Текст книги "Весенний шум"
Автор книги: Елена Серебровская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц)
Сева был очень сильный, и немудрено: зимой он занимался лыжным спортом, даже прыгал с трамплина, летом играл в футбол, если была возможность. Рослый, широкогрудый, с сильными большими руками, большеголовый и крепкий, он любил подшутить над сестренкой: сидит она за своим столиком, читает что-то, а он подкрадется тихонько сзади да и подымет ее вместе со стулом, возьмет стул снизу за задние ножки и подымет. Ему недолго! Маша запищит – «Севка, я упаду, пусти!», а он подымет ее да и держит наверху, а сам смеется. И Володька смеется, – это развлечение для него и делается, Сева с ним только что поспорил, что подымет сестру таким манером…
Ну, как не любить таких братьев! Ведь она старшая, старшая, ее слушаться надо, а они озорничают… Но именно это озорство и делает их особенно милыми.
* * *
Морозы пришли в этом году рано. Снег окаменел, заблистал ледяными искрами, мороз щипал лицо, руки прилипали к металлическим дверным ручкам.
Маша пришла сегодня из музея раньше обычного и занималась разбором своих книг. Надо было отобрать, все, что может оказаться ей необходимым для работы над темой Октябрьского восстания. Книги стояли на полках бессистемно, учебники рядом с классикой, брошюры и толстые справочники – вместе.
Зоя была в садике, мальчики – на учебе, отец на работе. Мама стирала в прачечной.
Позвонили. Вошел Сева. Время было необычно раннее для его прихода, он приходил всегда после трех.
Он разделся в коридоре и прошел к Маше. Постоял молча у ее дверей, посмотрел, как она перекладывает книги.
Маша обернулась. Сева что-то хотел сказать, она почувствовала это.
– Маша… Я ухожу на войну. Добровольцем. Организован батальон студентов-лыжников, – сказал он наконец.
– Ты?
В первый момент в ней заговорила родная кровь – жалко брата. Почему он? Он такой способный, такой талантливый, вдруг его убьют… Почему, в самом деле, должен идти он, а не кто-нибудь другой?
Она не посмела сказать это вслух. И все же, помолчав немного, спросила:
– А это обязательно было, чтобы в этот батальон непременно пошел ты?
Сева скромно опустил глаза.
– Видишь ли, сестренка, я не мог не пойти в него… Я его организовал.
– Севка… – сказала она, беспомощно опустив руки.
– Ничего особенного. Посоветовался с ребятами, пошли в комитет комсомола. Был митинг, мне пришлось выступить первым. Я выступать не умею, ты знаешь, я люблю говорить в маленьком кругу. В общем, много не распространялся, Сказал, что записываюсь в батальон студентов-лыжников и призываю всех ребят… Записалось порядочно. Интересно, что кое-кто записался неожиданно для меня, а кое-кто отмолчался, хотя я ждал, что запишется… В общем, выявляются люди.
– Когда же ехать? – спросила Маша дрогнувшим голосом.
– Послезавтра проводишь меня. Надо бы рукавицы, у меня перчатки все драные.
– Севочка, братик, – сказала Маша, прижимаясь лицом к его широкому плечу.
– Ну, чего ты? Чего ты? – бормотал Сева, поглаживая ее по голове большой своею рукой. – Нас для этого и воспитывали. Кому же, как не нам. Не всё же на словах доказывать свою преданность Родине. Ты же это понимаешь.
Она смотрела на его высокий выпуклый лоб, прикрытый, как и у отца, прядью светлых волос, на глубоко посаженные добрые глаза, на мягкие губы, словно у девчонки. Сердце его билось совсем неподалеку, рядом с ней, сильное большое сердце самого верного друга. Война – опасность для родной земли. Кому же и защищать Родину, как не ее сыновьям?
– Как ты маме скажешь? – испуганно спросила Маша.
– Придется сказать, – мрачно ответил Сева. – Вечером скажу, когда отец придет.
Вечером он сказал. Маме стало нехорошо, она потеряла сознание, и он вместе с отцом отнес ее на диван. Она вскоре пришла в чувство, постаралась взять себя в руки.
