Текст книги "Весенний шум"
Автор книги: Елена Серебровская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 23 страниц)
– Все жги, все, что там на столе и в ящиках!
Варя была исполнительной. Она подбрасывала в камин все новые и новые папки, огонь весело прыгал по розовевшим страницам, превращая их в сморщенные черные корки, а Варя подносила все новые и новые бумаги. Николай Федорыч исчез, ничего не сказав, – он человек важный, наверно, спешил куда. Под окном прогудел автомобиль. Варино дело маленькое – велел жечь, она и жжет. Ей спешить некуда, кидает в камин по листочку и смотрит, как они скручиваются.
Спустя некоторое время в прихожей послышался топот, незнакомые голоса, крик. В кабинет вбежали солдаты с винтовками и красными ленточками на рукавах. Один из них бросился к камину, оставляя на плюшевом ковре грязные мокрые следы, и крикнул, оттолкнув Варю от огня:
– Ты что делаешь, контра? Что ты жгешь, чертова девка? Где хозяин?
Варя встала, вытирая испачканные сажей руки, и, сердито сведя брови, ответила:
– Что приказано, то и делаю. Бумаги жгу. А ты не ори.
Она никогда не сказала бы так хозяину, хозяйке или экономке. Но эти грубые люди в мокрых сапогах были похожи на ее деревенскую родню.
– Да ты соображаешь, какие бумаги жгешь? – снова крикнул солдат. Он схватил со стола графин и плеснул и камин водой. Белый пар, фыркнув, распушился клуба ми . Мокрые обуглившиеся листы ежились, поскрипывая.
– Какие бумаги? Николая Федорыча бумаги, вот какие, – ответила Варя, не теряя достоинства.
– А что в них написано, смыслишь?
– А я грамоте не обучена, мне и ни к чему.
– Дура она темная, – сказал солдат другому, раскладывавшему на столе уцелевшие папки. – А он не промах, горничную, поди, нарочно взял неграмотную. Ты, девушка, соображай: теперь наша власть, рабоче-крестьянская. Теперь они за тобой должны полы мыть, а не ты за ними. Что ихнее было, то теперь наше.
– А они уехали, Николай-то Федорыч, – сказала Варя, сообразив, что солдатам это интересно. – Очень спешили. Словно бы в Гатчину поехали.
– Найдем его и в Гатчине. А ты – иди-ка ты с нами, нечего тебе тут делать больше!
И Варя пошла с ними. С ними ходила она по холодным, изукрашенным комнатам Зимнего дворца, щупала шелковые красные обои, трогала кончиком пальца зеленый малахит. В те дни во дворце было весело: какие-то бойкие руки вытаскивали из его подвалов вина и копченые окорока, улица ворвалась на царскую кухню, стряпала и ела с тарелок севрского фарфора, горланила и разгуливала по длинным анфиладам комнат. Варю с ее знакомыми солдатами кто-то пригласил выпить за свободу. Она выпила из хрустального бокала, похожего на граненую льдинку, и сказала спутникам:
– Пошли комнаты выбирать!
Новую жизнь Варя поняла по-своему. Она обошла весь дворец и остановилась на маленькой комнатке возле кухни.
– Здесь потеплее будет, и плита рядом! – заявила она своим друзьям, а сама подумала: «Ох, и прогадают те, кто позарится на большие залы. И готовить негде, и дров не наберешься».
Ночевать она осталась в облюбованной ею комнатке. Попрощалась с солдатами, заперлась и плюхнулась на шелковый круглый диванчик.
Утром проснулась от страшного грохота. Кто-то ломился в дверь. Помедлив, она открыла и увидела дядек в суконных куртках, перекрещенных пулеметными лентами. Они трясли какой-то бумагой, чертыхались и гнали всех из дворца. Варя запомнила, как один из них кричал: «Анархию развели, народное добро расхищают, сучьи дети!» Другой говорил тихо и все объяснял, объяснял, объяснял каждому встречному.
Потолковав с Варей, они вышли с ней вместе на набережную, усадили в грузовик и отвезли ее в Смольный. Там она стала работать уборщицей.
