Текст книги "Весенний шум"
Автор книги: Елена Серебровская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)
– Заявление писали клеветники; Кто его автор? – Этого мы тебе не имеем права говорить.
– Ну так я сама скажу: автор его Курочкин или кто-нибудь из его приятелей.
– Слово имеет комсорг группы Козаков. Дай характеристику Лозы.
Гриша очень взволнован. Веснушчатое лицо его покраснело и стало почти одного цвета с огненными волосами.
Он начинает свою речь с того, что называет Лозу лучшей комсомолкой их группы, наиболее принципиальной, честной, порядочной, хорошим товарищем и прилежной студенткой. Гриша категорически против исключения Лозы из комсомола, он не видит для этого никаких оснований.
– Ты не видишь, а кое-кто постарше тебя видит, – замечает секретарь. Он, видимо, тоже взволнован не меньше Лозы и Козакова. Он – честный комсомолец, а вчера услышал от Антона Рауде в свой адрес такие обвинения, что просто испугался. Видимо, он плохо знает своих комсомольцев. Но теперь он будет непримирим.
– Кто хочет высказаться, товарищи члены бюро? – спрашивает секретарь. Но члены бюро молчат.
– Вы можете идти, обсуждать без вас будем, – говорит секретарь Лозе и Козакову. И они выходят.
– Идиоты, дискредитируют такой серьезный партийный лозунг, как повышение бдительности, – возмущенно говорит Гриша. – Если так рассуждать, то у кого хочешь наберется всяких пустяков. Кто-то его настращал, секретаря нашего, сам он не стал бы так. Он же тебя тоже знает. Он выбрал легкий путь, формальный. А чтобы настоящих врагов разоблачить, работать надо, изучать людей, проверять их на поручениях, на всем. Да и разве скажешь вперед, сколько их окажется?
Маша слушает Гришу безучастно. Что-то упало в ней и оборвалось – ее исключают из комсомола! Ее, которая готова умереть за революцию. Как страшно, когда подозревают свои же! Враги на то и враги, чтобы причинять нам зло, но свои…
Они ходят по коридору час, ходят другой. Дверь в комнату, где заседает бюро, закрыта, оттуда доносится гул голосов – видно, кричат, спорят, не соглашаются. Неужели исключат?
Дверь открывается, и потный от крика секретарь приглашает их зайти. Они заходят. Секретарь зачитывает решение бюро: исключить.
– Это неправильно. Это стыдно вам! – говорит Маша. Она совсем растерялась, даже слов не подобрать. – Все равно, вам придется отменить.
Никто не смотрит на нее, ребятам действительно стыдно. Но они не отменяют своего решения.
Маша торопливо натягивает ботики. Резина туго задевает за туфли, нога не лезет в ботик. Как долго, как мучительно долго она одевается! Скорее бы выйти.
– Дай твой комсомольский билет! – говорит секретарь бюро.
– Раньше я умру, чем его отдам, – отвечает Маша, глядя на секретаря с ненавистью. – Ты сам демократию нарушил, побоялся, что на группе меня не захотят исключать. Загибщик несчастный. Не отдам билета.
И она уходит, застегивая пуговицы на пальто.
– Ты смотри, не поддавайся, – говорит ей Гриша, когда они дошли до его общежития. – Это решение еще утверждаться будет. Его отменят, я не сомневаюсь. Ты только не поддавайся.
– Я не из таких, чтобы поддаваться, – отвечает Маша совсем тихо. Ей сейчас так горько на душе, так нехорошо. Скорее домой, к Зоечке, к братьям!
Сева встречает ее у дверей. Он ошеломлен известием. Услышав, что Маша исключена, он берет ее за руку и ведет за собой в комнату. Он не отступает от сестры ни на шаг.
Маша рассказывает все, как было. Дико, глупо, нелепо. Ребята – члены бюро – долго не хотели голосовать за ее исключение. Неизвестно, как они голосовали, с каким большинством. Но решение принято…
Ничто не может успокоить Машу, никакие рассуждения. Зоечка трется у ее ног, хочет спать. Маша идет в свою комнату и стелет своему ребенку. Безотцовщина… Что же можно придумать нелепей! Разве не мучается Маша оттого, что девочке её некого назвать отцом? Но выходить замуж за кого придется, только для того, чтобы люди не говорили гадостей, – нет! Этого Маша не сделает. Выйти замуж без любви – значит солгать, обманывать того, с кем живешь. Нет, правде Маша не изменит, никогда, ни даже ради Зои.