Маша поняла: она здесь самая здоровая и сильная. Ей нельзя ни плакать, ни переживать. Надо собрать брата в путь, приготовить ему теплое белье, варежки, шерстяные носки. И гостинца – сахара, украинского сала, чтобы грелся на морозе.
Отец принес свой теплый шерстяной пуловер.
– Морозы сильные, а это чистая шерсть, – сказал он безапелляционно. – Хотя в армии строгости, форма и прочее, но ваш батальон спортивного типа. Вам должны разрешить. Возьми.
И он положил Севе на колени пуловер, который только что снял с себя, – он был еще теплый. Положил и ласково провел рукой по голове, по плечу, по груди сына, словно проверял наощупь: смотри, какой ты вырос у меня, большой, сильный, крепкий.
Шерстяные носки Маша купила брату сама, теплое белье сшила соседка Нина Ивановна. Она, которая шила до сих пор только верхние дамские вещи, которая мучила своих заказчиц постоянными отказами и отсрочками, она не сказала ни слова, когда Маша принесла ей теплой фланели. Она шила весь день. Из старого шерстяного башлыка выкроила две пары варежек. Все было готово к вечеру. Кроме заказанного Машей, Нина Ивановна принесла еще пару теплого нижнего белья для Севы от себя.
– Что вы, Нина Ивановна! – смутилась Маша. – Зачем!
– Это от меня. Он – наш защитник, – сказала женщина и вытерла слезы.
Последний вечер Сева провел с Галкой. Как выяснилось позже, под невероятным нажимом Галка согласилась сфотографироваться вместе с Севой. Он просто сказал, что без такой фотографии он не будет уверен за сохранность своей жизни… Конечно, это было слишком, но иначе он не умел заставить ее сняться с ним вдвоем. А так как Галка была человек искренний, то на фотографии она и получилась недовольной, сердитой, потому что никогда еще никому она не разрешала заставлять ее сделать что-нибудь, а Севке почему-то разрешила.
Добровольцы должны были собраться на следующий день в одном из клубов Васильевского острова. Маша провожала брата.
Мороз стоял такой, что вылетавший изо рта пар тотчас побелил Маше и Севе брови и пряди волос, торчавшие из-под шапок. Маша держала брата за руку, слушая его рассказ о том, что первый месяц они еще будут проходить учебу в полевых условиях и только потом попадут на самый фронт. Маша плохо понимала, что он говорит. Она только повторяла одно и тоже: «Ты, смотри, не проявляй отчаянной храбрости, будь человеком трезвым и осторожным. Говорят, там каждый квадратный метр земли начинен минами, мины находят в лесу, в домах, в ящиках столов, возле брошенного велосипеда, где угодно».
Военное начальство просмотрело вещи, принесенные каждым с собой, возвратило лишнее. Будущие солдаты построились и зашагали в казарму, откуда им предстояло выехать на запад от Ленинграда.
Маша сначала шла за ними, напряженно махая рукой. Но вот они скрылись за поворотом улицы, молодые ребята, ленинградские студенты-добровольцы. Скрылись из глаз, не раздумывая, не зная, кому из них не придется вернуться.
А она махала рукой в шерстяной перчатке, все еще махала, уже неизвестно кому, словно ее прощальное приветствие могло помочь им избежать смертельной опасности.
Отец сразу постарел после отъезда сына. Он старался не подавать вида, шутил, чтобы поддержать мать. Но первые седые волоски на висках выдавали его волнение. По вечерам он заходил иногда в комнату дочери и, спросив, нет ли письма от Севы, рассказывал:
– Приснился он мне сегодня… Будто сидит за кустом, стреляет… Больно уж сам он – хорошая мишень, мальчик наш. Грудь широкая, рост слава богу.
Маша успокаивала и отца. Сева еще не на фронте, он сказал, что месяц уйдет на подготовку. Их еще обучить надо.
Каждую неделю Севе отправляли посылки. В городе исчез шоколад, – все скупали его для посылок на фронт. Сева не курил, сладкое ему было необходимо, – и Маша носилась по городу в поисках хороших конфет и шоколада. Варежки и носки посылали в каждой посылке, – а вдруг он потерял или порвал старые? Если окажутся лишними – отдаст кому-нибудь из товарищей, тоже польза фронту.
