355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдуард Володарский » Штрафбат » Текст книги (страница 2)
Штрафбат
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:25

Текст книги "Штрафбат"


Автор книги: Эдуард Володарский


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 23 страниц)

– Гражданин полковник.

– Я готов, гражданин полковник!

– Вот и ладушки, – сухо улыбнулся полковник. – В штрафбате возможностей искупить свою вину будет у тебя, майор, через край…

Твердохлебов встал, отдал честь:

– Благодарю за доверие, гражданин полковник.

Бои шли на фронте в тысячи километров, от Черного до Баренцева моря, и каждый день, каждую ночь гибли тысячи и тысячи наших солдат, и требовались новые и новые тысячи. Мобилизационные команды шарили по укромным, глухим деревням Сибири и Дальнего Востока, по степям Казахстана, по горным аулам Средней Азии, отлавливали, призывали, агитировали и гнали толпы перепуганных мужиков и пацанов на войну. Но людей все равно не хватало! Страшные по своему ожесточению шли бои в Сталинграде. Здесь русские мужики уперлись, вгрызлись в землю, в подвалы и развалины, умирали, но не уходили. А пропади оно все пропадом! А гори оно огнем ясным! Хрен тебе, выкуси – не дамся, и все тут! Сам подохну, но и с собой на тот свет десяток-другой фрицев уволоку! И такое твердокаменное упорство русского мужика пострашнее любого взрывного героизма, в нем обстоятельность и спокойствие обреченного, готового к смерти. А ведь и перекреститься, бывало, не успевали, как пули чмокали в голову или в сердце. Прими, Господи, душу мою, прости за грехи вольные и невольные… Во многих местах немцы ценой огромных потерь, каких они никогда раньше не видывали, все же вышли к Волге, но исход дела это не решило. Почерневшие от гари развалины города шевелились, огрызались огнем, держались.

По Волге ночами буксиры тянули плети бочек с нефтью. Бочки связывали канатами и тросами. Немцы исправно вылетали бомбить эти плети. Бочки рвались, вспыхивали чадящим черным огнем, и светящиеся змеевидные плети ползли по черной воде. Взрывались катера-буксиры, хороня в ледяной воде экипажи. Но фронт властно требовал горючее. И горючее доставляли. И работали переправы, доставляя на огненный берег новых и новых солдат…

Лагерь заключенных окружал такой же глухой забор из кедрового частокола с колючей проволокой поверху, те же вышки торчали по углам. На плацу строились шеренги зэков – бушлаты, разбитые кирзовые сапоги и ботинки, рваные калоши, а то и лапти с намотанными на ноги кусками дерюги или мешковины.

Перед строем топталось лагерное начальство и еще начальство из центра. Один из них, высокий, в хромовых сапогах и длиннополой шинели с четырьмя шпалами в малиновых петлицах, почти кричал, чтобы его слышали:

– Внимание, заключенные! Родина в опасности! Фашист мечтает нас победить и бросает на фронт все новые и новые орды своих солдат! Партия-а-а!! Советская вла-а-асть!! Оказывают вам огромное доверие! Вам предоставляется возможность кровью искупить свою вину за совершенные преступления! Кто хочет на фроо-онт – три шага вперед!

Наступившая пауза многим показалась вечностью. Потом строй качнулся, и из него один за другим стали выходить зэки. Не все вышли, не все! Больше половины остались стоять, где стояли, перебрасывались негромкими репликами:

– На хрена попу гармонь! На передок погонят, а там и жить останется до первого боя…

– Зачесались коммуняки – видать, прет немец, не остановишь.

– Это что жа, без солдат они совсем осталися, ежли зэков на фронт ташат?

– Видать, немец и вправду дал им прикурить…

Нехай горят, сучьи выродки, огнем адовым, штоб я за них воевать пошел – не дождетесь.

– Закрой хайло – услышат.

– Нехай слушают – в гробу я их видел, дубовом и тесовом.

– Немец-то им нажарит зад – до Урала драпать будут.

– А как воевать будем? Под охраной?

– Ага! Ты воюешь, а тебя двое красноперых с автоматами охраняют… – послышался приглушенный смешок.

– А што, мужики, немец верх возьмет, глядишь, колхозы ликвидирует?

– И нас заодно с колхозами вместе…

– Не скажи – на земле работать кому-то ведь надо?

– Гля-ка, а политические все как один шагнули – ну, бараны, мать их, энтузиасты!