– Я видела Ленина, – говорила тетя Варя Маше, переходя почти на шепот. – Живого Ленина видела, и мало сказать – слышала его речь в Смольном на съезде Советов. Только вот мало что упомнила, – даже горько мне подумать! Услышала я его, когда еще темной дурехой была. В двадцатом или двадцать первом году я уже все соображала и другим пересказать сумела б. А то – слушала, смотрела, ура ему кричала со всеми вместе, а понять всего еще не могла.
– И ничего, совсем ничего не помните? – обиженно спрашивала Маша.
– Как ничего! О рабочей нашей власти говорил, и против тиранов… У него в каждом слове мудрость была. Меньшевикам спуску не давал, только я тогда и не знала, кто эти меньшевики. А вид его простой был. Когда он в коридоре шел, среди других и незаметно. Тем только и отличался, что всегда к нему людей тянуло, как железные опилки на магнит. Выйдет из комнаты один, дойдет до конца коридора – и вот уже двадцать человек вокруг прилипли, у всех дело до него.
– Он был великий, – задумчиво сказала Маша.
– Он один у нас. А почему говорят – великий? Потому что всему народу толчок дал, направление. Понял, какие силы в народе заключаются. И самих нас понимать научил.
Да, тетя Варя была счастливой. Она видела самого Ленина. И еще она видела других больших людей. Маша расспрашивала ее беспощадно, не смея сдержать любопытство, желая узнать побольше, побольше о том необыкновенном времени.
– А как вы грамоте обучились? – спросила она однажды.
– Грамоте выучил меня Феликс Эдмундович. Меня после Смольного в Чека направили, тоже уборщицей. Я ни на какую другую работу не годилась, – неграмотная баба и всё. В Чека я кабинет Феликса Эдмундовича убирала, молоко ему грела и ставила стакан на стол. Помню, как узнал он однажды, что в канцелярию к нему мерзавец попал служащим, помню, как Дзержинский выгнал его. А потом сидел за столом долго-долго, голову руками держал и даже молока не выпил. Очень расстроился, что человек из рабочих, а подлецом оказался. Он всеми людьми интересовался. Позвал меня однажды. Говорит: «Ты, оказывается, неграмотная у нас, Варя? Так нельзя. Даю тебе отпуск на два месяца за наш счет, чтоб ты выучилась грамоте. Сиди день и ночь. Ты, говорит, молодая, толковая, куда ж это годится – неграмотной ходить?»
– И вы за два месяца выучились?
– Выучилась читать и маленько писать. Вернулась я после отпуска, вхожу в кабинет. Он поздоровался, обнял меня за плечи и подвел к окну. А там, на доме напротив – кумачевый плакат висит. Он и говорит: «Ну-ка, прочитай, что написано». Ему справок с печатью не надо, сам хочет проверить, на практике. Я и читаю: «Коммунистическая партия – партия трудящихся». «Ну, а ты кто?», – спрашивает и на руки мои смотрит. И я смотрю тоже: грубые, в мозолях, рабочие руки. «И я трудящая», – отвечаю. «Значит, надо и тебе, Варя, в нашу партию вступить». И вступила я. Тогда многие боялись в партию идти. Соседки мне говорили: вернется прежняя власть, всех большевиков повесят. И я, не скажу, тоже побаивалась, но пошла. Мне партийный билет сам Дзержинский из своих рук выдал. А потом он меня стал в комиссии включать, которые обследовали, как детям в детдомах живется. Чего только не было! Один был такой детдом, где ребята голодали, похлебку пустую хлебали, а заведующая на втором этаже барыней жила, человек двадцать родни кормила. Там меня хотели арестовать, меня и двух еще женщин, за то, что мы акт составили об этих безобразиях. Под предлогом, что я подрываю авторитет Советской власти своей критикой. Но мы не струсили, сказали: «Ну-ка, посадите, попробуйте. Сам Дзержинский нас хватится, разыщет». Что ж, два дня продержали нас, а потом сдрейфили. Их всех погнали к лешему с теплых местечек.
Да-а… Вот и учи такую тетю Варю. Она сама кое-чему научить может.