* * *
Женщины – сотрудницы Музея революции организовали бригаду для работы в госпиталях. Маша тотчас записалась. Хотелось прикоснуться к этому неведомому труду, взглянуть на защитников, вернувшихся в город ранеными, помочь им как-нибудь.
В госпитале дежурили по суткам. Первое дежурство совершило в Машиной душе целый переворот. Она не представляла себе и малой доли того, что увидела.
Она пришла в госпиталь к восьми часам утра. Надела белый халат с завязками на спине, повязала голову белой косынкой.
– Вот ваша палата, – показала ей дежурная сестра. – Будете помогать мне и санитаркам, будете кормить раненых, письма им писать… и вообще помогать им.
Кормить? Разве они такие слабые, что не могут сами держать ложку? Маша слышала негромкие мужские голоса. Особенно тяжелых в палате как будто бы не было.
– Нянечка, дайте воды! – попросил кто-то с крайней койки. Маша принесла. Подойдя к койке, она увидела молодое мужское лицо, а рядом по бокам, чуть пониже подушки – два круглых белых клубка из марли.
Это были руки. Обмороженные руки солдата, который шел в атаку, нет, полз, полз по снегу, не замечая, что потерял перчатки, сначала одну, потом другую. Он правильно сделал свое дело, за ним двигались остальные. Но когда несколько метров земли были заняты, как это предписывалось приказом, солдат увидел, что вместо рук у него висят тяжелые камни. Морозы стояли жестокие, а в поле на ветру они становились еще злее.
И вот теперь этот молодой парень был беспомощен. Он не мог держать ложку или написать письмо, он не мог в одиночку справиться ни с чем.
– Помогите мне сменить белье больному! – послышался голос сестры.
Этот больной имел два ранения – легкое ранение в плечо и простреленное бедро. Раны кровоточили, особенно нижняя. Белье ему меняли чаще обычного.
Темноволосый мужчина с тонкими чертами лица, с крупными серыми глазами и родинкой возле уха покорно подчинялся рукам сестрички и Маши. Он не стонал, но губы сжимал крепко, – видно, ему было больно.
Обе женщины старались двигать его осторожно, мягко, избегали быстрых резких движений. Крупный, сильный мужчина был беспомощен и слаб, как ребенок.
«Бедный! Как ему больно. Все время больно, давно уже больно», – подумала Маша. Она почувствовала вдруг неизъяснимую нежность, материнскую нежность ко всем этим лежащим на койках людям, молодым и пожилым, красивым и некрасивым. Они же за нас получили эти ранения, они заслонили нас, выступив против врага.
Обмороженных и подорвавшихся на минах было много. Познакомившись с лежавшими в своей палате, Маша узнала, какую настойчивую борьбу ведут врачи за каждый палец, за каждый сустав человека. Обмороженные руки… Бывало и так, что надежда покидала врачей и приходилось ампутировать, но чаще удавалось сохранить несколько пальцев.
Один раненый сразу привлек внимание Маши. Красивое строгое лицо, черные волосы, синие глаза. Фамилия его была Измаилов, он был татарин. У него было легкое ранение в руку, кость не была повреждена. Казалось, положение его было самым выгодным из всех. Однако он выглядел хуже всех: бледный, без кровинки в лице, он говорил тихо-тихо и ничего не просил. Он был очень слаб.
Когда разносили обед, Маша первым делом покормила тех, у которых были забинтованы кисти рук, – таких в палате было двое. Потом она взглянула на Измаилова: он не прикоснулся к еде.
– Почему вы не кушаете? – спросила она мягко. – Может, не нравится? Хотите, я принесу с кухни чего-нибудь другого?
– Мне нельзя другого, – тихо ответил Измаилов. – У меня язва. Кровотечение. Диета. Я не хочу…
Он был очень слаб, черные волосы еще резче подчеркивали бледность лица.