Начальство медленно шло вдоль строя вышедших вперед, и высокий, с четырьмя шпалами громко говорил:

– С кем на фронте осечка выйдет, тогда уж сами себе приговор выносите – расстрел без оправданий! Запомните то, что говорю! Повторять вам никто не будет!

А начальник лагеря остановился перед кряжистым мужиком лет сорока, с тяжелым лицом и серыми, как у волка, раскосыми глазами:

– Ты ж в законе, Глымов? Не работал, а на фронт хочешь?

– Да надоело на нарах париться, начальник, малость повоевать охота, – скупо улыбнулся Глымов.

– Там малость не получится, там на всю катушку надо будет, Глымов, – нахмурился начальник лагеря.

– Это уж как придется, начальник, – вновь улыбнулся Глымов, и стоявшие рядом зэки тоже заулыбались.

– Там придется, Глымов, там придется… – все хмурился начальник лагеря.

– Ох, начальник, нам, славянам, все одно – что спать, что воевать. Спать – оно, конечно, лучше – пыли меньше, – в третий раз улыбнулся вор в законе Глымов.

…Другой лагерь, правда, как две капли похожий на предыдущий, и такой же строй зэков вытянулся по плацу, и слышны крики начальства:

– Родина в опасности!.. кровью искупить свою вину!.. Три шага вперед!

И строй качнулся и люди стали выходить вперед – сразу четверо… потом трое… потом снова четверо… один… трое… еще сразу четверо…

Поземка швыряет в лица сухой колкий снег, стоят зэки, смотрят – такого еще не бывало…

…Еще лагерь. Шеренги зэков, и вновь крик начальства:

– Кровью искупить на фронте свою вину!

И вновь выходят желающие отправиться на фронт…

Заключенные жадно слушали пронзительный голос полковника:

– Родина в опасности! На фронт поедут только добровольцы! Кровью искупить свою вину! Кому сердце приказывает – три шага вперед!

И один за другим стали выходить заключенные. Густо валил снег, белыми эполетами ложился на телогрейки…

Руки инструктора быстро собирали затвор винтовки. Сухо щелкали детали, входя друг в друга.

– Поняли? Давай за дело! – скомандовал инструктор.

И человек пятнадцать зэков, сидевших за длинным столом, стали неуверенно собирать лежавшие перед каждым детали затвора. Инструктор, затянутый в гимнастерку с тремя кубиками в петлицах, не спеша прохаживался вдоль стола, останавливался, смотрел, начинал поправлять:

– Да не так… че ж ты ударник-то забыл? Вот смотри… – Он брал детали и медленно, чтобы курсант мог увидеть, начинал собирать. – Ну, понял? Вот эту хреновину сюда, а вот эту со спусковым крючком сюда… Проще пареной репы, че ты?

– У меня готово, – сказал один зэк.

– У меня тоже, – подал голос другой.

– И я вроде… – сказал третий.

– Двести раз подряд собрать и разобрать! – скомандовал инструктор.

– Сколько? – изумленно спросил кто-то.

– Двести, – повторил инструктор, – А вы как думали? Чтобы воевать – учиться надо!

– Н-да-а, воевать – не воровать… – сказал еще один зэк.

Семеро курсантов встали из-за стола, собираясь уходить.

– Вы куда, граждане? – спросил инструктор.

– Да мы, гражданин старший лейтенант, за Гражданскую войну не одну тыщу раз эти затворы собрали и разобрали, – ответил за всех один заключенный.

– И пулемет знаете?

– А как же… как «Отче наш».

– Чего же сразу не сказали? Много таких среди вас?

– Хватает. Думаю, больше половины добровольцев, – сказал тот, что за всех.

– Тогда свободны. Явитесь только на стрельбы. Остальным продолжать! И поживей, ребята, поживей. – Старлей посмотрел на часы. – Через час новая партия курсантов придет.

– А нас отпустите? – с надеждой спросил кто-то.

– А вы пойдете с пулеметами знакомиться, – ответил инструктор.

– Скоро обед, старлей, святое дело!

– Пока двести раз не разберете и не соберете, никакого обеда не будет! – свирепо вытаращил глаза инструктор.