Маша все же не растерялась. Она учила грамматике, географии, рассказывала тете Варе все, что узнавала в школе на уроках обществоведения. Если прежде случалось, что Маша на две-три минуты опаздывала в фабзавуч, то теперь она приходила заранее. Неудобно же было позориться перед таким товарищем, как тетя Варя. Тем более, что это был очень принципиальный товарищ, который не давал поблажки никому и нашел бы в себе достаточно духа, чтобы, если придется, сказать своей симпатичной учительнице-комсомолке: «Иди!»
Великий Октябрь… Буря, гроза, шквал, сметающий все старое, негодное с пути истории! Это было совсем недавно, но Маша уже опоздала, – так ей казалось. Ленина можно увидеть только в мавзолее. Там он лежит, спокойный, похожий на сотни обыкновенных людей, наш великий учитель. Лежит, такой светлый, словно сам излучает свет. И разве не светит его мысль множеству людей в родной России и в далеких чужих странах? Разве не учит она хорошо, правильно жить, жить большими интересами народа, жить интересами будущего?
* * *
Жадно перебирала Маша книги в заводской библиотеке и в библиотеке районного Дома культуры. Она читала о революции в Венгрии, в Германии. Октябрь отозвался во многих странах, он поднял веру трудящихся людей в свои силы, в победу революции.
Еще до фабзавуча, на пионерском собрании в школе Маша познакомилась с немецким коммунистом Куртом Райнером. После того как МЮПРу удалось вырвать Курта из тюремных застенков, он поселился на время в Москве – здесь его бесплатно лечили. Потом отдыхал в санатории, пытаясь восстановить здоровье, – десять лет тюрьмы расшатали его основательно.
Обо всем этом Маша знала из писем – Курт отвечал ей на каждое письмо, в котором она подробно рассказывала ему о работе школьной ячейки МОПР. Это было здорово: знаменитый, замечательный человек писал ей запросто, почти как равной, хотя иногда подшу чивал над ее многословием, за которым подчас скрывал ся довольно скромный итог: пять школьников стали новыми членами МОПРа или во втором классе «а» проведена беседа о братстве трудящихся всех, стран и наций…
Но вот Курт снова приехал из Москвы в Ленинград, приехал работать над книгой. Нередко он приглашал к себе Машу, вспоминал о своем прошлом, рассказывал ей, а потом записывал все это. До чего же это было захватывающе интересно!
Она не заметила сама, как стала ходить к нему все чаще. Курт неохотно отпускал ее домой. Иногда он садился рядом, гладил ее волосы и говорил, что у нее умное сердце. А ей хотелось одного: испытать себя в смертельной опасности с ним вместе, там, где еще не победила власть трудящихся, там, где за одно слово – коммунизм – убивают и бросают в тюрьмы.
Рана Курта, полученная в схватке с фашистами, давно затянулась. Только среди черных волос остался белый изломанный шрам, словно неаккуратный пробор, скошенный к затылку.
Работал он много. Писал книгу о революционных событиях в Руре, о смертном приговоре, вынесенном ему за участие в партизанской борьбе и замененном пожизненной каторгой, о десяти годах тюрьмы, в течение которых Межрабпом боролся за него, добиваясь освобождения.
Курт поселился в гостинице, а в соседнем с ним номере жил его товарищ, сотрудник Института Маркса – Энгельса, седой худощавый человек в очках из толстого стекла. Обычно он сидел в номере Курта и что-то переписывал. Иногда он отсутствовал. Без него Курт делался тише, скучней, терял свою обычную находчивость и смелость, словно боялся остаться с Машей наедине. Почему? Этого она не понимала.
Маша не строила никаких предположений, ей просто было интересно его слушать. Уроки немецкого языка, которые давала ей когда-то отсталая, несознательная Елизавета Францевна, принесли пользу: Маша понимала Курта и разговаривала с ним смело. А он с каждым днем становился все более скованным, словно знал что-то тревожное, а Маше сказать не хотел.