Маша уложила девочку, сидит над ее постелькой и плачет.
– Не надо плакать, мама, нельзя плакать, – говорит Зоя. Она встает в кроватке и вытирает руками мамины слезы. – Не плачь, а то будет лужа…
Зойка повторяет то, что слышала сама. Маша смеется сквозь слезы.
«Нельзя плакать, а то будет лужа». Правильно! Подтяни гайки, заверни потуже винты, Маша Лоза, – не впервой тебе переживать обиду. А ты переживи, перемучайся, но не перестань любить людей и жизнь, не только не перестань, а сумей любить людей еще больше, еще непримиримей!
В комнату вваливается Ося. Он уже все знает. Пока Маша укладывала Зою, он позвонил по телефону и узнал всё от Севы. И, конечно, тотчас прилетел.
Чтобы не разбудить заснувшую малышку, они выходят в соседнюю комнату, в «лощину».
– У Шолом-Алейхема есть рассказ «Три вдовы». Ты не читала? – спрашивает Ося.
– Нет, не помню.
– А я прочитал сегодня и подумал: что-то очень знакомое, до того знакомое, словно этот рассказ про меня написан… Ты у меня вдова номер один.
– Ося, ты знаешь, что меня исключили из комсомола? – спрашивает Маша тоскливо.
– Господи боже мой, эта женщина хочет меня свести с ума: я специально настроился говорить о всяком постороннем, отвлекать тебя от тяжелых мыслей, а ты опять. Ну, конечно же, знаю, всё знаю, и не сомневаюсь, что восстановят тебя на следующей неделе. Идиотская история. Откуда только берутся перестраховщики!
– Знаешь, у ребят в бюро был какой-то напуганный вид. Может, и мне надо чего-нибудь бояться? Не я почему-то страха не испытываю, одну обиду, сильную обиду!
– Милая, хорошая, умная Маша, перестань ты думать на эту тему. Всё равно, тебе надо ждать, когда будут утверждать решение вашего бюро. Побереги силы.
И Оська начинает рассказывать о своей Рыжей. Его соперник, мальчик с хорошей зарплатой, стал что-то часто бывать в доме Рыжей. Хитрюга, он все крутится возле папы-часовщика, все угождает ему. А над Рыжей подшучивает. Словно не сомневается, что когда яблочко созреет, оно само упадет ему в руки.
– Машка, я шью себе костюм, – сообщает шепотом Ося. – Я понял, что эти потрепанные лыжные брюки снизили мои акции у ее папы. Я еще стихи сочиняю, но стихов он совершенно не понимает и в расчет не берет, Он понимает только то, что дает деньги.
– Но ведь не папа же решает вопрос, а она, – перебивает Маша. – Она-то к тебе хорошо относится?
– Рыжая? Как тебе сказать… Целоваться со мной она любит, когда папы дома нет, но она такая капризная… А отца слушается, не в пример тебе. У нее семь пятниц на неделе.
– Ося, а кто утверждает решение факультетского бюро, сразу райком или сначала университетский комитет комсомола?
– Конечно, сначала комитет. Ты снова переходишь на эту тему. До чего трудно воспитывать женщин! Абсолютно неблагодарное занятие.
Наивный Оська! Неужели он думает, что Маше пойдет в голову что-либо, кроме исключения? Она будет томиться весь этот вечер, весь следующий день и так далее, пока бюро не отменит свое решение. Завтра суббота – день свободного расписания, можно не идти в университет, – она не представляет себе, как она посмотрит в глаза ребятам, такая униженная, оскорбленная, затоптанная… Лучше бы вовсе не появляться в университете, пока не отменят решение. Но это невозможно, в понедельник придется идти.
Оська сидит долго, всё не уходит. Братья кончили делать уроки, достали карты и начали резаться в подкидного. Оська, ясно, с ними.