Потом зэки стреляли по мишеням, лежа в неглубоких окопчиках. Перед каждым стоял фанерный щит, на котором черной краской был нарисован немецкий солдат в каске и с автоматом. Щиты стояли метров за пятьдесят от окопчика. Пули стрелков ложились неровно, а то и вовсе свистели мимо. Выстрелы громыхали громко, отдаваясь эхом в перелеске, черневшем на краю поля-стрельбища. Потом они по очереди вели огонь из пулеметов по тем же самым мишеням, только теперь мишени стояли не в шеренгу, а были разбросаны по полю в беспорядке. Потом швыряли гранаты – ухали взрывы, и фонтаны черной земли поднимались над полем.

– Как чеку сорвал, сразу кидай, а то подорвешься! – кричал инструктор. – Давай!

Зэк брал в руки гранату, брал с опаской, взвешивал на руке.

– Давай, чего телишься? Немец ждать не будет – он в тебя три пули всадить успеет, если телиться будешь!

Зэк рванул кольцо и швырнул гранату. Бросок был слабым, граната улетела недалеко, и взрыв прогремел совсем рядом – на зэков и инструктора посыпались комья земли.

– Так девочки-школьницы бросают! Всех нас подорвать хочешь! – опять кричал инструктор. – Давай еще разок!

Поезд грохотал на запад. В товарняке ехали на фронт штрафники. На площадках за вагонами укрывались от холодного ветра охранники с автоматами. Двери вагонов были закрыты, и на щеколдах висели большие амбарные замки. А в вагонах на двухэтажных дощатых нарах сидели и лежали безоружные бывшие зэки и окруженцы. Слоями плавал в воздухе сизый махорочный дым, кто-то в углу играл на старой потрепанной гармошке, и латаные-перелатаные меха, когда их растягивали и сжимали, громко сипели. Гармонист пел жалобным простуженным голосом:

Идут на север срока огромные,

Кого ни спросишь, у всех Указ,

Взгляни, взгляни в глаза мои суровые,

Взгляни, быть может, последний раз…


Несколько голосов нестройно подтягивали.

В другом углу шла бойкая игра в карты. Банк держал парень лет двадцати шести, с нахальными шустрыми глазами, в кепке-шестиклинке, надвинутой на глаза. Раздавая карты, он негромко напевал для собственного удовольствия:

Два туза, а между дамочка вразрез,

Был тогда с надеждой, а теперь я без,

Ах, какая драма – пиковая дама,

Ты всю жизнь испортила мою,

И теперь я бедный, пожилой и бледный,

Здесь, на Дерибасовской, стою…


Парня звали Леха Стира, что на жаргоне означало «карта». Колода в его проворных пальцах шевелилась, как живая. Карты вылетали из нее, переворачивались, ложились на доски нар. Несколько человек наблюдали за игрой.

– Еще одну, – просил игрок.

– Всегда пожалста, – улыбался Леха Стира. – Ваше желание для меня – закон.

– Еще одну…

– Да сколько угодно!

– Играй себе… – сказал игрок, и тревога была на его лице.

– Э-эх, не за то отец сына бил, что играл, а за то, что отыгрывался, – ухмыляясь, пробормотал Леха и стал выкладывать себе карты. – Две десяточки, ваши не пляшут – банкирское очко. Скидавайте ботинки, гражданин бесценный.

Проигравший, сопя, принялся снимать тяжелые солдатские ботинки из грубой свиной кожи.

– Кто еще желает попытать цыганского счастья? – Леха Стира веселыми глазами оглядывал наблюдателей. – Ну, смелее, граждане! Удача улыбается только смелым!

– Мухлюет, дьявол, а не поймаешь, – проговорил кто-то.

– Ну-к, дай попробую. – Напротив Лехи сел массивный мужик лет сорока, проговорил: – Поймаю, что мухлюешь, – башку оторву.

– Ой, дядя, ваши угрозы меня повергают в душевный трепет, – безмятежно улыбался Леха Стира, тасуя колоду засаленных карт, и вдруг проговорил совсем другим тоном, злобно, угрожающе: – Не поднимай шум, дядя! Что на кон ставишь?

– А ты что ставишь?

– Я вот эти шикарные штиблеты! – Леха указал на ботинки, которые только что снял предыдущий проигравший.

На верхних нарах не играли, все больше разговаривали.

– Тактический просчет – это и слепому видно. Немцы рвутся к кавказской нефти и, судя по всему, остановить их некому. Перережут Волгу, возьмут Грозный и Баку, и Сталину капут – это как дважды два… – авторитетным тоном говорил один, видно, политический.

– В истории России много раз бывало «как дважды два», а получалось в результате – русские казаки в Париже.

