Текст книги "Весенний шум"
Автор книги: Елена Серебровская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)
Сандро приходил несколько раз к Маше домой. Он был довольно приятен собой, узкая талия и широкие плечи делали его фигуру похожей, на иллюстрации к «Витязю в тигровой шкуре», на Тариеля и Автандила одновременно. Сандро учился отлично, но вместе с благами общечеловеческой культуры он очень быстро впитал также и некоторые продукты ее распада. Светловолосые девушки доводили его до исступления, он не мог скрывать свою страсть и искренне удивлялся Машиной холодности.
Когда в конце лета он возвратился из Грузии, он еще с вокзала позвонил ей: «Первая моя мысль в этом городе – о тебе, тебе я привез из Грузии букет цветов… Я должен зайти к тебе…» Маша выслушала эти пламенные слова и предложила встретиться на улице, подойти к ее окнам. Лощи насторожились, они уселись возле окон и заняли наблюдательные пункты.
Маша вышла на улицу. Был вечер, смеркалось, но еще не стемнело. Икар не заставил себя ждать. В руках он нес букет, яркий даже в полутьме, букет из георгин, алых, оранжевых, розовых…
Маша взяла цветы, поговорила с ним минут десять и вернулась домой.
– Как долго! – мрачно заметил ей старший лощ, то есть Сева.
– Нельзя было меньше. Видно, он давно страдает от одиночества, не меньше трех дней – на дорогу ведь требуется три дня, а?
– Умолкни, Машка! Мягкое женское сердце уже подкуплено этими цветами, – строго сказал Валентин, присутствовавший в этот вечер дома. – А хочешь, мы разобьем твои иллюзии?
– Успокойтесь, никаких иллюзий у меня нет.
– Спорю, что цветы не из Грузии, – сказал Сева. Он понял Валентина без слов.
– Анализ – и синтез! – воскликнул Валентин. – Берется букет…
Цветы рассыпались по зеленой клеенке обеденного стола. Сева и Валентин, смеясь и отпуская шуточки, откладывали в сторону зеленую картофельную ботву, добавленную в букет «для зелени». Георгины откладывались в другой стороне стола. Некоторые из них были воткнуты на прутья, – видно, свой стебелек был короток и продавец хотел удлинить его.
– Анализ показывает, что букет куплен в Любани, в двух часах езды от Ленинграда. Именно в Любани букеты уснащают весьма неприхотливой зеленью, от картофельной ботвы до веток тополя, – заявил Валентин с видом знатока. – В синтезе мы имеем весьма скромный букетик настоящих цветов, – и он поднял над головой несколько цветков, державшихся на собственных, не поддельных стеблях.
– Анализ позволяет сделать важные заключения, – продолжал Сева, – а именно: Икар Дедалыч – страшный врун и ради красного словца не пожалеет родного отца. Какая тут Грузия, если это Любань? Внимай, бедная лощиха, и наматывай себе на ус. Все мужчины гадкие обманщики, и верить им нельзя.
– Присутствующих это не касается, – добавил Валентин, – потому что мы представляем собой необычную разновидность мужчин: мы – лощи, а лощи существуют для целей исключительно благородных. Братство лощей борется против одной из разновидностей обмана, против обмана слабой половины рода человеческого, следовательно…
– В общем, твой Икар шлепнулся с этим букетом. Аминь.
Икар не оставлял своих попыток овладеть Машиным сердцем. Приходя к Маше как будто бы по учебным делам, он ласково заговаривал с тринадцатилетним Володей давал ему два билета в кино и говорил: «Знаешь, сходи в кино, сейчас такая хорошая картина идет…» Володя тоже был лощ, младший лощ, и потому был неподкупен. Икар мог всучить ему билеты насильно, но заставить уйти не мог. Если дома был старший лощ, Володя объяснял ему ситуацию и бежал продавать билеты, чтобы купить потом в бакалейной лавочке рахат-лукум, который почему-то стал известен в лощине, как традиционное любимое блюдо лощей. Рахат-лукум благополучно съедался, но усыпить бдительность лощей Икару не удавалось. Через несколько минут гость слышал либо робкий стук в дверь и просьбу «можно взять чернила?», либо воинственные звуки песен за стеной, означавшие, что стража не спит и всегда готова вступиться за беззащитную сестру.