Нянечка, обслуживавшая палату, рассказала Маше, что этот солдат давно уже болен язвой желудка, но сам не знал об этом. В армии он не придерживался, конечно, никакой диеты, болезнь его обострилась. А обнаружили ее только в госпитале, куда он попал, получив ранение. Положение его тяжелое.
Маша с грустью поглядывала на Измаилова: красивое, благородное лицо. Волосы черные, а глаза синие. Они – от русских. Если в пору татарского нашествия некоторые черты татарской наружности навсегда закрепились в какой-то части россиян, то и татары, в свою очередь, многое приобрели от своих русских полонянок.
В первые сутки пребывания в госпитале Маша замечала больше внешнее, она еще не знала биографий своих больных, еще не познакомилась с ними ближе. Но в первое же дежурство она приняла свою долю горечи, печали, без которой еще не обходятся живущие на земле.
Ночью Измаилову стало совсем плохо. Маша позвала сестру. Осмотрев больного, прикоснувшись к его проваленному животу, сестра спешно вызвала хирурга. Не дожидаясь его, сестра сказала Маше:
– Нужен лед, а под рукой нет. Принесите в миске снега.
Маша побежала на кухню, схватила алюминиевую мисочку и ринулась вниз по лестнице, – ее палата находилась на пятом этаже. Она выбежала из двери госпиталя во двор, как была, в халате, и поспешно зачерпнула снега мигом остывшей миской. Измаилову плохо, нужен холод! Надо поскорей.
Она и наверх взбежала бегом, сердце чуть не выскочило из груди. Набила снегом резиновый круглый баллон и отдала сестре. Сестра положила холод на живот больному.
Подошел доктор. Он долго сидел возле больного, осмотрел его, что-то сказал сестре. Больному сделали укол, но это не помогло. Измаилов стал, казалось, еще бледнее. Он уже не говорил, не отвечал на вопросы.
Врач вышел, сказал о чем-то сестре, и через минуту нянечка внесла в палату небольшую ширму. Ширмой койку Измаилова отгородили от остальных.
– Зачем? – спросила Маша няню, ничего не понимая.
– Умирает, – ответила няня шепотом и поспешно вышла из палаты.
Маша взглянула на Измаилова с тоской и страхом, подойдя к самой ширме. Он лежал, открыв глаза, он ничего не хотел, ничего не просил. Она вспомнила его взгляд: еще утром, когда она пришла в палату, он посмотрел на нее как-то виновато, с чуть заметной улыбкой. Так смотрят сильные люди, если они ослабели и обессилели после болезни и прекрасно понимают, что стали в тягость окружающим.
Другие больные тоже не спали, за исключением двух, лежавших в стороне у самого окна. Они слышали всё, они догадывались. Ширма, внесенная нянечкой, объяснила настоящее положение вещей. Трудно было уснуть, зная, что рядом умирает человек, такой же, как ты.
От Маши ничего не требовалось. Она должна была сидеть на стуле и дежурить, молча ожидая, не позовет ли кто. Но сидеть неподвижно она не могла. Видя, что многие не спят, она тихонько подходила то к одному, то к другому, спрашивала, не нужно ли чего, укрывала получше одеялом. Один раненый, самый старший из всех, кто лежал здесь, попросил Машу присесть на его койку и начал рассказывать об Измаилове. Они оба попали сюда из одной части, он знал от Измаилова все обстоятельства его жизни. Измаилов по профессии кожевник, работал на кожевенной фабрике в Казани. Есть семья, двое мальчиков-школьников и дочка трех лет. Жену Измаилов очень любит, она у них на фабрике председатель фабкома, что ли.
Ночь прошла тяжело. Посидев у больного и послушав его, Маша снова встала и попробовала усесться на своем стуле. Но это не удавалось. Она заглянула за ширму Измаилова. Дежурная сестра держала руку больного, чтобы нащупать пульс. Пульса не было.
– Попробуйте вы, – попросила она Машу.
Маша взяла тонкую мужскую руку с темным, чуть заметным пушком волос на верхней части пальцев. Пульса не было. Рука была мертвой.
На Машины глаза навернулись слезы.
– Что поделаешь, сказала сестра, обняв ее за плечи и уводя из палаты. – Все это очень просто, каждый день происходит. Рождаются, умирают. Жаль, он еще молодой был.