Однажды, прервав разговор с ней, он опустился на колени, обнял ее ноги и стал говорить какие-то странные слова. Он смотрел на нее снизу вверх, как молящийся на икону, и говорил, что он искал ее по всему свету, что вот нашел, наконец, и узнал – это она; но он не должен, не должен, ведь она моложе на двадцать лет…
Маша хотела двинуться с места, но не могла, – тяжелые руки его замкнулись, она была прикована. Следовало что-то отвечать.
– Не надо, не надо, пустите меня! – сказала она испуганно, и он отпустил тотчас, поднялся и отошел к окну, повернувшись к ней спиной.
– Мне стыдно, – сказал он, – прости меня, ребенок, тебе это еще не может быть понятно, тебе дико, тебе всего семнадцать лет. Но почему мне кажется, что все десять лет, проведенных за решеткой, я видел тебя во сне… Уходи и не бойся: я никогда не обижу тебя. Иди и приходи опять.
Как все это случилось, она не знала. Она решила разделить его судьбу. Все ужасней и суровей становились газетные новости с его родины. Гитлеровцы наглели, убийства коммунистов на улице, в квартире и даже на митингах стали обычным явлением. Но не будет же Курт сидеть здесь вечно, как на курорте! Он поправился уже, он вернется туда и снова будет бороться. Вернется один или с женой? С ней?
Так он и спросил. Она ответила: «Ты вернешься с женой». Он стал целовать ее губы, щеки, подбородок. Карие глаза его сделались такими веселыми, какими она их еще не видела. Потом откуда-то появилась легковая машина, они поехали. Ездили в одно учреждение, потом в другое, наконец, в ЗАГС – и зарегистрировались.
– Возьми мою, – сказал он ей, когда секретарша спросила, какой будет фамилия жены после вступления в брак.
– Нет, я оставлю свою.
– Но почему? Разве тебе не нравится моя? О ней идет добрая слава, ты могла бы гордиться ею.
– Мне еще нечем гордиться, сама я ничего не сделала для революции. И потом я – русская, и пусть фамилия моя тоже останется русской.
Так и записали.
Вечером они остались одни. Но когда он коснулся рукой ее плеча, пытаясь обнять, она стала просить его идти ночевать к соседу. Он удивился, но, кажется, не обидел ся, рассмеялся и ушел.
Так прошло несколько суток. Необъяснимый страх наполнял сердце Маши. Когда она шла на занятия в фабзавуч, ей казалось, что кто-то идет за ней. Оглядывалась – никого не было. Она обедала с Куртом, сидела с ним весь вечер над его будущей книгой, но как только он бросал взгляд на темно-красную штору, за которой стояла широкая постель, она тотчас просила его уйти к соседу.
Однажды утром пришел не Курт, а сам сосед в очках из толстого стекла. Он посмотрел изучающе на юную супругу своего товарища и сообщил, что Курт болен, у него был сердечный припадок. Врач уже осмотрел больного, ему лучше. Но врач просил его полежать неподвижно, в покое, и по возможности не волновать его. Маше лучше повременить и не навещать его сегодня и завтра. Курт надеется скоро подняться.
Она выслушала его и стала пунцовой от стыда. Два дня она казнила себя, обвиняя в жестокости и нечуткости. Раненный врагами, измотанный тюрьмой человек приехал сюда отдохнуть и поправиться. Он думал увидеть в ней чуткого друга и ошибся…
Спустя несколько дней он пришел, бледный и слегка осунувшийся, спросил, как дела, как занятия. Сказал, что врачи болваны и напрасно создают больным тепличные условия, это только расслабляет человека.
Вечер был длинный, бесконечный какой-то, и Маша поняла, что она упустит тот момент, когда кончается вечер и начинается ночь.
По радио передавали какой-то концерт, потом раздались мелкие автомобильные гудочки, гул Красной площади и двенадцать ударов кремлевских курантов. Маша сидела, не подымая головы. Потом подошла к двери, заперла ее на ключ и погасила в прихожей свет.
В комнате звучала музыка – играл какой-то мощный оркестр, гудел орган. Наверное, музыка Баха.