Икар был настойчив, он извел на младшего лоща немало денег, надеясь воспитать в нем дух смирения. Но не тут-то было. Лощи держались беспощадно.
Было бы очень несправедливо причислить к «злодеям» Геню Миронова: этот славный парень никогда не пытался ухаживать за Машей, хотя изредка бывал у нее. Но лощи почему-то заподозрили опасность и в этом худощавом близоруком юноше, носившем очки. Машины объяснения не помогли. «Он тихий, но он, может быть, самый опасный», – настаивали они. Геня получил отвратительное прозвище – Рахитоид и был высмеян в очередном акте оперы «Лощина». По близорукости он, якобы, вместо двери открывал дверцу буфета, входил туда и никак не мог найти выхода. Но так как Маша никакой опасности в Гене Миронове не видела и так как она глубоко верила в присущее ему чувство юмора, она стащила однажды у братьев тетрадку с «оперой» и показала Гене. Оба хохотали как ненормальные. «Я тоже хочу быть лощом», – заявил Генька. Но просьба его так и не была доведена до старшего лоща, потому что тетрадка была взята без спроса.
Одного только человека не причислили к «злодеям» – это Осю Райкина. Ему доверяли, он был верный друг. Несмотря на новое увлечение, Ося не перестал бывать у Лоз. Он читал «Лощину», играл с лотами в шахматы, возился с маленькой Зойкой и, уходя, непременно целовал Машу в лобик. Больше он не делал ей никаких предложений, но перестать ходить сюда он был не в состоянии. Он привязался к этой семье точно так же, как эта семья привязалась к нему.
Обыкновенно Маша возвращалась домой поздно. Не только лекции и семинары, но и комсомольские собрания, научный кружок, заседания редколлегии факультетской стенной газеты – все требовало времени.
Комсомольские собрания на факультете, когда их вел член партбюро факультета Антон Рауде, принимали странный характер. Неожиданно для всех вдруг оказывалось, что член факультетского бюро Петров скрыл, что он дворянин. Петров уверял, что понятия не имеет о своем дворянском происхождении, отец его – бухгалтер строительного треста, дед был мелким чиновником. Антон Рауде обвинял Петрова во лжи, намекал на какие-то темные обстоятельства жизни его отца, и собрание недружным большинством голосовало за исключение.
Выступая с обличениями нескольких студентов, Рауде умел подо все подвести основательный политический фундамент, и комсомольцы терялись, чувствуя себя наивными простаками и растяпами. Иногда удавалось отстоять выговор вместо исключения, но Рауде брал на заметку каждого, кто решался с ним спорить. Конечно, он был опытнее и производил впечатление сугубо принципиального человека. С ним нельзя было не считаться.
О своих комсомольских делах Маша всегда рассказывала Севе, – ей трудно было молчать и таить в себе то, что ее волновало. К тому же, Сева тоже был комсомолец.
Все шло своим чередом. Маша училась хорошо. В свободное время «лощи» развлекались, сочиняя новые акты оперы «Лощина».
Но одиночество – ненормальное состояние для взрослой женщины. В Маше сидело несколько разных Маш, и не все они были загружены присущим им занятием. Маша-работник, Маша-общественник делали свое дело в полную силу. Маша-мать тоже не могла пожаловаться, – она была нужна, ей не давали покою. Но никто не призывал Машу-возлюбленную, Машу-жену, – о ней забыли. Ей словно бы говорили: «не до тебя, иди, помогай Маше-студентке». Но это был временный выход.
Те, которыми с ее разрешения забавлялись ее братья, на самом деле не нуждались именно в ней, именно в этой единственной женщине. Видя ее равнодушие, они довольно быстро успокаивались и оставляли ее в покое. А кто-то единственный, дорогой, не звал, не откликался, и Маше-возлюбленной было от этого очень тяжко и тоскливо, очень одиноко, несмотря на друзей и родных. Но поторопиться, принять голос какого-нибудь Икара Дедалыча или Чарлза Дарьина за тот драгоценный, еще не известный голос она не должна была, не могла, не смела. И не хотела – у нее было уже достаточно сил, чтобы не хотеть этого.