Маша вернулась с дежурства рано утром, было еще темно. Зимняя улица встретила ее ледяным ветром, морозной мглой. И только из репродуктора на углу звучал по-прежнему звонкий женский голос:
Страна встает со славою
Навстречу дня!
Общественницы дежурили в госпитале не часто, раз в три-четыре недели. Придя в назначенный день, Маша решила, что она будет дежурить почаще. Дежурство падало на воскресенье. Какая малость – сутки посидеть с больными, в то время, как Сева лежит где-нибудь на снегу со взведенным курком винтовки. Не обморозился бы! В каждом письме она писала ему все, что узнавала о мерах предосторожности, в каждую посылку вкладывала всё новые и новые рукавицы.
Во второе дежурство Маша застала в своей палате новых больных. На месте умершего Измаилова лежал человек, нижняя половина туловища которого была почти вся в гипсе. У него были раздроблены кости в четырех местах, оба бедра и нижняя кость левой ноги, была повреждена тазовая кость.
Фамилия раненого была Столяров, но врачи и сестры звали его по имени – Коля. Больной очень мучился. Лет ему было не более тридцати, и характер, как выяснилось, бог дал весьма самостоятельный. Коля всю жизнь все делал сам, он был одним из первых трактористов своего района, хорошо знал свою машину, выручал нередко товарищей, когда у них не ладилось. Он со школьных лет проявил себя своевольным, но своеволие это расходовал на правильные дела, умел переспорить неграмотного отца, умел настоять на своем.
Сейчас он лежал, как камень, и ничего не мог сделать сам. Постоянное лежание на спине превратилось в пытку, все тело болело и ныло. Жизнь опротивела, она стала в тягость, когда он увидел, что всякую малость должен делать с помощью кого-то, да еще с помощью баб. Он презирал себя за это, он ненавидел этих суетящихся вокруг женщин в белых халатах, весь белый свет был ему не мил.
Другие больные чувствовали себя лучше, забота о них была ограничена обычными процедурами. Коля требовал больше внимания.
Увидев Колю в первый раз, Маша тотчас прониклась к нему чувством огромной жалости. Под байковым больничным одеялом неизменно вырисовывались жесткие контуры гипса, в который был запакован человек. Поправляя одеяло, Маша увидела, что из одной гипсовой трубы виднелась ступня, из другой – вся нога от колена.
– Коля, что тебе сделать? Может, надо что? – спросила робко Маша, подсев на стул возле больного.
– Идите вы все к дьяволу. Ног не чувствую. Замлели ко всем чертям, – зло бормотал Коля.
– А если помассировать? Дай я поглажу.
Она принялась массировать белую теплую ступню. Столярову, наверное, было приятно, он не бранился больше, что-то вроде успокоения легло на его лицо.
Маша не имела никакого медицинского образования, ей помогало чувство сострадания. Казалось, сев рядом с этим измученным человеком, она почувствовала его боль, собственные ее руки и ноги на какое-то мгновение заныли так, будто ранена была она сама.
Перед нею было чужое, беспомощное белокожее тело, тело человека, которого она никогда не видела раньше и, наверное, никогда не увидит потом. Почему же так больно за него, почему так хочется чем-нибудь помочь?
Отодвинувшись к спинке стула, Маша села отдохнуть. Коля взглянул на нее без злобы и пробормотал:
– Крошки под спиной… От гипса.
Маша прошла в умывальную, чтобы охладить руки под ледяной водою. Когда все горит от каменного трущего ребра, приятно, наверное, почувствовать прохладу.
Вернувшись, она отвернула одеяло и руки ее, как бы обнимая человека за талию, нырнули под низ, к жесткому гипсовому ребру. Она убрала крошки гипса, приложила свои прохладные руки к натертому телу. Как бы раны не образовались, пролежни. Ведь этот гипс трет и трет. Она обложила ватой весь край гипса.
– Хорошо? – спрашивала она, проводя рукой по ребрам и позвоночнику раненого.
– Да… – ответил он чуть слышно.
Казалось, больному стало немножко легче. Маша укрыла его, оставила в покое и занялась другими.