– Ваши слова да в уши Господу. Только, я думаю, нам теперь и Господь не поможет…

Рядом текла другая беседа, вернее, один рассказывал, а другой терпеливо слушал:

– В октябре все зерно подчистую выгребли, а декабре мы уже от голоду пухли. Дочка под Новый год померла, потом сына Бог прибрал, потом мать-старуха, потом сестренка, потом жена. Один остался. Ну что делать оставалось? Лежать и смерти ждать? Ну, поджег дом и пошел куда глаза глядят. А утром меня милиционеры с председателем сельсовета поймали – я уж верст тридцать отмахал. Обвинили в поджоге – злостном уничтожении имущества. Дескать, это все принадлежит колхозу и уничтожать я не имел права. Ты понял, да? Тварюги поганые… все забрали – имущество, скотину и жизни наши позабирали… Вот скажи мне, какой антихрист колхозы эти придумал?

– Этого антихриста зовут Сталин… – задумчиво ответил сосед, слушавший печальный рассказ.

– И теперича я этого антихриста оборонять от немца должен?

– Сам ведь вызвался, за яйца никто не тянул. Зачем вызвался?

– Да разе объяснишь? Земля зовет, понимаешь? Она все одно моя, земля-то! Моя!

Рассказчик смолк, и в паузу ворвался обрывок спора зэков.

– А все равно когти рвать буду, – говорил один. – Дураков нема за начальничков башку под пули подставлять.

– Шо такое ОГПУ знаешь? – с усмешкой спросил другой.

– Ну?

– О, Господи, Помоги Убежать. И наоборот – Убежишь, Поймают, Голову Оторвут…

– Ловко, – хихикнул первый, – А может, я этот… как их называют-то… Ну, в общем, я людей убивать не могу.

– Непротивленец, что ли?

– Во-во, он самый…

– За вооруженный грабеж срок мотал, а людей убивать не может, хи-хи-хи… – теперь захихикал второй.

Четверо зэков сплющенным обрубком железной трубы выламывали доски из стены вагона. Они суетились, толкая друг друга, щепки от досок сыпались на пол. Вагон встряхивало и шатало из стороны в сторону, зэки чуть не падали, особенно тот, что орудовал обрубком трубы. Это был Глымов. Остальные безучастно наблюдали за ним, те, кто лежал на верхних нарах поближе к небольшим квадратным окошкам, смотрели на мелькавшие пейзажи – поля, перелески, одинокие деревушки на горизонте, домики путевых обходчиков.

И вдруг из дальнего конца вагона раздался громкий голос:

– Эй, братцы, а вы что там делаете?

Пошатываясь в такт поезду, к зэкам шел политический Федор Баукин, мужчина лет тридцати пяти, как и все, худой, заросший густой щетиной.

Зэки оглянулись и вновь принялись за дело. Одна доска была уже выломана, и теперь Глымов расширял пролом.

– А ну, прекратите! – Баукин взял за плечо одного из зэков, дернул к себе.

Уголовник по кличке Цыпа обернулся, затрясся, оскалив зубы:

– Исчезни, падла, шнифты выколю!

Весь вагон в напряжении следил за ними. Глымов продолжал взламывать доски вагона – щепки отлетали в стороны, проем медленно расширялся, еще немного, и в него сможет пролезть человек.

Зэк по фамилии Ткачев поднялся с нар, подошел и встал рядом с Баукиным. Проговорил глухим басом:

– Всех под монастырь подвести хотите? Под расстрел?

– Уйди, подлюга, рожу разрисую! Кадык вырву! – Цыпа выдернул из-за голенища сапога заточку, выставил ее перед собой.

И тут зашевелился вагон. Зэки поднимались и медленно подходили – одни становились за политических, другие занимали сторону уголовников.

Перезванивались колеса на стыках рельс, вагон шатало-бросало из стороны в сторону, и многие держали друг друга за руки, чтобы устоять на ногах.

Глымов бросил ломать вагонные доски, шагнул вперед, вплотную к Ткачеву:

– Что ты ко мне имеешь, фраерок недоношенный? – Говорить приходилось громко, чтобы было слышно сквозь грохот колес и треск вагонных стенок. – Ты, видно, забыл, мужик, правила нашей жизни? – Он коротко взмахнул обрезком трубы и ударил Ткачева по голове. Тот рухнул под ноги Глымову, по полу потекла струйка крови.