Маша не стала играть в карты, но и занятия не шли в голову. Взялась распарывать свое старое платье, – можно будет перешить Зое.
Зоя давно уже спала, по радио передали бой часов с кремлевской башни, началась передача легкой музыки. Маша сидела в «лощине», искоса наблюдая за картежниками.
Раздался звонок, продолжительный и незнакомый. Маша положила работу на стул и поднялась.
– Кто бы это мог прийти так поздно? – лениво сказала она, намереваясь пойти открыть.
Оська взглянул на нее, бросил карты и пошел следом. Странные глаза были у него в этот момент. Маша не могла прочитать в них, что он думает, чем встревожен. Она подошла к двери первой и спросила:
– Кто там?
– Телеграмма, откройте, – ответил мужской голос.
Ося схватил ее за руку, – он явно захотел открыть сам. Но замешкался. И, обернувшись, вдруг посмотрел на Машу с такой тоской, словно прощался.
Он открывал дверь, будто делал тяжелую, страшную работу. Наконец, дверь распахнулась.
На пороге стоял мальчуган в синеньком пиджачке, с телеграммой и разносной книжкой в руке:
– Распишитесь…
Увидев парня, Оська просиял и засветился. Парень ему очень понравился. Маша расписалась, Оська, сунул ему рубль «за доставку» и закрыл за ним дверь с таким видом, словно только что получил подарок.
Телеграмма была адресована маме, кто-то из старших сестер поздравлял с днем рождения. Мама уже спала, телеграмму положили на буфет, никаких причин для ликования не было. Разобраться во всех переменах Осиного настроения Маше было не под силу.
– Ты чего сияешь? – спросила она между прочим.
– Потому что идиот… А почему бы мне и не сиять? Завтра воскресенье, можно спать хоть до обеда… Местечко на Севкином диванчике закреплено за мной на неопределенное время… Отчего бы и не сиять?
И он сел за карты.
Маша даже не слыхала, когда Ося уехал утром, – она спала до одиннадцати. Воскресный день пролетел, – она не разлучалась с Зоей.
А в понедельник рано утром раздался телефонный звонок: это Оська. Он кричит, как на базаре, понять его невозможно. Наконец она начинает разбирать, что он говорит:
– Машка, ура! ЦК партии выпустило про тебя специальное постановление! Я не смеюсь и не издеваюсь, это правда. Про тебя и таких, как ты, которых исключают на основании клеветы! Да слушай же ты, дурочка, это тебя касается! Постановление о борьбе против клеветников! Неужели ты не читаешь газеты! В центральной «Правде», в сегодняшнем номере! Ленинградская сегодня выходная, я знаю, я всегда выписываю центральную! В общем, с тебя приходится! Можешь больше не переживать. Теперь будет переживать твой Курочкин или Петушков, не помню точно его фамилию!
На следующий день утром, когда Маша шла в актовый зал, ее еще на лестнице встретил секретарь факультетского бюро. Он стоял и высматривал, словно специально ждал ее:
– Лоза, ты нас извини, мы сделали ошибку, исключив тебя. Мы уже отменили свое решение. Если ты хочешь, мы можем специально выступить в стенгазете с разъяснением этого дела. Хочешь, напиши сама про этого клеветника, ты все факты лучше знаешь, а кто-нибудь из нас подпишет.
Что было ответить Маше? Что сказать? Она не считала секретаря бюро глупым или нечестным человеком. Он был умен и честен. Однако чего-то ему не хватало, чтобы воспротивиться этому нажиму, явно неправильному. Он не мог не поверить члену бюро партийной организации факультета, потому что подчинялся не думая, механически. И трудно было ему что-нибудь понять после того, как Антон Рауде сам посоветовал ему вчера извиниться перед Лозой и отменить необоснованное решение.
В группе, где Маша училась, никто не знал о ее исключении, кроме комсорга Козакова. Она не видела необходимости в том, чтобы ребята писали о ней в газете. Но простить Курочкину его клевету Маша, разумеется, не хотела. Узнав, что вопрос о нем будет разбираться на общем комсомольском собрании факультета, Маша успокоилась. И все же она сходила на консультацию к юристу и узнала, по какой статье осуждают за клевету. Юрист объяснил ей, что осуждают по статье 161 -й Уголовного кодекса и дают наказание в виде шести месяцев принудительных работ.