* * *
Деньги от Семена поступали с каждым разом все с большим опозданием. Маша стала подумывать о том, что следовало бы переоформить его обязательство, через суд, чтобы получать по исполнительному листу. Отвлекаться от учебы для заработков было очень трудно, все Машины доходы ограничивались стипендией. А напоминать каждый месяц очень уж унизительно. Словно Зоя не свое получает, а выпрашивает.
Однажды Лиза привезла деньги в снежную, метельную погоду. Уже приближалась весна, это были последние вьюги, словно зима решила кутнуть напоследок во всю свою силу. Лиза вошла и стала стряхивать с черной котиковой шубки хлопья белого снега.
Маша пригласила ее в комнату, но Лиза отказалась. Лицо ее сияло, несмотря на метель и холод. Расстегнув шубку, она оправила платье и Маша увидела живот, круглый, обтянутый платьем живот беременной женщины. Лиза хотела похвалиться, она с любопытством смотрела, какое впечатление окажет на Машу эта новость.
На Машиной лице было приятное удивление. Она не ждала увидеть это, и обрадовалась за Лизу, вспомнив ее слезы, ее мечты.
– Вам, кажется, скоро? – спросила она участливо.
– Совсем скоро, – тихо ответила Лиза, и на этот раз в ее голосе не было ни ехидства, ни злорадства, не было ничего скверного, так унижавшего ее в Машиных глазах. – Совсем скоро. Я делаю все, что приказывают врачи. Я ведь лечилась, Маша, ездила на курорты… Мне так хочется ребенка! Сына бы мне.
– Будет! Непременно будет сын, – сказала Маша. Будущее Лизино материнство сразу смягчило Машу, заставило забыть о задержке денег, обо всех недобрых поступках по отношению к ней и Зое. Чувство женской солидарности, воспоминание о тяжелом труде роженицы сделали Машу мягче и покладистей.
– Еще два с половиной месяца, – доверительно сказала Лиза. – Сеня, конечно, не понимает всего того, что понимаем мы с вами. Он мужчина. Но он сам хотел этого…
И она ушла. А Маша вспомнила себя: и с ней он тоже сам хотел этого… Неужели сейчас, когда ребенка ожидает его законная, им избранная на веки вечные жена, неужели и теперь он не проявляет к ней должного внимания? Нет, на этот раз дело обстоит, наверное, иначе.
Спустя две недели Маша пошла в театр. Пошла она с Осей, пошла в тот самый театр, где работал Семен, на пьесу, к которой он когда-то так тщательно готовился еще при ней.
– Мы с тобой словно молодожены, – сказал Ося, галантно подавая ей в антракте порцию мороженого. – Сидим, курлычем… Ты не находишь?
– Ты просто декоративный мальчик, – ответила Маша, как всегда, бесцеремонно и прямо. – Ты же красивый, нежно-белобрысый, кучерявый, с томным телячьим взглядом… Ты замечаешь, что на тебя таращатся сразу два десятка девушек, – из соседних рядов в партере, из лож, с бельэтажа… Чудо какой красавчик!
– Я приветствую вас, Машенька! – раздался чей-то голос над самым Машиным ухом. Она обернулась: перед ней стоял Сенин приятель, актер этого театра, тот самый, что объяснял ей ситуацию в связи с отъездом Лизы.
Маша поздоровалась, не представляя ему Осю.
– Супруг? – спросил развязно Сенин приятель, улыбаясь Осе.
– Двоюродный брат, – обрезала Маша и представила их друг другу.
– Вы похорошели, расцвели! – запел Сенин приятель. — А у нас новости, вы не слыхали? Такие неприятности!
– Что случилось?
– Бедняжка Лиза родила преждевременно. Мальчик жив, но он такой слабенький, такой несчастный…
– Ничего, выходят, – сказала Маша. – Семимесячные дети живут, вот если восьмимесячные, тогда хуже. Семен Григорьич счастлив? Сын все-таки.