В ту же секунду на Глымова ринулся Баукин. Одной рукой он старался вырвать у Глымова обрезок трубы, другой бил, куда придется. А минутой позже дрались уже все – и уголовники, и политические. Дрались молча, вкладывая в удары кулаков и ног всю силу своей ненависти.

Цыпа, ускользая от ударов, прильнул на мгновение к одному политическому и почти незаметно вонзил ему заточку в живот. Тот охнул, упал на колени, прижимая руки к животу, ткнулся лицом в пол. И в это же время другой уголовник по кличке Хорь ударил такой же заточкой Баукина – метил тоже в живот, но попал в бедро. Баукин почувствовал боль, обернулся и схватил Хоря одной рукой за руку с заточкой, другой – за горло. Хватка была железная. Пальцы Хоря разжались, заточка упала на пол. А Баукин продолжал хладнокровно душить его.

А вокруг шевелилось месиво человеческих тел. Боролись, вцепившись в одежду, пинались ногами, били кулаками. Лежал на полу полузадушенный Хорь, еще несколько уголовников с переломанными руками катались по полу, и их били ногами и свои и чужие. Наконец политические загнали уголовников в угол вагона. Те сбились в кучу, огрызались, отбивались, но уже больше для формы – поняли, что сила не на их стороне.

– Ничего, враги народа, еще посчитаемся!

– На передке первая пуля ваша!

– Ночью всех порежем, твари позорные!

Пятеро остались лежать на полу – четверо политических и уголовник.

Баукин шагнул к Глымову, протянул руку:

– Обрез дай.

Глымов помедлил, нарочито спокойно отдал обрезок трубы. Баукин покачал его в руке, словно взвешивал, и вдруг резко замахнулся. Но не ударил – рука застыла в воздухе. Только и Глымов не испугался – как стоял, так и стоял, глядя Баукину в глаза. Федор опустил руку, скомандовал громко, перекрывая стук колес:

– Заточки и ножи сдать! Или щас всех поуродуем, сволочи, поняли?! Я таких сволочей в Гражданскую за три минуты в распыл пускал!!

Уголовники молчали, не двигались.

– Вы поняли, что я сказал!? Заточки и ножи сда-а-ать!

Глымов первым достал из-за пазухи заточку. Следом за ним разоружились уголовники, бросали заточки и ножи на пол. Трое политических собирали оружие.

И все как-то успокоились, разошлись по своим местам на нарах, закурили махру. Гармонист вновь растянул меха, запел тонко и тоскливо:

Степь да степь кругом, путь далек лежит,

В той степи глухой замерзал ямщик…


К Баукину подсел Глымов, долго молчал, смолил махру. Потом спросил:

– Че со жмуриками делать будем?

Баукин посмотрел на него, не ответил. Снова помолчали. И весь вагон снова с тревогой следил за ними – сцепятся по новой или разойдутся с миром?

– Я мыслю, слышь, Баукин, надо их выбросить из вагона… чтоб шуму не было… – нарушил молчание Глымов. – Поскубались мало-мало… бывает. На то она и житуха наша каторжная, я так мыслю…

– Ты мыслишь? – снова глянул на него Баукин. – А я мыслю, судить тебя надо, Глымов.

– Ты, что ль, судить будешь? – усмехнулся Глымов.

– Зачем я? Трибунал…

– А трибунал то ж на то ж и присудит – штрафбат и фронт, – вновь усмехнулся Глымов. – Не суетись, Баукин, война всех рассудит.

– Я б тебя шлепнул, Глымов, без всякого трибунала.

– Я тебе толкую, не суетись, Баукин, на фронте поглядим, кто кого шлепнет… – в третий раз усмехнулся Глымов…

А поезд мчался, торопился на запад. Протяжно протрубил паровоз, и шлейф черного дыма из трубы быстро рассеивался над вагонами.

На полустанке послышались шаги и голоса, лязгнула щеколда, звякнул замок, и дверь с грохотом сдвинулась в сторону. В вагон забрался солдат, ему снизу подали один за другим три больших бидона, черпак, потом несколько стопок алюминиевых мисок и связку ложек.

– Ну, добровольцы-штрафники, налегай на кулеш! – улыбнулся солдат. – С тушеночкой!

«Добровольцы-штрафники» быстро выстроились в очередь, разбирали миски и ложки, и солдат накладывал каждому до краев пшенной каши с тушенкой, еще теплой и душистой, и люди отходили, начинали жадно есть. И когда все уже получили еду, солдат глянул в глубь вагона и увидел лежащих у стены пятерых неподвижных людей.