* * *
Комсомольское собрание с разбором дела Курочкина должно было состояться в конце месяца. Его отложили, потому что все готовились к перевыборам профкома университета. Актовый зал университета не мог вместить всех студентов, и перевыборное собрание должно было происходить в районном Доме культуры.
Антон Рауде намечался в председатели профкома университета. Маша услышала об этом от Гриши Козакова. Рауде непрерывно подымался по лестнице общественных должностей: поступив в вуз, он был выбран сначала парторгом группы, потом членом партбюро, а теперь метил в председатели профкома. Это была платная должность, предстояло быть освобожденным работником, но Рауде шел на это в ущерб своим аспирантским занятиям. Возможно, он рассчитывал в дальнейшем расширить масштабы своей деятельности до обкома союза?
Маша не испытывала большого интереса к перевыборному собранию, но пошла на него потому, что нельзя было не пойти – нужен был кворум, и комсомольцы заботились об этом.
Собрание началось. Так как выбирали профком университета и не все знали кандидатов с других факультетов, каждый рассказывал свою биографию. На факультете это правило не всегда соблюдалось при выборах, потому что все хорошо знали друг друга.
Слушали длинный, подробный отчет секретаря профкома прошлого созыва, потом обсуждали, принимали оценку. Завтра – семинар по истории СССР, и Маша, вместо того, чтобы слушать выступавших, нарочно устроилась в конце зала и тихонько читала книгу, готовясь к семинару. Никто не обращал на нее внимания. Она не сошла со своего места и в перерыв, когда ребята ринулись к буфету. Маша, всегда носила с собой кусок булки или дешевые конфеты, она могла «заморить червячка», оставаясь на месте.
Профком работал хорошо, и доклад нареканий не вызвал. После перерыва приступили к выдвижению кандидатов. Старый председатель профкома уезжал куда-то на Урал преподавать в педагогическом институте.
Список кандидатов был длинный. Приступили к обсуждению. Каждый кандидат выходил на трибуну и рассказывал свою биографию. Первым вышел паренек с филологического факультета. Биография его была очень короткая и простая: школа, два года на авторемонтном заводе одновременно с рабфаком, потом институт.
Его сменил Антон Рауде. Он поднялся на трибуну, улыбнулся сидящим в зале и сказал:
– Значит, надо рассказать биографию. Я родился в девятьсот девятом году…
– Знаем! Не надо рассказывать! – закричали приятели Рауде. Но председатель остановил, их:
– Будем придерживаться общего порядка. Рауде – член партбюро факультета, и историки его хорошо знают, но и другим тоже интересно.
– Я родился в Латвии, в Риге, отец мой был членом партии большевиков. В двадцатом году он умер в тюрьме. Мы с матерью еще в те годы переехали в Россию, где я учился в семилетке, а потом пошел на завод, потому что мать умерла…
Рауде Маша слушала. Его биография была типичной биографией рабочего парня, для которого учеба была заветной мечтой. Он должен был сам зарабатывать себе на кусок хлеба, и потому поступил учиться не молодым. Не так-то много было членов партии среди студентов, – Рауде был одним из них.
– Есть ли вопросы к товарищу Рауде? – спросил председатель, когда Рауде кончил рассказывать о себе.
– Нет вопросов! Все ясно! – крикнули снова из первых рядов.
– Есть вопрос! – послышался чей-то голос. Знакомый голос – Маша внимательно посмотрела вперед: к трибуне шел Иван Сошников.
Увидев Сошникова, Рауде взялся двумя руками за края трибуны и так продолжал стоять. Он стоял твердо, не уступая своего места, и Сошников должен был говорить снизу, стоя перед трибуной.
– Ответьте, пожалуйста, когда вы уехали из села Рощино? – спросил Сошников, глядя на Рауде в упор.
– Товарищ… не знаю с какого факультета, товарищ ошибается, – сказал Рауде твердо. – Я никогда не был в Рощине и даже не знаю, в какой это области.