Подошла ночь. Маша сидела, чутко прислушиваясь к дыханию раненых. Не позовет ли кто, не застонет ли? Но стоило ей только встать и пройти на цыпочках мимо Колиной ковки, как Столяров капризно бормотал:
– Чего топаешь, вся палата трясется! Черти, вы того не видали, что мы видали.
Маша снова подсела к нему, снова массировала его ступни. Но даже после массажа они не делались розовыми, неприятная белизна по-прежнему оставалась.
Он стонал и капризничал всю ночь. Его оскорбляло, что он не может обойтись без этих чертовых баб ни в чем, за всяким пустяком он должен звать их, во всем он зависим. Это удручало его не меньше, чем боль. А боль оставалась мучительной. Немудрено, что любое движение не только в палате, но даже и на верхнем этаже или в соседней комнате отдавалось в каждом его суставе.
Маша осталась покормить его завтраком. Биточки с кашей он не захотел, принесла порцию сосисок с тушеной капустой. Коля откусил кусочек и отказался.
– Чего ты хочешь? Скажи, я достану на кухне, – уговаривала Маша.
– Сметаны хочу…
Она принесла сметаны, приготовленной для заправки борща. Коля съел две чайные ложки и больше не захотел. Гримаса страдания не сходила с его лица.
Когда Маша пришла снова на дежурство, прежде всего она подошла к койке Столярова.
Он лежал, сильно похудевший, бледный. Он молчал, и было непонятно, отчего он молчит: вряд ли оттого, что боль исчезла, вернее потому, что ослабел.
Когда принесли завтрак, Маша подсела к нему первому. Но он отрицательно повел глазами, – покачать головой ему было уже трудно, – и сказал:
– Ничего не надо. Не буду.
Машины уговоры и расспросы не помогли. Он ничего не хотел.
– Да он вот уже вторые сутки ничего в рот не берет, – сказала дежурная няня, остановив Машу в коридоре. – Видно, мучается сильно, решил, чем скорее, тем лучше.
Что? Примириться с этим Маша не могла.
Она принесла ему винограда, зеленого прозрачного винограда, привезенного в госпиталь с солнечного Кавказа, и терпеливо уговаривала Колю съесть ягодку, другую. Коля молчал. Он уже не ругался больше и ничего не просил. Он был своевольным с начала и до конца. Теперь он решил, что жить изуродованным калекой ему ни к чему, а переносить такую зверскую боль просто немыслимо. Он перестал принимать пищу.
Можно ли было отступиться! Она поняла, что навязывать еду бессмысленно. И однако время от времени Маша снова предлагала ему то сметаны, то винограда, то яблока. Он молчал и отказывался.
– Коля, у тебя есть семья? – спросила она, присев рядом на стул. – Я напишу твоим письмо, хочешь?
– Нет семьи. Не надо, – ответил он чуть слышно. Маша печально умолкла.
– Коленька, милый, если б ты съел что-нибудь, у тебя было бы больше сил, твои кости скорее срослись бы, – уговаривала Маша. – Ты им помогать должен, твоим ногам. Ты поправишься, будешь ходить не хуже других, ты молодой еще, а у молодых срастается лучше. Вон какие были в госпитале, еще хуже твоих ранения, а вышли и ходят. Не надо отчаиваться.
Коля посмотрел на нее, как бы примеряясь, сказать или нет.
– Уйди, сестра, и ничего больше не приноси. Мне не жить. Не мучьте меня, дайте умереть спокойно.
– Будешь жить! – сказала она, посмотрев на него без всякого сочувствия, скорее даже зло. – Никто не даст тебе умереть. Тебе плохо, тяжело, и ты раскис. А потом вспомнишь, как хотел умереть, и сам себя облаешь. Тебе жить надо, а не сдыхать. Ты людям нужен.
Она не давала пощады. Мог ли он спорить, ослабевший, голодавший уже более суток! Конечно, он был несогласен. Скорей бы ушла. Он устало закрыл глаза и не видел, как на глаза Маши набежали слезы. Только какой-то всхлип уловил он, прислушиваясь к тому, как она встала и вышла из палаты. Разревелась? Ну и леший с ней. Попробовала бы сама.