– В том-то и горе наше, Машенька, – продолжал Сенин приятель, усаживаясь на соседнее свободное кресло. – Вы же знаете нашего Семена. Он сейчас… у нас новая актриса, Званцева, вы ее сегодня увидите во втором акте, и, конечно, он влюблен. Бегает за ней по пятам, развел с мужем. Короче говоря, дома он не ночует, и Лиза плачет целые дни. Уж я ему говорил: кормящую женщину нельзя расстраивать, молоко пропадет. Она из больницы-то недавно… В общем, дела не важнец.
– Скотина ваш Семен, извините за грубое выражение, – отрезала Маша. – Хоть бы вы повлияли на приятеля! Выбрал себе беззащитное существо и издевается…
– По-разному бывало, Маша, по-разному. Но сейчас она, действительно, беззащитная и слабая. Хоть бы вы зашли… Дали бы ей что-нибудь от вашего мужества… Я преклоняюсь перед вами, говорю это при вашем… двоюродном брате.
И Маша приехала к Лизе.
Лиза открыла ей дверь, и Маша увидела заплаканные глаза, байковую синюю кофту, располневшую талию.
– Ну, как вы? Как ребёнок? – спросила Маша. – Покажите мне его!
– Он такой несчастный, Маша, такой жалкий, сморщенный старичок, – Лиза заплакала, – Сеня не хочет смотреть на него. Сеня… совсем изменился. Его уже неделю дома не было, Машенька.
И Лиза стала вытирать глаза батистовым платком.
Маша шагнула в маленькую комнату, где она не раз сиживала за праздничным столом.
В плетеной кроватке лежал запеленатый младенец со скорбным выражением крошечного личика. Его красная кожица была покрыта испариной, в комнате было сильно натоплено. Младенец был так худ и мал, словно его не кормили.
– Он умрет, Машенька, он не выживет, – сказала Лиза сквозь слезы. – Такой слабенький, такой беззащитный…
– Чудный парень, – строго ответила Маша, глядя Лизе прямо в глаза. – Прекрасный мальчишка. Были бы кости, мясо нарастет. Но вы не должны так распускаться. Будете плакать, молоко пропадет. Наплюйте вы на Семена.
– Вы думаете, выживет?
– Я ручаюсь, – безапелляционно повторила Маша. – Смотрите, не простудите грудь, а то придется лечь под нож, как мне пришлось…
Воспоминание о перенесенных страданиях, о «завещании» охладило Машину нежность по отношению к Лизе. «Она и не поинтересовалась мной, когда я была между жизнью и смертью, – подумала Маша. – Но это потому, что она беднее. А сейчас ее надо поддержать».
– Сеня и прежде… – не унималась Лиза, – вы знаете… У него уж такая натура, он человек искусства. А сейчас… Он не захотел даже взять мальчика на руки. Он сказал: «Противно, ободранный кролик…»
Лиза снова расплакалась.
Маша рассердилась:
– Если вы будете все время думать об этом несчастном беспутнике, от этого пострадает ребенок. Вы же хотели его, вы его произвели на свет, так будьте любезны думать о нем, а не о Сене. Милая, нельзя так распускаться. Не смейте плакать, стыдно вам! Такого парня произвела на свет и ревет!
Машино лицо горело вдохновением. Говорила она с такой убежденностью, с такой напористостью, что Лиза подчинилась. Она перестала плакать. Она посмотрела на своего маленького старичка в пеленках и подумала, что, пожалуй, он не так уж и плох. Хотя и худой, зато жилистый, не рыхлый. Пожалуй, он выживет.
Маша ехала домой и, сидя в трамвае, думала о Семене, о его детях, о женщинах. Почему она бессильна сразу изменить это все, исправить? Сколько их, таких мужчин, которые неплохо работают и слывут хорошими товарищами, а с детьми поступают вот так?