– А это ты знаешь? – спросил вдруг Иван, подняв кверху обе руки. Рукава съехали до локтя, и все увидели обрубки рук, смугловатые и раздвоенные, как клешни.
Рауде качнулся. Казалось, ему стало нехорошо. Через мгновение он совладал с собой и оказал, обращаясь к залу:
– Товарищ инвалид что-то путает… Я вижу его первый раз.
– Первый раз после той ночи, когда ты помогал отрубить мне руки, – сказал Сошников, собрав все свое хладнокровие. – Ты обманул всех, родом ты не из Латвии, а из Рощина. И не латыш ты, а русский. Выкрасил волосы и надел очки, думаешь, не узнают? Я заметил тебя не сегодня. Вы после расправы со мной и отцом моим взломали замки в райкоме и выкрали чистые бланки да партийные билеты. Думал, не отыщут тебя? Отыскали! Номера-то документов известны.
– Я протестую, – сказал Рауде, но сказал так тихо, что его расслышали только в президиуме. Голос изменил ему, громко у него больше не получалось.
Председатель переговаривался с товарищами в президиуме. Случилось непредусмотренное.
– Ввиду того что биография Антона Рауде требует дополнительного выяснения, предлагаю вопрос о его кандидатуре временно отложить, – сказал он наконец. – А сейчас устроим перерыв и свяжемся с партийными организациями района.
Рауде сходил с трибуны. Крупный пот усыпал его лоб и щеки, но он не вытирал лица. Он шел, стараясь не смотреть на Сошникова.
* * *
Когда на комсомольском собрании разбирали дело Курочкина, секретарь бюро факультета боялся, что ребята побьют Игоря, – так зло и горячо говорили они о его поступках. Клеветник, подхалим, он следовал не комсомольским принципам, а грубому расчету, он не задумывался ни перед чем, заботясь о своей карьере.
Курочкин оправдывался и все валил на ныне разоблаченного Рауде. Это Рауде научил его написать заявление на Лозу. Он расспросил, кто такие Миронов и Лоза, нет ли за ними чего. За Мироновым ничего не нашли, стали думать о Лозе. «Не безупречна же она, может, что-нибудь знаешь за ней?» – спрашивал он Игоря, и Курочкин вспоминал, что же можно инкриминировать этой сверхсознательной особе. Рауде советовал очернить Машу, объясняя это необходимостью бороться со сплетнями. «Она только панику наводит среди студентов своими сплетнями», – подогревал он Игоря.
Студента Курочкина исключили из рядов комсомола. Решение было принято единогласно.
Справедливость была восстановлена, новые страшные неожиданности предупреждены. Маша вспоминала тетю Варю: когда-то тетя Варя рассказывала, как Дзержинский обнаружил мерзавца в собственной канцелярии. Выгнал его с особенной горечью и болью, – мерзавец имел хорошую биографию. И Феликс Эдмундович, железный Феликс, как звали его современники, до самого утра просидел в тяжелой задумчивости, переживая эту историю. Но история отошла в прошлое, а жизнь продолжалась. Да, пора уже было понять: люди встречаются всякие, немало и плохих людей на нашей земле, в разной степени плохих. Но что же делать? А делать надо то, что и до сих пор делали: строить социализм, продолжать начатое человеком великой отваги и великой веры в будущее – начатое Лениным. Ленин верил в успех, нашего дела еще тогда, когда плохих людей, когда живых врагов в натуральную величину было куда больше, чем нынче. И, конечно, враги не отличались никогда скромностью и редко довольствовались положением людей рядовых. Они искали власти и полномочий.
На факультетском партийном собрании был избран новый член партийного бюро – Лебедев Коля, аспирант второго курса. И по-прежнему со всеми трудными вопросами студенты обращались в свое партийное бюро, – это выработала сама жизнь, и никакие враги не могли тут ничего поделать. Маша возненавидела бывшего Рауде еще острее, потому что поняла: у людей более слабых, более впечатлительных и менее склонных к размышлениям этот мерзавец мог подорвать веру в силу и чистоту партийной организации и ее реальных представителей.