Маша побежала к дежурному врачу. Она рассказала ему все, что услыхала от Столярова. Измучен и решил умереть, пищи не принимает. Ноги белые, даже после массажа не розовеют.
– Умереть мы ему не дадим, – сказал врач, – будем делать ему переливание крови. Глюкозу вводить будем. Человек он здоровый, сердце хорошее. Дадим питание через кровь.
Братья! Сева был там, в снегах, под огнем. Маша по-прежнему болела душой за судьбу брата. Но эти, в палатах, эти разного возраста и вида мужчины тоже были ее братьями, они нуждались в ней и звали ее «сестричка». И она делала для них все, что могла, не брезгуя самым черным трудом. Она заглядывала и в другие палаты – и замирала от страха: лежит человек, нога приподнята, перекинута через низкую спинку кровати. Где-то между коленом и ступней с двух сторон в нее вколоты какие-то спицы, а на них висит груз – тяжелая гиря или просто кирпич… Похоже на средневековую пытку. А на самом деле это – помощь, чтобы кость не укоротилась во время срастания, чтобы человек не хромал. Но сколько же надо вытерпеть! Терпением обычно славятся женщины, – но какое немыслимое терпение проявляют эти Машины братья на пути к излечению! И как настойчиво борются за них врачи.
Когда Маша пришла в следующий раз, Коля выглядел лучше. Он уже не отказывался от еды. Он был упрям, а врачи оказались еще упрямее и не позволили ему распорядиться своей жизнью. Мало ли что решил человек в минуту слабости! Никто не напоминал ему о его голодовке, улучшению его здоровья радовались все.
И когда уже в самый последний раз, уже после окончания войны, Маша прибежала в госпиталь, чтобы узнать о его здоровье, Коля встретил ее в палате для выздоравливающих.
Он лежал на животе, – пролежни на спине заставили переменить позу. Кости его срослись, раны почти зажили, и в первый раз встретил он Машу улыбкой. Он улыбался, увидев ее, улыбался, лежа подбородком на мягкой белой подушке, чисто выбритый госпитальным парикмахером, русоволосый. На щеках его просвечивал легкий румянец.
– Здравствуй! А ты, оказывается, улыбаться можешь! – сказала Маша, пожимая его протянутую руку. – В первый раз вижу, чтобы ты улыбался! В первый раз за четыре месяца.
– Поправляюсь я, – буркнул довольно Коля.
Маша села рядом, с удовольствием разглядывая Столярова.
– Вот теперь возьми бумагу, сестра, – сказал Коля с заговорщическим видом. – Садись, пиши письмо.
– Давай, давай! Я готова. Кому пишем?
– Жене…
– Да ты же говорил…
– Жена у меня и четверо ребят, – сказал Коля, и Маша раскрыла рот от удивления.
– Четверо! И ничего о тебе не знают! Ты хоть писал им?
– А что было писать? Думал, помру, такое писать нечего. Теперь вот жить думаю, так, пожалуй, надо и написать.
Трудно было понять его. Человек хотел умереть, а у него четверо… Женщина бы не посмела и подумать о смерти. Гордость ему мешала, что ли, или не привык думать, как там жене без писем. Хоть какую-нибудь весточку дал бы, – нет! Ничего. Она и не знала что он, где он, – жив, нет.
Он диктовал, а Маша добавляла нежности его словам, он сообщал скупые факты, а она вписывала подробности, только не печальные. Последние слова приветов и поцелуев с перечислением имен всех четырех ребят вышли особенно ласковыми.
– Ну, прочитай, что вышло, – попросил Коля.
Маша прочитала.
– А здорово, – сказал Коля. – Хорошо ты написала. Все, что у меня на сердце, все чисто написала. Это правильно. Ей там тоже солоно пришлось без весточки. Извинения просишь, что я писем не слал, – это хорошо. Правильно, я ее расстраивать не хотел. Теперь ты еще приписку сделай: «А письмо это, милая Шура, пишет тебе сестрица, которая ходила за мной все время, хотя она в госпитале не служит, а просто общественница, как многие ленинградки. И вся наша палата очень ее уважает…»
– Сама себе рекламу пишу, – сказала Маша, покраснев. – Неудобно как-то.