«Хорошо, что я не стала его женой», – подумала Маша. Но от этой правильной мысли стало горько и душно. Вот уже тебе двадцать третий, моя дорогая, а ты все живешь начерно, словно потом сможешь переписать все набело. А эта жизнь со всеми ее несчастьями и бедами и есть твоя жизнь, твоя молодость. Другой не будет, как ни проси. Где же та, настоящая, единственная, подлинная любовь? Где тот человек, с которым тебе пройти по жизни, разделить свою и его ношу, растить детей? Где он? Что же он не откликается, разве не слышит, как громко его зовут?
* * *
Изо всех четырех дверей актового зала в коридор выходили студенты: закончилась лекция по диамату, общая для нескольких групп.
– Маргарита, могу я с вами поговорить? – спросил Машу Геня, выходя с ней вместе в коридор.
– О чем? О случайности и необходимости? Целых два часа слушал, и все мало, – ответила Маша. Она привыкла, что Геня чуть ли не после каждой лекции по философии обсуждал очередную проблему, 6 которой лектор, по его мнению, рассказал не так, не ясно, не совсем правильно.
– О случайности и необходимости, применительно к нашей студенческой жизни, – сказал Геня. Он был настроен серьезно.
– Я вся внимание.
– Благодаря своему божественному материнству ты немного оторвалась, – сказал Геня, переходя на серьезный тон. Если он переставал называть ее «Маргарита» и обращался нормально на ты, это означало, что ему не до шуток. – Ты оторвалась и ничего не знаешь. А между тем далеко не все спокойно в королевстве датском.
И он стал рассказывать об одном странном вечере, вернее, об одной странной ночи, которая выпала ему на долю совсем недавно.
Студенты группы, в которой учились Геня и Маша, посещали на выбор один из научных семинаров, – это было обязательно. Но кроме обязательного, можно было посещать еще один из дополнительных семинаров, так сказать, в порядке расширения кругозора. Таких семинаров было два – по истории искусства и по истории литературы.
Геня посещал семинар по искусству.
Семинар вел профессор Елагин – маленький веселый человечек, острослов и балагур. Многие считали, что Елагина куда интереснее слушать в перерывы между часами занятий, чем во время самих занятий, – с него спадала официальная личина лектора, связанного программой; и тогда перед студентами появлялся знаток исторических курьезов и любопытных деталей из жизни известных личностей.
Семинар совсем недавно закончил свою работу, и студенты решили устроить прощальную вечеринку вместе с профессором. Из Машиной группы в этом семинаре занимался один Геня. Он тоже присутствовал на вечеринке, которая происходила на квартире одной из замужних студенток. Вечеринка устраивалась в складчину.
Вот об этой вечеринке и стал рассказывать Геня своему товарищу Маше Лозе. Рассказывать потому, что многое ему очень не понравилось, многого он вовсе не мог понять и оправдать.
Профессор Елагин был фрондером и скептиком в вопросах развития искусства. Он тяготел к абстрактной живописи, любил кубистов, считал Сезанна недостаточно левым, а Бродского – безыдейным фотографом. В приближении советской живописи к реализму профессор Елагин видел измену революционным принципам искусства, которое еще долго будет призвано ломать привычные понятия, отрицать прошлое. Он очень резко разграничивал сферы искусства и науки, считая, что искусство само по себе вовсе не средство познания жизни, оно – часть этой жизни, и потому совсем не обязано изображать реальность. Высшее существо в искусстве – сам творец, художник, его прихоть – важнее и дороже всякой плоской действительности.
Несмотря на свою «революционность», профессор был поклонником стихов Ходасевича. На вечеринке он пояснил, что поэт Ходасевич по сути дела рисует настроения, типичные и для русской интеллигенции послереволюционного периода.
– Ну, это положим, – сказал тогда Геня Миронов, намереваясь вступить в спор хотя бы с самим профессором Елагиным. – Ходасевич декадент, оттого у него и тоска в стихах.
Профессор Елагин не обернулся к дерзкому студенту, не стал возражать, он просто его не заметил, как слон не замечает моську. Но зато преданный поклонник профессора студент младшего курса Игорь Курочкин сказал Миронову довольно громко:
– Прибереги свою эрудицию для другого раза. И научись вести себя в обществе.