Маша вышла из ванной, тоненькая, в сатиновом халате поверх бязевой рубашонки, и увидела на подушке шелковистые черные волосы и неровный рубец шрама. Он, муж ее, лежал с открытыми глазами, ожидая ее, боясь спугнуть и потерять. Красивое, смугловатое лицо, сильное, крепкое тело бывшего батрака, – сколько лет оно сопротивлялось кожаным плеткам, шомполам и сырым каменным стенам, промозглому холоду нетопленных камер и звериной тоске полного одиночества! Тысячи дней подряд он вскакивал по утрам, делая спортивную зарядку, он сам себе стал казаться сумасшедшим маятником, не способным остановиться, но не сдавался, двигался, жил. Ревматизм и неврастения давно уже врывались в это тело, но он сопротивлялся.
Музыка гремела под потолком раскатами торжественного грома, она не сулила покоя и сна, а только бурю, только сражения, только грозы. Он сказал, что ты снилась ему в камерах тюрем гинденбургской республики, ты, русская девушка. И вот ты наяву, живая, теплая. Музыка безумствует под беззащитными сводами…
Утром она проснулась и задумалась. Она – жена этого человека, верный товарищ повсюду. Но не просто товарищ, а любимая женщина – товарищ. Что это значит?
– А если у нас будет ребенок? – спросила она его, опустив глаза.
– Если будет ребенок, мы отдадим его в детский дом Межрабпома. У них есть очень хорошие детские дома.
– Но как же отдать… маленького?
– Не сразу, а когда ему будет года два-три. Ведь не вечно же мне отдыхать и писать эту книгу. Скоро придется вернуться обратно. И ты со мной.
– И я с тобой… Но отдавать маленького даже в хороший детдом… Жалко.
– Так у многих моих товарищей, – сказал он нахмурясь. Маше показалось, что он сожалеет о том, что приобрел жену, семью. Она молчала. Наконец он спросил:
– Ты не жалеешь, что вышла за такого беспокойного парня? Не жалей, я тебя очень прошу. Не жалей, маленькая!
Он достал из бельевого шкафа розовый сверток. Там было белье белое, нежно-розовое, голубое. Шелковое трикотажное белье с узеньким цветным шелковым кружевом, так не похожее на ее грубые бязевые рубашки, неумело вышитые на груди цветными нитками.
– Я не надену, – ответила Маша, с восхищением глядя на красивые вещи.
– Почему? Разве не нравится?
– Это не может не нравиться, – сказала она, усмехнувшись его наивности. – Но стыдно мне носить вещи, которых пока еще ни у кого почти нет. У нас сейчас не хватает этого у всех, но мы сознательно так делаем. Наши средства идут на иное.
– Ты у меня очень сознательная девочка! – рассмеялся Курт. – Но ведь мы, коммунисты, стремимся к тому, чтобы это было у всех, чтобы каждая девушка могла надеть шелковую рубашку. И так будет. Сначала здесь, у вас, а потом и повсюду. Что ж плохого, если ты наденешь это белье немножко раньше других?
– А чем я лучше других? Я не надену.
– Но могу я или не могу сделать своей жене подарок? Я хотел бы делать тебе подарки каждый день, и чтобы все они нравились тебе, и чтобы в каждом из них ты становилась бы все лучше и красивей, и так до ста лет!
– Годам к семидесяти я стала бы настоящей красавицей! Только вряд ли мы с тобой доживем до таких лет.
Маша вспомнила, как расспрашивал Курт, что означает ее фамилия – Лоза. Она объяснила. «Значит, виноградная лоза, из которой делают вино! – обрадовался он. – Тебе подходит. Подожди, ты поймешь это позднее».
Он был женат до своего заключения и любил жену, но детей не имел. Когда его осудили пожизненно, жена подождала пять лет, положенных по закону, а потом вышла замуж. «Она была немного отсталая женщина, – объяснял он, – мои партийные дела она только терпела, но не делила со мной тревог».
«А готова ли я к той жизни, которую избрала, став его женой?» – думала не раз Маша. Она торопилась прочесть книги Ленина и Энгельса, брошюры Сталина, но многое не доходило, а Маркс и вовсе казался ей непонятен. Газеты она читала каждый день и все больше тревожилась за ту неведомую страну, откуда приехал он, откуда изредка приходили письма от Фриды, делегатки пионерского слета, гостившей в Ленинграде. Черные тучи клубились над этой страной, и все чаще падали в темных переулках честные люди, настигнутые нулей гитлеровцев. Никто не разыскивал убийц, если убивали коммуниста.