* * *
К Маше пришла Лида. Пока в комнате вертелись Машины братья, Лида была молчалива, почти танственна. Как только они ушли, Лида выпалила:
– Знаешь, куда меня вчера вызывали? Это, конечно, секрет, но тебе можно.
– Вызывали? Зачем?
– Спрашивали насчет Гриневского. Хорошо мы с тобой тогда сделали, что не пошли по льду. У нас с тобой не хватило бы даже фантазии представить, кто он такой. Меня вызывали только с одной целью: пробовали выяснить, кому он передал пакет, – помнишь, на набережной? Мне показали несколько фотографий, – но это все был не он. Следователь такой молодой, терпеливый. Все время предостерегал меня: «Не торопитесь, не волнуйтесь. Вспомните хорошенько: похож на этого?» Но представляешь, всё карточки каких-то других людей. Не удивляйся, если и тебя вызовут. Я сказала, что мы были вместе и ты тоже видела того дяденьку в черном.
– А откуда они узнали, что мы заметили все это?
– От меня, – сказала Лида спокойно. – Я сама им написала. Мне все это показалось подозрительным. Да еще от тебя я слыхала, что он ходил в управление, в Испанию просился… Ведь если ходил, там знают. А о н, оказывается, никуда не ходил. Выспрашивал вас. Он ведь уже давно арестован. А вот партнера, видимо, еще ищут.
Маша слушала, совершенно потрясенная.
– Все существует на самом деле, – сказала она, тогда Лида кончила, – все: шпионы, враги, диверсанты. Ловить их трудно. А мерзавцы вроде Рауде стараются очернить честных людей. Знаешь, как в деревне говорят: «отвел глаза». Значит, отвлек все внимание в сторону, чтоб человек не заметил самого главного.
Что бы в жизни ни происходило, надо быть чистым перед своей совестью, тогда только сможешь честно смотреть людям в глаза.
* * *
Что ты будешь делать, когда весна наступает на город, опрокидывая в лужи почерневшие сугробы снега, дымясь над проталинами скверов и парков, стреляя первыми душистыми листьями из набухших почек! Что ты будешь делать, ты, крохотная песчинка, в безостановочном, бурном водовороте жизни, ничтожный атом человеческого общества, молодая женщина Маша Лоза!
Она ходила по улицам, мурлыча песенки, останавливалась возле Невы, пропуская трамваи, мечтала: Иногда ей казалось, – вот этот расчищенный дворниками асфальт ленинградских улиц сейчас пронзят тоненькие стрелки подснежников, – вот так пробьют тяжелую кору асфальта и вылезут, невинные, настойчивые, непобедимые. Так и будут стоять, словно в чашечках, отогревая своим нежным теплом промерзшую, заспавшуюся землю.
Она ходила по набережным, так остро чувствуя наступление весны, что нисколько не удивилась бы, если б навстречу ей пробежало стадо лосей или молодых косуль. Она даже видела их, видела над собою в небе кружащиеся стаи журавлей и мелких птах, которые радовались тому, что снег стаял, что маленькие глотки не устают славить весну, весну, весну!
В такие весенние дни Геня Миронов сообщил ей, что в филармонии завтра состоится концерт симфонического оркестра, в программе Бетховен.
Места были в последних рядах партера. Маша слушала, и у нее кружилась голова: музыка бушевала и неистовствовала, она властно распоряжалась чуткой Машиной душой, и Маша не спорила, не раздумывала, а только слушала и подчинялась действию музыки.
В антракте она стала рассматривать соседей. Неподалеку сидела веселая компания каких-то научных работников – филологов, судя по разговору. Некоторых из них Маша видела прежде в библиотеке. Две женщины и двое молодых мужчин, немногим старше Маши. Они перебрасывались шутками, обменивались впечатлениями. Потом они стали говорить какими-то не понятными Маше намеками, разыгрывая одного из мужчин – темноволосого, с грустными большими серыми глазами. Он виновато улыбался и отмалчивался. Ему нравилось, что его стараются расшевелить, но вместе с тем улыбался он как-то безнадежно, словно сожалея, что на него расходуют время понапрасну.