Геня мог бы ответить Игорю, как полагается. Но он не знал, много ли здесь его единомышленников, после из рядного возлияния у всех шумели головы, и устраивать серьезную дискуссию не имело смысла.
Что же именно ранило сердце Машиного товарища? Неправильные высказывания профессора?
Нет, ошибки профессора Елагина не были неожиданными для Гени, прочитавшего годом раньше многие ранние работы, заметки и статьи профессора, которые были знакомы далеко не всем студентам. Неприятно, что старик добивается популярности таким странным способом, что он вбивает студентам в головы ложные понятия и представления. Но гораздо сильнее огорчил Миронова тот факт, что никто из присутствовавших на вечеринке ребят не дал старику отпора. Никто, – а ведь в состав се минара входили нормальные ребята, вовсе не отпетые объективисты или путаники. Допустим, не все прислушивались к этому разговору, но те, кто слушал, почему они почтительно молчали?
А еще больше разозлило Геню поведение Игоря Курочкина. Этот вел себя откровенно подхалимски. Геня привык считать его комсомольским активистом. Геня не раз слышал выступления Игоря на собраниях, читал его заметки в областной комсомольской газете, и вдруг этот Игорь…
Выслушав Геню, Маша стала на его сторону. Натура ее требовала тотчас предпринять что-нибудь, дать отпор фальшивому парню Игорю Курочкину. Но ни она, ни Геня не могли придумать, что же все-таки сделать. Геня не хотел ставить вопрос в комсомольской организации, – ведь именно его оборвали и не поддержали на вечеринке у Ольги, так кто же засвидетельствует, что все происходило так, а не иначе? Игорь всегда найдет объяснения, да и сам факт, что присутствовавшие находились в со стоянии подпития, не способствует выяснению истины, а затрудняет это.
Нет, предпринимать ничего не следует. Надо просто учесть этот случай, чтобы подобные поступки Игоря Курочкина не стали в будущем неожиданностью.
Маша не привыкла разговаривать шепотом, голос ее был слышен не только в укромном углу коридора возле запертого книжного шкафа, где они стояли с Мироновым. Трудно было скрыть возмущение аморальным поведением своего товарища-студента, а поведение Игоря Курочкина казалось и Маше и Гене чуждым морали советского молодого человека. Подхалимство, из-за которого люди поступаются своим самым дорогим – идеями, – так определил это Геня Миронов, и он был прав.
– О чем это вы так бурно спорите? – раздался голос откуда-то из-за Машиного плеча. Маша обернулась – возле них стоял член бюро партийной организации факультета Антон Рауде. Рыжеволосый, в роговых очках, он смотрел на студентов с любопытством, улыбаясь им. Он был аспирантом последнего курса.
– Мы, собственно, не спорим. Мы так, беседуем, – ответил Геня. Рауде ему не нравился, хотя и был активистом.
– А все-таки? Я слышал, вы о Курочкине упоминали…
Маша рассказала о сути дела. Она не расписывала всех деталей, она сказала только, что возмущена, как и Миронов, подхалимским поведением Курочкина по отношению к неуместным рассуждениям профессора Елагина.
– Курочкин? Он, как будто, до сих пор вел себя, как принципиальный комсомолец, – сказал Рауде. – Да, нехорошо, нехорошо. Вы не распространяйтесь пока об этом факте, я сам займусь и выясню. Может, Миронов его не так понял, а может, и наоборот. Ты тоже был выпивши?
– Странно присутствовать на вечеринке и не быть хотя бы немного выпивши, – недовольно ответил Миронов.
– Нет, я понимаю, что суть разговора от этого не меняется, – поспешил объяснить Рауде. – Дело только в том, можно ли, например, выносить такой факт на обсуждение, если тебе придется ответить на вопрос о выпивке положительно. Знаешь, народ у нас разный, могут тебя же и поставить в неудобное положение.
– Никто и не предлагает обсуждать это, – мрачно сказал Геня. – А знать это, мне кажется, надо, мы еще очень плохо знаем друг друга. Формально знаем.