Однажды Курт показал ей пачку немецких газет, присланных ему из Москвы:
– Смотри, что пишут о твоем муже… Оказывается, я русский шпион и провожу здесь дни и ночи в беспробудном пьянстве и разврате.
Маша рассмеялась. Курт не пил никакого вина, – ругая врачей болванами, он все же слушался их, на всякий случай.
– И в социал-демократических листках хватает этой чуши. А вот как изображена моя женитьба…
Маша прочитала первые строки и с омерзением скомкала газету:
– Гадость! Но откуда они вообще знают, что ты женился? И какое им дело?
– Когда имя человека известно, до него всегда есть дело и его друзьям и врагам. А откуда знают? Узнают через своих агентов, шпионов. Ты очень наивна и доверчива, а между тем даже в этом замечательном городе наверняка есть вражеская агентура. Мало ли здесь «бывших» людей! Этого нельзя забывать.
Да, не легко было себе представить, что по родным улицам Ленинграда ходит живой шпион. Если бы знать, какой он, за кого себя выдает, никогда бы слова не сказала при нем, никуда бы не пустила пройти, даже в районный Дом культуры… Но люди не знают. И гадину принимают за человека, жмут ему руку, рассказывают о своих делах… Когда-нибудь его непременно поймают, но кто знает, сколько зла натворит он до тех пор! Какой же он – старый, молодой, мужчина, женщина? Как его зовут? И главное – кто же способен в такой стране предать и продаться врагу?
От этих мыслей заныло в висках. Потом она подумала: лучше сделать практические выводы, больше толку будет. Кто знает, может, поблизости от нее нет и не было таких мерзавцев, но на всякий случай надо поменьше болтать, особенно с малознакомыми людьми.
Цель жизни сияла и звала откуда-то издалека, как звезда, навстречу которой идешь по дороге, не замечая грязи и луж и хлещущего по плечам дождя. Коммунизм – само это слово похоже на огромную высокую гору, вершина которой зовет и сияет. Но если каменные горы увенчаны льдом и снегом, и только внизу, у подножия, веселят глаз зеленые леса и виноградники, – то коммунизм, эта могучая гора, – символ пути снизу вверх, из края холода и льда недоброго, несправедливого общества, по бурелому лесного бездорожья ввысь, все ближе к теплым, заросшим цветами плоскогорьям, к деревьям в золотисто-розовых шарах персиков и яблок, к светлой и богатой жизни людей, живущих большими интересами созидания и постижения тайн природы.
Да, именно так она ощущала. И она хотела как можно скорее сделать что-нибудь во имя этой цели. Она не боялась смерти, она не покинула бы избранного ею друга ни в какой опасности. Она честно готовилась к этому, совершенствуясь в знании языка, стараясь постичь великие ленинские идеи. Казалось, все помогали ей в этом: и тетя Варя, и комсомольский коллектив.
Курт почти не видал приютившей его страны – он собрался в поездку на Магнитострой и в Среднюю Азию. Жизнь питает жаркое слово пропагандиста, рассказ о виденном лично скорее захватит слушателя, чем цитаты из брошюр. Побывать в сказочной стране Советов и не посмотреть на то новое, что ежедневно рождается в ней, – можно ли так!
Курт звал с собой Машу, но она осталась доучиваться, – жаль было терять учебный год. Кто знает, удастся ли учиться потом, там.
Он уехал на три месяца. Маша перебралась к родным. Она затосковала на другой день после его отъезда. Нет, глаза ее не искали красной шторы и по-прежнему она больше любила утро и день, чем вечер и ночь. Но непонятная тревога мешала учиться, не ясное ей самой смятение владело ею, она плакала по вечерам. Если бы спросили ее, что ей нужно, она не нашлась бы ответить.