– А эти чего? – спросил солдат. – Спят, что ли?

– Ага, вечным сном… – с коротким смешком отозвался один из уголовников.

– Каким вечным? – забеспокоился солдат. – Будите! А то голодные до вечера останутся!

– Дохлые они, не понял, что ли?

– К-как дохлые? – Солдат попятился, потом быстро выпрыгнул из вагона, закричал. – Товарищ лейтенант! Товарищ лейтенант!

Подбежал лейтенант, совсем молоденький, тонкая шея торчала из воротника гимнастерки.

– Как так случилось? К-как же так? Вы же за старшего в вагоне, как допустили?

– Да вот так… – отводя глаза в сторону, отвечал Федор Баукин. – Драка, она и есть драка… А заключенные, если сцепятся, дерутся насмерть.

– Я… я обязан доложить начальнику поезда…

– Докладывайте. Только сперва разрешите выгрузить и похоронить погибших людей.

– Кто зачинщик драки? Я спрашиваю, кто зачинщик? – Капитан Серегин сверлил глазами Федора Баукина.

Они сидели в теплушке головного вагона за тонкой дощатой переборкой – нечто вроде отдельной комнатенки: топчан, маленький столик, железный ящик-сейф. Капитан сидел на топчане, Баукин на табурете перед ним.

– Не могу сказать, товарищ капитан.

– Гражданин капитан, – поправил его Серегин.

– Не могу сказать, гражданин капитан.

– Не можешь или не хочешь?

– Не хочу, гражданин капитан. Что это даст?

– Как что?! Зачинщиков трибунал будет судить! – грохнул по столику кулаком капитан Серегин.

– И что трибунал присудит?

– Расстрел! – снова ударил по столику капитан.

– Еще лишние трупы? А люди нужны на фронте…

– Такие на фронте не нужны!

– А какие нужны? Мы и так – штрафники. К тому же озлобим остальных заключенных, особенно уголовников. Чего полезного тогда от них ждать на фронте?

– Покрываешь?! Убийц покрываешь?!

– Да там почти треть состава убийцы. Я, что ли, брал их в добровольцы?

– Ты назначен старшим по вагону, и за все будешь отвечать ты, – резко отвечал капитан Серегин.

– В других вагонах все тихо-мирно? – спросил Баукин.

– Да нет… – вдруг сморщился, как от зубной боли, Серегин. – Всего тридцать шесть трупов насчитали… Пока до фронта доедем, еще прибавится. Ну вот на кой хрен вы там на фронте нужны? Вы ж, как только немца увидите, сразу в плен сдадитесь! Если до этого не драпанете… Ах ты боже мой, какая только дурость начальству в голову не ударяет!

Федор Баукин молча смотрел на него, потом сказал:

– Я не драпану и в плен не сдамся.

– И много таких в твоем вагоне? – усмехнулся капитан.

– Много.

– Че-то я шибко сомневаюсь, старшой, – покачал головой капитан. – Шибко сомневаюсь…

– Ваше право – сомневаться и не верить, – ответил Баукин.

– Ты мне мои права не вспоминай, ты про свои помни, – махнул рукой капитан.

– Мое право – умереть на поле боя, – чуть улыбнулся Баукин. – Такое право забыть трудно.

…И снова поезд торопился на запад, к фронту. И чем ближе подъезжали, тем спокойнее и задумчивее становились бывшие зэки. Большинство лежали на нарах и на полу, смотрели невидящими взглядами в потолок и каждому вспоминалось давнее и недавнее прошлое.

Одному вспоминалось, как народный судья оглашал приговор, и он, остриженный «под нуль» молодой парень, стоял за дубовым барьером, а по бокам возвышались два милиционера, и в маленьком зальчике народу было совсем немного – мать и другие родственники. И мать, услышав срок, который присудили ее ненаглядному Витюше, рванула на себе волосы вместе с темным в белую крапинку платком и завыла в голос, и родственники бросились ее утешать, а «ненаглядный Витюша» стоял, опустив стриженую голову, и кусал до крови губы…

А другому вспоминалось, как оперативники НКВД уводили его из квартиры. Везде были видны следы обыска, похожего на погром: на полу валялись бумаги, книги, рубашки, пиджаки и брюки, фотографии с поломанными рамками, осколки посуды, вспоротая перина в спальне. Он с улыбкой обнял жену, поцеловал, прошептал на ухо:

– Я скоро вернусь… это чудовищная ошибка… Не волнуйся и жди…

А третьему вспомнилась вечерняя танцплощадка, гирлянды огней, лица парней и девушек… счастливые улыбки, мерцающие глаза – у всех они были тогда лучистыми и счастливыми.