Маша видела его и прежде, встречала в библиотеке в период знакомства с Женей Вороновым. Всегда, когда Женя подходил к ее столу и шепотом заговаривал с ней, этот гражданин подымал свои грустные глаза и поглядывал на них так, что Маша спешила поскорей уйти. «Наверно, мешаем своей болтовней», – думала она. У него не было любимого места в библиотеке, и бывал он здесь не часто, но если бывал, всегда подымал глаза в сторону Маши и всегда замечал, кто с ней разговаривает.
– Геня, кто это? – спросила тихо Маша, кивнув на человека, которого дружески вышучивали его друзья.
– Совершенно точно: Константин Матвеевич Добров, китаист. Год рождения двенадцатый. Аспирант второго курса, через год кандидат наук. Но уже сейчас преподает, большая умница. Холост.
– Он мне нравится почему-то, – сказала Маша.
– Достоин вполне. Хочешь, я познакомлю вас? Сам я с ним знаком шапочно, но он бывал в доме моей приятельницы. Хочешь?
– Ни в коем случае! – воскликнула Маша. Голос ее прозвучал слишком громко, несколько человек обернулось к ним. Обернулся и тот, которого звали Константин Матвеич.
– А мне кажется, это обоюдное желание, – сказал Геня, ничуть не понижая голоса.
– Замолчи, Генька, а то я убегу сейчас же!
Пойми этих женщин! Ладно, он замолчал. Но понравившийся Маше человек уже обратил на нее внимание. Изредка он оборачивался к ней и Миронову, поглядывая на них как-то лениво, без особой живости.
А Маша слушала теперь концерт с новым волнением, она слушала его вдвоем с тем человеком, вдвоем. То, что зал был, как всегда, набит людьми, не имело никакого значения: они делали что-то уже вместе, вдвоем, они слушали Бетховена.
Она снова обернулась, чтобы взглянуть на него. И увидела, как он приподнял левую руку и обнял за плечи сидевшую рядом с ним женщину. При всех! Женщина была маленького роста, голова ее доставала ему до плеча, и вид у него был в этот момент весьма покровительственный. Он ласково улыбнулся, нагнувшись чуть-чуть к своей соседке, что-то сказал ей шепотом.
– Откуда ты знаешь, что он холостой? – спросила Маша Геню Миронова.
– Однако… Тебя это стало интересовать всерьез? – Геня насмешливо улыбнулся. – Не бойся, холост, это точно.
– А это что за тетка с ним рядом?
Геня принялся рассматривать. «Тетка» видна была сбоку, не очень-то хорошо. Она была старше Константина Матвеича, это Геня заметил.
– Никогда не видел эту особу прежде, – сказал он встревоженно. – Какая-то старая выдра. Рада, что за ней молодой парень приударяет. Отвратительная карга.
Геня был настоящим товарищем, верным другом Маши Лозы, и из чувства солидарности к ней тотчас ожесточился против «карги». Геня уже не хотел видеть, что это далеко не объятия, что Константин Матвеич просто положил руку на спинку кресла этой дамы, может, ему так удобней сидеть… Геня кипел заодно с Машей.
Концерт кончился, зрители толпились у вешалки. Все почему-то торопились и мешали друг другу. Маша тоже спешила, не догадавшись отдать номерок Гене и обождать в стороне.
Хлынувшая толпа придавила ее к барьеру, ограждавшему вешалку. Кто-то позади нее старался ослабить этот напор, принимая его на себя.
Маша оглянулась – это был тот самый китаист.
Наверное, можно было сказать ему что-нибудь насчет давки, заговорить, познакомиться. Но могла ли это сделать Маша, у которой тотчас перехватило дыхание? Она вся еще была под впечатлением музыки, она наслаждалась всем, что дал ей неожиданно этот вечер. Заговорить она не могла. А сам он тоже не попытался.
Но, подавая своей даме пальто, он снова мягко обнял ее за плечи и вдруг произнес слово, которое вмиг сняло тяжелые чары, вмиг освободило Машу от мрачных сомнений. Подавая ей пальто, он сказал ласково:
– Поехали домой, мамуся!
Генька этого не слышал, и Маша не выдержала, шепнула ему абсолютно счастливым голосом:
– Это его мама! Здорово, а!