«Всюду, где тебя нет, очень холодно» – писал Курт с Магнитостроя. Она жалела его, готова была приехать, но он отсоветовал сам. Путешествие шло к концу. Наступала весна, и с первым теплым ветром он собирался прилететь к своей юной женушке, чтобы больше не расставаться.
Однажды она сидела дома над зачетным чертежом, который завтра утром следовало непременно сдать преподавателю. Рейсфедер слушался, тонкие черные линии красиво ложились на снежно-белый ватман, хорошенькие буковки чертежного шрифта были похожи на узкое кружево.
Сева, старший из двух ее братьев, сидел за тем же столом сбоку, изучая географический атлас. Крупный лоб его украшала мягкая прядь светлых волос, всегда спадавшая вниз, как у отца.
Замужество Маши было неожиданным для семьи. Отец услышал о нем, вернувшись из длительной экспедиции. Мать узнала раньше всех. Ей казалось, что следует погодить, что разница в возрасте скажется в дальнейшем, что вообще Маше надо сначала получить образование. Но доказать что-либо дочке она не сумела и поняла, что хотя в девушке ума еще не так много, но самостоятельности – хоть отбавляй. «Я сама» – и конец.
А Сева, еще не принятый в комсомол по малолетству, этот брак одобрял. Курт покорил его в одно из посещений их семьи. Он забрал обоих мальчишек в комнату, где был расстелен ковер, и стал выделывать с ними всякие штуки. Они долго возились на полу – Курт разрешил ребятам связать его крепко веревкой, а потом высвободился как-то из нее, точно фокусник. И руки были связаны, и ноги, но когда они вязали его, он сильно напружинил мускулы. В общем, он был стоящий парень, этот Райнер, недаром о нем писали в газетах. И главное – не воображал, а вел себя попросту, как настоящий человек. А если вдуматься, то ведь он был кем-то вроде немецкого Чапаева…
Про Чапаева Сева читал хорошую книгу, и даже сам нарисовал и приколол над столом портрет Чапаева в высокой смушковой шапке и с усами.
Конечно, Чапаеву было малость лучше – у него имелся замечательный русский комиссар-коммунист. И вообще Чапаев действовал не где-нибудь, а в России, где народ был настроен по-боевому, революционно. Но нельзя же не ценить человека из другой страны только за то, что революция там еще не победила! Он-то был смелый и за себя никогда не дрожал. Нет, Сева очень уважал Машиного мужа.
И вот она сидела за чертежом, и кто-то позвонил. Сева открыл дверь и принял телеграмму. Это сестре, из Ферганы. Почему из Ферганы? Курт, кажется, совсем недавно писал из Магнитогорска. Впрочем, он ведь путешествует, счастливец.
Маша прочитала и нахмурилась. «Что он ей там написал?» – подумал Сева. Она подняла глаза от телеграммы, но ни на что не взглянула, – казалось, Она посмотрела в себя.
– Я уезжаю, – сказала она Севе. – Надо скорее. Он в больнице. Какое-то опасное осложнение после того ранения в голову.
И не дожидаясь, что скажет брат, она пошла одеваться. Сева взглянул на телеграмму. Она была подписана незнакомым именем: главврач Овчаренко.
Как медленно идет поезд! Тук-тук – постукивают ко леса на стыках рельс. Мимо летят деревья в снегу, деревянные домики, каменные кубы промышленных зданий. Мимо пролетает родная, все еще мало знакомая земля, – всюду строят, всюду дома в лесах, и снежные пряники на каждом бревне, на каждой досочке.
Интересно? Должно быть. Маше не до этого. Маша торопится – успеть бы. Недаром сердце ее ныло так тоскливо, предчувствовало беду. Откуда это осложнение? Слишком рано он погрузился снова в работу. Эти поездки, выступления на митингах – он же ничего не делает вполовину, он всегда расходует себя до предела. Всякий раз, всходя на трибуну, он ведет себя так, словно это и есть наш последний и решительный бой, словно именно сейчас он и должен найти самые горячие, самые неопровержимые аргументы в защиту коммунизма, в защиту пятилетки, против международного капитала. И он их находит – каждая фраза переводчика заглушается аплодисментами. Понятно – это он готовится к разговору с рабочими своей родной страны, накапливает силы. По здоровье, здоровье…
Тук-тук – стучат колеса. Маша едет день, два, три. В вагоне холодно, а главное – полное отсутствие вестей. Что с ним? Скоро ли она доедет, в самом деле? Зачем, зачем отпустила его одного? При ней бы, наверное, ни чего не случилось.