– Вот это правильно, – сказал Рауде, хлопнув Миронова большой красной рукой по худенькому плечу. – О бдительности помните, ребята, это сейчас на повестке дня. Враги маскируются, враги не такие простаки, как некоторые думают!
И он улыбнулся, обнажив свежие розовые десны.
Прошли две недели, две ничем не примечательные недели.
Приближался срок Лидиного доклада на научном кружке. Маша должна была непременно присутствовать. Лида собиралась позвать даже Ивана Сошникова – она вложила много души в эту работу, это было первое ее самостоятельное выступление на научном кружке. И хотя крестьянское революционное движение в сороковые годы прошлого столетия не казалось Ивану темой злободневной, он все же решил прийти на Лидин доклад, хотя бы уже потому, что это был доклад Лиды Медведевой.
Однажды во время семинарских занятий на Машин стол упала записка: писал комсорг Гриша Козаков, она сразу узнала его бисерный почерк:
«Я узнал от одного надежного парня, что тебе хотят подложить свинью. Через прессу… После занятия надо поговорить. – Григорий».
В перерыв Гриша рассказал ей, что против нее написана статья для комсомольской областной газеты, он узнал случайно. Статья клеветническая. Надо предотвратить ее появление, пока не поздно.
– Что ты такое сделала Игорю Курочкину? – спросил Гриша, когда Маша стала гадать, кто же мог написать против нее статью.
– Ничего не сделала… А впрочем… – Она вспомнила разговор с Геней и тотчас рассказала о нем Козакову.
После занятий Маша поехала в редакцию. Увидела на двери вывеску «Отдел учащейся молодежи» и вошла.
– У вас подготовлена к печати одна статья, которая может очень подвести газету, – сказала Маша заведующей отделом, молодой женщине с подстриженными под горшок прямыми светлыми волосами. – Придется вскоре давать опровержение, если напечатаете.
– Я не понимаю, о чем вы говорите, – сказала заведующая отделом. – Мало ли какие статьи подготовлены к печати, докладывать вам о них я не имею права.
– Вы не докладывайте, я сама расскажу вам, о чем может быть эта статья и кто ее автор, – поспешно сказала Маша.
И она рассказала о том, что узнала от Гриши Козакова. А после рассказала, за что злится на нее Игорь Курочкин, который и знать-то ее хорошенько не знает. Маша умолчала только об одном – о своих догадках по поводу того, откуда узнал Курочкин о ее разговоре с членом партбюро.
– Хорошо, мы еще раз проверим эти факты, – сказала заведующая отделом.
Курочкин имел в редакции добрых знакомых, он сам не раз выступал в газете. Узнав, что на его пути возникла какая-то преграда, Курочкин начал «воспитывать» сотрудников редакции, уговаривать, разъяснять. Он делал всё, чтобы статья увидела свет.
И все-таки статья не была напечатана.
Но слишком рано радовалась Маша Лоза. Не такой человек был Игорь Курочкин, чтобы прощать кровные обиды, а «болтовню» Миронова и Лозы он рассматривал именно так.
Лидин доклад на кружке прошел успешно. В обсуждении участвовали многие студенты, аспирант Антон Рауде и двое преподавателей. Лида изучила материалы министерства земледелия и лесных угодий того периода, архивов Третьего отделения. При небольшой дополнительной работе доклад мог превратиться в интересную статью для «Ученых записок» университета. И руководитель кружка сказал об этом в заключительном слове.
Сошников в течение всего доклада и затем пока шло обсуждение сидел неподвижно. Он смотрел то на Лиду, то на сидевшего рядом с преподавателем Антона Рауде, смотрел и молчал. Когда обсуждение закончилось и они все трое – Лида, Маша и Иван – вышли на набережную Невы, Лида спросила:
– Ты что, Ваня, плохо себя чувствуешь? Вид у тебя какой-то…
– Понимаете, девушки, – сказал Иван, глядя куда-то далеко через Неву, – странное бывает у меня ощущение: вдруг заболят, заноют пальцы на правой руке, которой нет. Видимо, это какие-то нервные окончания хулиганят, не знаю, но ощущение очень неприятное. Хочется почесать пальцы, а их-то и нет!