– Рио-Рита… – лился из черного динамика бравурный фокстрот.

А потом к Павлу и Тане подошел парень в кепке, надвинутой на глаза, в белой рубахе с закатанными рукавами, взял девушку за руку и потянул к себе.

– В чем дело? – придержал Павел парня.

– Ша, фраер! Она мне обещала! – Парень в кепке улыбнулся, сверкнув золотой фиксой.

– Не хочу я с тобой танцевать, отпусти! – Девушка пыталась вырвать руку, но парень держал крепко. И вокруг них незаметно образовалось кольцо из таких же парней в кепках.

– Танюха, не выпендривайся. – Парень с силой дернул ее к себе.

– Отвали от нее, – вскипел Павел и загородил собой девушку.

– Может, отойдем? – вновь осклабился парень.

Они отошли за площадку, куда смутно доставал свет гирлянд с лампочками, драка вспыхнула мгновенно. Павел был явно сильнее парня и пару раз свалил его на землю, и тогда тот выдернул из кармана складной нож, надавил кнопку, и из рукоятки выскочило длинное узкое лезвие. Наклонившись, парень бросился на Павла, и тот едва успел перехватить руку с ножом. Дружки парня стояли вокруг кольцом, мрачно наблюдали.

Уловив момент, Павел дал парню подножку, и они упали. Павел вырвал нож из руки парня и, уже с трудом понимая, что делает, в ярости ударил его ножом в грудь. И тут же отпрянул, со страхом глядя, как на левой стороне груди сквозь рубаху проступает яркое кровавое пятно…

Добровольцев-зэков выгрузили на небольшой, полуразрушенной бомбежками станции на двести километров севернее Сталинградского фронта. Теперь громыхание фронта было совсем близко – слышались даже отдельные орудийные выстрелы, взрывы снарядов и гул самолетов.

Вдоль неровного строя штрафников шел бывший майор Твердохлебов, шел медленно, вглядываясь в лица. Вдруг опустил глаза и увидел босые ноги по щиколотку в грязи.

– Чего босой-то? – спросил Твердохлебов.

– Да как-то так… – смутился мужик. – Может, тут выдадут?

– Тут дадут, во что кладут… Ты хоть лапти себе какие сооруди… – пробормотал Твердохлебов и пошел дальше. Снова остановился, посмотрел в лицо Лехи Стиры, спросил: – Статья у тебя какая?

– Сто четырнадцатая. Мошенничество, – широко улыбнулся Леха.

– Я так и подумал, – сказал Твердохлебов. Взглянул на рядом стоящего аккуратно застегнутого на все пуговицы изношенной телогрейки человека со строгим лицом, в очках, проговорил полувопросительно:

– А у вас, как я понимаю, пятьдесят восьмая?

– Так точно, – подтянувшись, ответил человек в очках.

– В каком году арестованы? Тридцать седьмой, тридцать восьмой?

– Так точно, в тридцать восьмом.

– А зовут?

– Абросимов Анатолий Павлович, школьный учитель. Преподавал алгебру и геометрию в старших классах.

– Ладно… – Твердохлебов опять пошел вдоль строя. Вдруг остановился, отступил на шаг и крикнул, указав рукой в сторону фронта:

– Слышите?! Там пушки и пулеметы стреляют! Там кровь льется рекой! Там люди гибнут! Защищают родину! Вот и вы так будете защищать! Забудьте, что было раньше! И кем вы были раньше – забудьте! Теперь на вас смотрит мать-родина! С надеждой смотрит!

Строй молчал. Люди переминались с ноги на ногу, смотрели на Твердохлебова. И тот тоже замолчал, переводя дыхание, потом добавил громко, но уже спокойно:

– Внимание, штрафники! Я ваш батальонный командир. Вы пополнение в мой батальон! Напоминаю? За невыполнение приказа – расстрел на месте! За нарушение воинской дисциплины – расстрел на месте! За проявление трусости – расстрел на месте!