За окном потянулась голая рыжеватая земля, кургузые деревья с толстыми стволами и слишком коротко подстриженными шапками, – это тутовник, с него каждый год срезают зеленые ветви на корм шелкопрядам. Здесь уже тепло, женщины ходят в калошах на босу ногу.
Она сошла в незнакомом городе и бегом, побежала по адресу, указанному в телеграмме. Она не взяла с собой никаких вещей, только портфельчик со сменой белья и полотенцем, – бежать было легко. На улицах попадались огромные величественные верблюды, множество людей в незнакомых восточных одеждах, трусившие мелкой рысцой ослики. Все это было фантастично, неправдоподобно и ни к чему.
Главврач Овчаренко печально взглянул на нее и предложил сесть. Но она стояла прямо против его широкого стола, глядела в упор и спрашивала:
– Где он? Жив? Скажите, жив?
– Вы еще очень молоды, – ответил главврач, выйдя из-за своего огромного стола и взяв ее за руку. – У вас все впереди, хотя какие тут могут быть утешения! Скончался два дня тому назад. Кровоизлияние в мозг. Не хоронили, ждали вас.
Белый халат Овчаренко пахнул папиросами, – Маша плакала, прижавшись к груди главного врача, она вся тряслась от плача и не могла остановиться. Главврач гладил ее по вздрагивавшим плечам и терпеливо ждал, когда этот взрыв утихнет. Он хорошо знал, что после таких слез женщине станет легче, она ослабеет и успокоится хоть немного, а потом постепенно справится с горем. Хуже, когда такое известие встречают молча, не двинув ни одним мускулом лица. За таких людей главврач всегда беспокоился больше.
Это сон. Конечно, сон! Тихо и незаметно жила себе молодая девушка, мечтала о подвигах, только еще мечтала, не совершила ни одного! И вдруг явился герой, замечательный человек, и избрал ее своей женой. Месяц замужества – мгновенный, весь неясный еще, – она только привыкала к этому человеку, – короткая разлука – и вот… Сырые комья земли на холмике да красная звездочка в изголовье. Зачем ты приходил в мою жизнь, милый? Чтобы я узнала и запомнила, как трудно жить на земле одной? А может, затем, чтобы острее, врезалась в сердце одна единственная мысль: служи времени, живи для великой цели, и даже в мелких своих личных обстоятельствах не забывай – ты женщина нового общества.
Разве жизнь состоит только из вечера и ночи? Но в том-то и заключалось Машино несчастье, что Курт за короткое время успел стать другом. И хотя он смеялся, рассказывая своему товарищу из Института Маркса и Энгельса о том, как его жена не пожелала взять его фамилию, – именно после этого он стал уважать Машу еще больше. А она была довольна. Легкое ли бремя – носить знаменитую фамилию, случайно залетевшую в твой паспорт? Больше ли у нее, жены, прав гордиться заслугами мужа, чем у всех остальных, кто знает его жизнь и дела? Разве помогала она ему в те далекие тяжелые годы, когда он сражался против банд Носке – Шейдемана? Нет и нет. И не к лицу ей греться в лучах чужой славы. Она сама существует, какая ни на есть. Сама.
Наверное, поэтому она не рассказывала о своем замужестве и подругам по фабзавучу. Только секретарь заводского партийного комитета откуда-то знал об этом, – он вообще знал все обо всех, такая уж у него была должность, – и, бывало, спрашивал ее, здоров ли Курт, не выступит ли на слете ударников…
Одиночество… Конечно, она попыталась тотчас сравнить себя с Куртом. Он был в заключении, когда узнал, что его жена погибла для него, оставила его, вышла замуж. Он не упал духом, приговоренный к пожизненному заключению, он продолжал жить, заниматься по утрам гимнастикой, петь песни, перестукиваться с товарищами.