– И надо же, чтобы это случилось на моем докладе, – грустно сказала Лида. – Наверно, такой был доклад, что от него все ноет.
– Нет, твой доклад тут не повинен, – поспешил перебить ее Иван. – Тут причина совсем не в докладе, дорогие вы мои девчата. Тут причина во внутренней борьбе между юристом и фантазером, между приверженцем точных улик и просто человеком, который чувствует истину, вовсе не имея ее доказательств.
– О чем ты говоришь, Ваня?
Вместо того чтобы отвечать, Сошников обнял за плечи обеих девушек, шедших справа и слева от него, обнял остатками своих искалеченных рук и сказал:
– Лидин доклад безусловно интересен и перерастет в научную статью. Но давайте отвлечемся немного. Предлагаю сходить в кино, посмотрим еще раз «Чапаева».
* * *
– Мария, тебя вызывают на бюро факультета, – сообщил Гриша Козаков.
– Зачем?
– Видимо, продолжение той истории со статьей, которая не пошла. Я пойду с тобой как комсорг.
И вот они на бюро. Знакомые лица – всё свои студенты с разных курсов. Многие из них знают Машу, они аплодировали известию о том, что у нее дочка родилась. Сейчас они все сидят серьезные, без улыбок. А секретарь бюро просто мрачен.
Бюро заседает вечером, а вешалка закрывается в восемь часов. На всякий случай Лоза и Козаков пришли в верхнем. Маша расстегивает пальто, снимает резиновые ботики и ставит их под свой стул. Сейчас начнется заседание.
– К нам поступили сигналы о недостойном поведении комсомолки Марии Лозы, – говорит секретарь, открывая заседание. – В основном ради этого вопроса я и собрал внеочередное бюро. Лоза приносила в университет и показывала ребятам белогвардейскую литературу. Была близко связана с врагами народа и получала от них ценные подарки. Распространяла аморальную теорию безотцовщины. Все эти поступки заставляют нас ставить вопрос об исключении Марии Лозы из рядов комсомола.
– С ума сошли! – бормочет Гриша Козаков.
– Это все неправда! – выпаливает Лоза, не дождавшись, когда ей дадут слово.
– Давай не устраивай дезорганизации, – мрачно говорит секретарь. – И прошу вас, товарищи члены бюро, подойти к этому вопросу безо всякого лишнего либерализма. Прошу приступить к обсуждению.
– Может, вы дадите мне слово? – спрашивает Маша.
– Слово имеет Лоза.
Маша говорит бурно, сбивчиво. Какая ерунда – обвинить ее в распространении белогвардейской литературы! Ничего подобного она никогда в руках не держала.
Еще глупее обвинение в безотцовщине. Они хотят осудить ее за то, что с ней приключилось несчастье, что плохой человек обманул ее? Что касается «врагов народа» и «ценных подарков», то тут, видимо, речь идет о подаренной ей книжке стихов. Книжку подарил автор, поставив сверху свой автограф. Видела она этого автора на квартире у отца своей дочки, всего два раза. Откуда она знала, что он окажется врагом народа? Ничего вражеского он при ней не говорил. Обвинение высосано из пальца.
– Постой, постой, – перебивает ее секретарь. – Как это ты не распространяла белогвардейской литературы? А поэма про последнее свидание? Кто ее автор?
– Автор ее действительно живет в эмиграции. Это стихи не о политике.
– Не имеет значения. Откуда ты достала их?
– Переписала у отца своей дочки режиссера молодежного театра Семена Григорьича Маркизова.
– Итак, ты не отрицаешь, что приносила в университет переписанную поэму этой белоэмигрантки. И книги с надписями от врага народа получала, не отрицаешь. А насчет безотцовства – вот если б ты вышла замуж за эти два года, мы бы не обвиняли тебя. Ты же могла выйти, а не вышла. Значит, не хочешь семью иметь. В общем, заявление было правильное. Хорошо, что нас вовремя предупредили.