Именно о нем, именно об этом человеке продумала Маша все то время, пока сон летел от нее, не торопясь успокоить и дать отдых.
Было в нем что-то печальное и что-то детское, наивное, несмотря на возраст. Когда друзья шутили над ним, он улыбался совершенно беспомощно, он не нашелся ничего ответить, он был похож на большого младенца.
Если можно сравнить человека и радиостанцию, то этот человек, Константин Матвеич Добров был такой радиостанцией, позывные который очень слабы, еле слышны. Но Маша легко уловила эти очень слабые, затухающие сигналы, уловила их в его взгляде, в его беспомощном повороте головы. Она почувствовала, что именно она нужна здесь, именно ее зовут и ждут.
…В справочном бюро она узнала адрес Доброва и написала ему письмо. Написала сразу, без черновиков и исправлений. Она чувствовала, что обязана написать такое письмо, хотя и не совсем понимала, почему:
«Константин Матвеевич!
Я пишу Вам, хотя мы и не знакомы и связаны только тем, что слушали Бетховена вместе. Но и это немало в моих глазах.
Нам необходимо увидеться и говорить. В моем лице Вы не найдете чересчур счастливого и удачливого человека, но именно поэтому нам необходимо увидеться. Может быть, и Вы не станете жалеть об этом. Буду ждать Вашего телефонного звонка, прилагаю номер телефона. Звоните после трех.
Мария Лоза».
На следующий день он позвонил. Сразу после трех. В первый раз слышала она этот голос по телефону, – он показался ей необычайно красивым. Сейчас ей трудно было оценить объективно его красоту или голос, всё в нем нравилось ей.
Но и сейчас она шла в Ленинский парк на свидание с незнакомым человеком, не будучи слепой и оглохшей. Напротив, страх перед тем, что суждено ей увидеть в этом человеке, каков он именно как человек, по своим нравственным свойствам, по своему характеру, – этот страх делал ее строже, придирчивей, злее. Ах, не напрасно ли… Кто он такой, каков он? Скорей бы увидеть, скорей бы начать длинный, как можно более длинный и обстоятельный разговор о чем угодно, обо всем на свете.
Он ждал ее, прохаживаясь возле куста сирени, еще не распустившейся, еще сквозной. Он был в сером легком пальто, без головного убора. Темные волнистые волосы красиво блестели.
Увидев ее, он виновато улыбнулся, словно сейчас должен был держать ответ за какой-то свой промах. Эта улыбка делала его особенно милым.
– Здравствуйте, – первой сказала Маша, протягивая ему руку.
– Здравствуйте… Я получил ваше письмо… Вот оно. Я считаю своим долгом возвратить его вам. Такое письмо не должно попасть в руки посторонних, – и он передал Маше ее письмо.
– Я не думала об этом… Спасибо! Мы можем его тотчас порвать на мелкие клочки, – и она быстро порвала письмо. Крошечные кусочки белой бумаги медленно опускались на землю, словно мотыльки.
– Я не знаю, что вы подумали обо мне, прочитав это письмо, но мне казалось, что всякое ошибочное мнение можно исправить при личной встрече и разговоре.
– Я не подумал ничего плохого, – поспешил сказать Добров. – Я был вам благодарен, получив это письмо. Вы облегчили мне то, что я и сам хотел сделать.
Так начался разговор. А продолжался он долго-долго. Он рассказывал о своей профессии, о своем детстве, о городе Владивостоке, где прожил несколько лет, о китайской поэзии, о Маяковском, о разведении кактусов, об аэронавтах, о героях Заполярья, о Бетховене, о Ромен Роллане… Он читал стихи Блока и каких-то совсем незнакомых поэтов. Он читал стихи Киплинга о Маугли:
Неужели я женщиной был рожден и ел из отцовской руки?
Мне снилось, что окружали меня сверкающие клыки…
Неужели я женщиной был рожден и знал материнскую грудь…
В первый же вечер он с какой-то тревожной поспешностью рассказал Маше о том, что семь лет назад был исключен из комсомола за потерю бдительности. Это было еще в школе. Он дружил с пареньком, отец которого оказался каким-то мерзавцем, бывшим троцкистом или эсером.