– А ты пиши, тут не твоя воля, – сказал Столяров. – Тут не в том дело, как твоя фамилия. Да Я твоей фамилии и не знаю, знаю – Маша, и все. Тут дело в другом. Пусть моя жена знает, что нас народ жалеет, что ленинградцы за нами ухаживают, потому что мы защитники Родины. Не на гулянке я ноги свои переломал и ранения получил. У меня два сынка растут, пусть они тоже понимать учатся, что к чему.
* * *
Уходя в лыжный батальон, Сева не делал никаких распоряжений, некогда было. Но свои блокноты с записями, набросанными во время экспедиции, он оставил Маше. Отдал их ей прямо в руки и сказал: «Будет время, посмотри, сестренка. Любопытные истории рассказывает народ».
Маша очень скучала по брату. Он писал домой, писал аккуратно, и все же ей казалось, что он где-то далеко-далеко, что именно его, именно этого широкогрудого плечистого русского парня хотят убить белофинны, именно в него они метят. При этих мыслях сердце наполнялось тоской.
В свободные минуты перед сном Маша доставала потрепанные блокноты в дешевеньких картонных обложках и читала Севины записи. Его неказистый почерк, скругляющиеся уголки букв, его лаконичность, нелюбовь к завитушкам, к петелькам в буквах «д» и «у», его скромные маленькие заглавные буковки – все нравилось ей, все напоминало брата. Как много понимал он, как умело находил ключ даже и к непростым характерам!
Во дворе дома, где жила их семья, часто появлялся один паренек, отпетый картежник и пьянчужка. Лерка его звали. На него давно уже махнули рукой и родители, и соседи, в школе он не учился, водился бог знает с кем, – кто бы взялся его воспитывать!
Сева взялся. Он не доложил никому об этом, он вышел во двор с футбольным мячом и стал «кикать», приглашая всех желающих. Конечно, подметки летели, башмаки разваливались с быстротой неимоверной, но скоро во дворе образовались две футбольные команды. Сева был вратарем, он надевал черный свитер и прыгал, ловя мячи, как и полагается вратарю. Это было так захватывающе, что Лера не вытерпел и, преодолевая гордость и приготовившись к отказу, попросил принять и его в игру. Сева принял без колебаний и поучений, только посмотрел критически на Леркины башмаки и принял. И вскоре Лерка стал вратарем, стараясь не только усвоить все Севины приемы, но и забить его всякими штучками, смотреть и перенимать которые он ходил на футбольные матчи. Бросил карты и водку, то есть не то, чтобы совсем бросил, просто очень увлекся футболом, а к вину стал много равнодушней. Тихо и незаметно Сева решил педагогическую задачу, с которой не могли справиться взрослые люди. Футболисты их двора никогда и ни в каком случае не упрекали Леру за его приводы в милицию, не допускали никакого чистоплюйства. Осенью Лера поступил работать на фабрику «Светоч» и стал заниматься в лыжной секции фабричного коллектива, потому что Сева сказал, что футболисту прямой расчет – заниматься зимой лыжами, чтобы не терять форму.
И вот теперь, в душные морозные дни, когда ребята не часто выходили во двор поиграть, потому что от холода захватывало дыхание, Лера старался увидеть во дворе Володьку Лозу, чтобы бросить ему небрежно: «Брат пишет?» Он стеснялся спрашивать Машу, а Володька, как назло, не появлялся после пяти, когда Лера возвращался с работы. Наконец, не выдержав, Лера остановил у ворот Машу и спросил ее негромко: «Брат пишет что-нибудь?» И Маша рассказала ему на ходу, что пишет Сева. Рассказала и дальше пошла, а сама думала: «Лера назвал его братом, подразумевая, что это мой брат. Но и для Леры Севка оказался вроде брата, и этот бывший хулиган и воришка чувствует к Севке нечто такое, что заставляет его волноваться, тревожиться за Севину жизнь. Брат… Слово коротенькое, простое, а сколько в нем скрыто!»