Твердохлебов смолк. И тогда из строя раздался голос:

– А кроме расстрела еще чего-нибудь есть, гражданин батальонный командир?

И негромкий смешок прокатился по шеренгам. И тут же другой голос крикнул:

– Когда оружие выдадут?! Или голыми руками фашиста душить будем?!

– Оружие получите на передовой!

– А жрать когда дадут?!

– Жрать получите тоже на передовой! Батальо-о-он, смирна-а-а!! В колонну по трое! Шагом ма-а-ар-рш!

Шеренги стали неуклюже перестраиваться, зашагали совсем не в ногу.

Раскисшая от дождя дорога, со множеством размытых колей от автомобильных колес и танковых гусениц, ползла через поле к лесу, за которым все громче слышалась канонада.

Твердохлебов шел сперва впереди колонны, потом задержался, постоял, глядя, как мимо него идут лагерные добровольцы. Тяжело вышагивал вор в законе Глымов, глядя перед собой невидящими глазами и думая о чем-то своем; легко шел Леха Стира, топал гармонист Шлыков, закинув за спину обернутую дерюжкой свою бесценную гармошку, шли рядом бандиты Цыпа и Хорь, шли политические, распрямив плечи, смотрели поверх голов вдаль. Баукин… Пономаренко, который рассказывал, как у него умерла вся семья от голода… Сергунько… Точилин… и еще… и еще лица… с задубевшей бронзовой кожей, с выпирающими скулами и впалыми щеками… Что было для этих людей радостью и что горем? Что было для них жизнью, а что – смертью? Так туго и запутанно переплелись они в их судьбах, что уж и не отличить одно от другого. Сколько раз они умирали и оживали, снова умирали и снова оживали…

– Что ты нас глазами сверлишь, комбат?! – громко спросил Точилин. – На подвиги идем!

– Готовь ведро орденов!

– И водки ведро! С закусью!

– Ох мы тебе и навоюем, комбат, ох и навоюем!

И по колонне прокатился ехидный смех.

Твердохлебов улыбнулся, покачал головой и вдруг гаркнул:

– А ну, песню давай, ребятушки! Давай песню!

В колонне снова рассмеялись, потом залихватский тенор пронзительно запел:

Какой же был тогда мудак —

Пропил ворованный пиджак…


И десятки глоток дружно подхватили:

И шкары, ох, и шкары, ох, и шкары!

Теперь, как падла, с котелком

Бегу по шпалам с ветерком…


И опять десятки глоток подхватили:

По шпалам, ох, по шпалам, ох, по шпалам!


Прошли сотню-другую метров, и зазвучала новая песня, хватающая за сердце черной тоской и беспросветностью:

Идут на Север срока огромные,

Кого ни спросишь, у всех Указ,

Взгляни, взгляни в глаза мои суровые,

Взгляни, быть может, в последний раз.


А ты стоять будешь у подоконничка,

Платком батистовым ты мне махнешь,

Прощай, прощай, подруга моя верная,

Ты друга нового себе найдешь!


И завтра утром покину Пресню я,

И по этапу пойду на Колыму,

И там, на Севере, в работе семитяжкой,

Быть может, смерть свою найду.


Друзья накроют мой труп бушлатиком

И на погост меня снесут,

И похоронят душу мою жиганскую,

А сами тихо так запоют:


Ох, Крайний Север, срока огромные,

Кого ни спросишь, у всех – Указ…


Твердохлебов шагал рядом с колонной, слушал, морщился, но запретить петь язык не поворачивался. Какие люди, такие и песни, что уж тут поделаешь? Но в эту секунду другой голос, густой и угрюмый, вдруг загремел, заглушая блатную песенку:

Вставай, страна огромная! Вставай на смертный бой!

С фашистской силой темною, с проклятою ордой!


И десятки других голосов дружно подхватили:

Пусть ярость благородная вскипает, как волна!

Идет война народная, священная война!


Твердохлебов зашагал тверже, вскинул голову и запел вместе со всеми. Ах, песня, песня! Родилась она с началом войны и мигом облетела всю страну до самых дальних уголков ее. Она била в самое сердце, она будила, тревожила гордость русского человека, она взывала к его мужеству, к его любви к своей неласковой суровой родине. Как бы ни была строга и даже несправедливо жестока родная мать к своим детям, почему дети ее любят сильнее, чем самую ласковую и справедливую мачеху? Почему все прощают и находят оправдания самой злой жестокости, самой слепой несправедливости?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю