Текст книги "Штрафбат"
Автор книги: Эдуард Володарский
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)
Глава шестая
Уже начало темнеть, когда Глымов подошел к захудалому дому на окраине деревни, где размещались дивизионные службы. А эта изба стояла вовсе на отшибе, и вид у нее был такой несчастный и нежилой, что сюда, видно, и на постой никто не просился. Глымов вел в поводу тощую коровенку, и оттого вид у него был если не глупый, то довольно странный.
– Где коровенку-то раздобыл, солдатик? – спросил его лейтенант из проезжавшего «виллиса».
– Да в леске… на болоте бродяжила… – отвечал Глымов. – Пропадет, думаю, животина…
– Давай забьем да зажарим! – Лейтенант весело смотрел на него. – У нас шнапсу мало-мало имеется.
– Зажарить всегда поспеем… она еще молоко давать может…
«Виллис» поехал дальше, рассекая в глубоких лужах волны грязной воды, а Глымов подошел к дому-калеке, отворил покосившуюся калитку и зашагал по заросшей тропинке.
На крыльцо вышла худенькая стройная женщина непонятного возраста – война всех уравняла: морщинистое лицо, резко выступающие скулы, глубоко сидящие глаза. Только по ним, блестящим и сохранившим красоту молодости, и можно было понять, что она еще не стара.
– Здравия желаю. – Глымов снял пилотку и чуть поклонился. – Глымов Антип Петрович.
– Катерина… – едва слышно ответила та.
– Вот коровенку в лесу нашел. Не нужна?
– Дак ведь кормить-то ее нечем, – чуть улыбнулась Катерина. – Ой, да вы проходите, что ж я вас на пороге держу.
– Сперва животину определить надобно. Хлев до войны-то был?
Катерина молча повернулась, и Глымов двинулся за ней, потянув за собой коровенку.
Хлева, можно сказать, и не было – три стены из плетня, обмазанного глиной, прохудившаяся крыша, засохший навоз.
– Н-да-а… – Глымов поскреб в затылке. – Ну ничего, это дело поправимое… Топор в дому есть?
До позднего вечера он возился со стенами и крышей, укрепляя жерди, вколачивая недостающие колья, латая дыры кусками жести и толя, которые находил тут же, во дворе. Потом накосил травы прямо на задах дома – там были аховые заросли крапивы, бурьяна и сочного высокого клевера, охапками натаскал в хлев, свалил в ясли перед коровьей мордой. Погладил ее по коричневому лбу с беленькой звездочкой:
– Хавай, тварь Божья… и молока поболе давай…
Корова покосилась на него громадным лиловым глазом, глубоко вздохнула.
– В июле, десятого, ушел на фронт, а двадцать седьмого августа я уж и похоронку получила, – негромко рассказывала Катерина, подперев кулаком щеку и глядя на Глымова. – А в ноябре-то немец пришел… Николку моего в первый же день повесили…
– За что повесили? – приподнял вопросительно бровь Глымов.
– Наши-то, когда уходили, оружия много побросали. Дурачок мой возьми да винтовку-то и подбери. Да на сеновале спрятал. А немцы, как по всей деревне оружие искать стали, так сразу и нашли. Да они не нашли бы, если б Федька Пряхин, стервец, не указал. В полицаи записался, антихрист проклятый, ну и давай лютовать…
– Живой? – спросил Глымов.
– Кто? – не поняла Катерина.
– Федька этот… Пряхин?
– А поди знай! Как немцы уходить стали, так и он с ними подался. И еще человек пятнадцать, которые в полицаи пошли. Из бывших раскулаченных.
Они сидели за выскобленным, чисто вымытым столом, освещенным старой керосиновой лампой. Хозяйка выставила бутыль самогона, две граненые стопки, чашки с вареной картошкой, сморщенные соленые огурцы. Глымов достал из вещмешка три открытые банки тушенки, немецкие галеты, куски колотого сахара. Девочка лет семи сидела рядом с Катериной и громко грызла большой кусок сахара.
Глымов степенно ел тушенку с картошкой, ел с тарелки, ложкой, и ему нравилось так есть – не спеша, обстоятельно. Он взял бутыль и наполнил граненые стопки.
– Ну, давай, Катерина, за все наши горести и радости.
– Надолго тебя погулять отпустили? – улыбнулась Катерина, поднимая свою стопку.
– Комбат сказал – отдохни денек-другой, там видно будет…
Они чокнулись, выпили, и Глымов вновь со степенной обстоятельностью принялся за еду. Катерина же съела кусочек тушенки, тем и обошлась, и только смотрела на Глымова, подперев кулаком щеку.
– Поди, по дому родному соскучился? – участливо спросила она.
– Да не было у меня никогда родного дома, вот ведь штука какая, – вздохнул Глымов.
– Как так? – весело удивилась женщина. – А с виду мужик такой домовитый, хозяйственный… Я уж было жене твоей позавидовала.
– И жены у меня никогда не было, – усмехнулся Глымов.
В темных глазах женщины колебалось пламя от керосиновой лампы, потом блеснуло недоверие, потом – хмельное веселье:
– Так ты, видать, по бабам ходок, что ли?
– А ежели и так, то что, прогонишь? – Он тоже улыбнулся, подмигнул ей.
– Да куды уж там… – Она махнула рукой, – скажешь тоже – прогонишь… – Она вдруг помрачнела, не сводя глаз с огонька лампы.
– Немцев-то, поди, не прогоняла? – неожиданно спросил Глымов, спросил тяжело, будто ударил.
– Нет, не прогоняла… – горестно вздохнула Катерина.
– И много их к тебе заглядывало?
– Да ходил один…
– Дядя Курт! – громко сказала девочка. – Он мне шоколадки приносил! И колбасу!
– Приходил, Ниночка, приходил. – Женщина смахнула слезу, погладила дочь по голове. – Ты поешь мяса-то, поешь…
– Не хочу, – мотнула головой девочка, продолжая грызть кусок сахара.
Глымов принялся сворачивать самокрутку. Толстые пальцы ворочались неуклюже, махра просыпалась на стол… Наконец скрутил, прикурил от лампы, глубоко затянулся. А женщина все смотрела на огонек застывшими, блестящими от слез глазами.
– Не переживай, – сказал Глымов. – Мы сами в том и виноватые…
– Да вы-то в чем виноватые? – со слезами в голосе спросила женщина и громко высморкалась в платочек, который достала из рукава платья.
– А в том, что немца сюды допустили… вояки хреновы… – жестко проговорил Глымов. – А бабы расплачивались.
И, словно в благодарность за эти слова, она так жарко, так неистово обнимала его ночью, так жадно целовала и беззвучно плакала, прижимаясь к нему изо всех сил, что при этом страшно скрипела старая деревянная кровать.
…А потом они лежали, мокрые и обессилевшие, и ее голова покоилась на его откинутой руке, и она осторожно гладила заскорузлыми, узловатыми пальцами его голую грудь, целовала в небритую щеку, и в черное ночное окно заглядывала ясная ярко-зеленая луна, и совсем мирная тишина стояла над деревней. Глымов смотрел в потолок, возвращаясь мыслями в прошлое.
Всплыло в памяти заседание народного суда: скамья подсудимых, на которой сидит остриженный под нуль Антип Глымов, молодой еще, угловатый парень; по бокам два милиционера. И судья, пышнотелая женщина, и два народных заседателя, один пожилой рабочий с седыми усами, другой молодой человек в больших роговых очках.
– Встать! Суд идет!
Глымов встал. Поднялись и немногие присутствующие в маленьком зальчике судебных заседаний.
– Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики… – торжественно начала судья.
Глымов слушал вполуха, потому что давно знал, сколько ему «вломит» судья, и все смотрел на присутствующих в зале женщин и мужчин. Один из них, встретив взгляд Глымова, коротко подмигнул ему и сделал какой-то знак. Глымов едва заметно кивнул в знак согласия.
– …к восьми годам лишения свободы в исправительно-трудовых лагерях строгого режима… – закончила читать приговор судья. – Приговор может быть обжалован в вышестоящую судебную инстанцию в течение десяти дней со дня оглашения.
А потом его долго вели длинными гулкими тюремными коридорами, желтое солнце едва пробивалось сквозь пыльные грязные окна, забранные металлическими решетками. Сзади шли конвоир и надзиратель, который крутил на пальце железное кольцо с большой связкой ключей. Звон ключей разносился далеко по коридору. Слева тянулись двери камер с круглыми глазками и закрытыми деревянными окошечками.
– Стой, – скомандовал надзиратель и стал отпирать дверь. С лязгом и скрежетом провернулся ключ в замке, и Глымов вошел в полутемную камеру. Дверь закрылась.
Глымов присмотрелся в полумраке к обитателям камеры, их было человек пятнадцать, широко перекрестился, поклонился:
– Здравия вам желаю, православные… – Потом поклонился троим татарам в тюбетейках, сидевшим на нижних нарах в углу: – И вам, граждане мусульмане… – И еще раз поклонился двоим евреям – один из них был в кипе. – И вам доброго здравия желаю, граждане жиды. Звать меня Антипка Глымов, кликуха – Кулак, я – вор…
И снова зал судебных заседаний, три стула с высокими спинками, на которых вырезаны государственные гербы, судья и двое народных заседателей, и Антип Глымов на скамье подсудимых, и громкий голос произносит повелительно:
– Встать! Суд идет!
А потом долгие месяцы в одиночке, когда мерил шагами камеру – от окна до двери, курил, иногда останавливался, смотрел в мутное пыльное оконце на далекое небо…
– Вор я, Катерина… – вдруг глухо сказал Глымов.
– Как вор? – не поняла Катерина, приподняв голову. – Какой вор?
– Вор в законе… всю жизнь по тюрьмам да лагерям… на воле считанные годы…
– Господи, твоя воля… – только и смогла прошептать Катерина. – Миленький ты мой… как же это так тебя угораздило-то?
– Так и угораздило… как куру в ощип… – он тяжело поднялся с кровати, прошлепал босыми ногами к столу, отыскал в потемках окурок самокрутки, нащупал на столе коробок со спичками, чиркнул, прикурил. Пламя спички на миг осветило исхудалое угрюмое лицо с темными впадинами щек, острыми, выпирающими скулами и тяжелым подбородком. Он сел на лавку, расставив ноги в кальсонах, упершись локтями в колени, и долго курил, глядя в окно на ясную луну. Вдруг проговорил, повернув голову к кровати:
– Ежели живой останусь, хочешь, к тебе вернусь? Ты только сразу не говори ничего, ты подумай, Катерина… до утра времени много…
– Да на что я тебе сдалась-то, Антипушка? – из глубины комнаты ответила Катерина. – Да еще с девкой малой. Ты, видать, привык в одиночку жить, а теперь и вовсе твое дело солдатское: жив будешь али нет – это уж как Господь рассудит.
– В одиночку молодому сподручно, а когда годов полный мешок наберется, поневоле о доме да семье думать начинаешь…
– А убьют тебя, об том не думаешь?
– Эх, Катерина, сколько раз Бога молил, чтоб убили меня, а вот поди ж ты – живой да живой…
– Не буди лихо, пока оно тихо, – ответила Катерина.
– Не-е… – слабо улыбнулся Глымов. – Видать, Господь определил мне вдоволь на земле помучиться… чтоб по самые ноздри… – Он затянулся самокруткой, вновь уставился в окно на луну, вздохнул. – Хотя, к слову сказать, куды уж больше-то?
Карандаш комдива полз по линии фронта, обозначенной на карте, вдруг остановился.
– Вот два танка обгорелых стоят. А за танками этот выступ, – говорил комдив Лыков. – Но насколько укреплен этот участок, мы не знаем. А командование требует немедленно начинать наступление в этом месте или южнее, в расположении дивизии Кулешова.
– Разведку боем, – предложил начштаба Телятников.
– Людей понапрасну гробить… – Лыков задумчиво постукивал карандашом по карте.
– Штрафбат бросить, – предложил начальник особого отдела Харченко.
– Батальон угробим, – сказал Телятников.
– На войне как на войне, – сказал Харченко. – Можно бросить батальон из полка Белянова.
– Нет, полк Белянова нужен для других дел. В целости и сохранности… Значит, так и порешим – штрафбат Твердохлебова.
Комбат Твердохлебов разглядывал в бинокль бугристую равнину с черневшими остовами двух сгоревших немецких танков, застывших метрах в полутораста от наших окопов.
– Че ты все туды глаза пялишь, комбат? Чем там поживиться можно? – спросил подошедший ротный Федор Баукин.
– Кто про что, вшивый все про баню. Начальство приказало бандуры эти захватить и оборудовать там точку обороны.
– На хрена? Нам что, здесь плохо?
– Для выравнивания всей линии обороны, – терпеливо отвечал Твердохлебов.
– А на хрена ее выравнивать? – не отставал Баукин. – Там же у фрицев наблюдатель сидит.
– А надобно, чтоб наш наблюдатель сидел. – Твердохлебов протянул бинокль Баукину. – На, сам погляди.
– Эх, на них бы заместо трактора пахать да пахать… – вздохнул Баукин, приставляя бинокль к глазам.
– Ты, я вижу, пахать собрался? – подходя, радостно заржал Светличный. – Мало тебя раскулачивали, не отбили еще охоту!
– Язык у тебя, Родя, без костей. За то небось и срок мотал, – Баукин все смотрел в бинокль.
– За что срок мотал, в личном деле записано…
– Хватит трепаться, балаболки, – оборвал Твердохлебов. – Как стемнеет, поползем эти чертовы танки брать.
– А фриц заметит? – сказал Баукин. – Надерут нам жопу – у их как раз напротив огневые точки.
– А вдруг там жратва какая? Или шнапс? – поглядел на Баукина Светличный.
– Или девки голые, – откликнулся Баукин.
– Дай-ка… – Твердохлебов отобрал бинокль, заключил: – Короче, как стемнеет – готовьтесь. Поползем… за шнапсом и за девками… Баукин, оповести свою роту.
Стемнело довольно быстро, и пятьдесят баукинских штрафников, перевалившись через бруствер окопов, поползли к танкам, хорошо видным на фоне темно-синего неба.
Осветительные ракеты регулярно взлетали с немецкой стороны, шипя и разбрызгивая искры, заливая землю призрачным желтым светом. Через минуту ударили минометы. Мины свистели в темноте, оставляя светящиеся хвосты огня, от взрывов столбами дыбилась земля.
– Положим ребят ни за что ни про что… – бормотал Твердохлебов, глядя в бинокль на поле.
– Этих положим – других пошлем, – сказал Глымов, стоявший рядом. – Нам не привыкать.
Обгоревшие танки, казавшиеся днем мертвыми, вдруг ожили – оттуда ударили пулеметы. Сиреневые вспышки трассирующих пуль полосовали землю длинными плетями. И плети эти хлестали по ползущим штрафникам, и многие замирали в нелепых позах.
Вот пулеметной очередью прошило сразу двоих. Один повернул окровавленное лицо к другому, прохрипел:
– Че ж они, не сказали, что в танках пулеметы, суки?..
– Разведку боем устроили… их бы сюда, начальничков…
А мины рвались уже в окопах штрафников, и разговаривать приходилось криком, и то и дело пригибаясь.
– Стало быть, в танках этих фрицы? – кричал Глымов, – Че ж мы ничего не знали?
– Ну не знали! Теперь что, волосы на голове рвать?! – рявкнул на него Твердохлебов и добавил уже спокойнее: – Готовь свою роту! Прорвись к позициям гадов.
– Нехай Родянский своих ведет, – огрызнулся Глымов.
– А чем его люди хуже твоих?
– Ничем. Просто раньше под огнем полягут… – Глымов сплюнул.
– Значит, через пятнадцать минут твоя рота выйдет на исходные. В атаку по моему сигналу.
– Ладно, через пятнадцать минут пойдем подыхать по твоему приказу… – И Глымов пошел по ходу сообщения.
Пулеметы и минометы били, не умолкая. Свист мин, взрывы и захлебывающаяся пулеметная стрельба сливались в страшную какофонию.
Смертельно раненный комроты Федор Баукин упал в двух шагах от обгоревших танков. С усилием поднял голову – кровь заливала лицо, мешая разглядеть ближний танк, – сжал в обессилевшей руке гранату.
– Не… не доброшу… – хрипел он, пытаясь подползти ближе и теряя последние силы. – Неужто не доброшу… твою мать… гады… – И вдруг встал.
Он стоял согнувшись, а потом двинулся к танку, качаясь из стороны в сторону. При вспышке ракеты пулеметчик увидел его сразу. Он шел, шатаясь, как пьяный, а пули одна за другой впивались в него, вырывая из телогрейки куски ваты. И уже падая, он все же бросил гранату. Граната не долетела. Она взорвалась прямо перед корпусом железного чудовища.
– Не добросил… – прошептал Баукин и уронил голову.
Глымов отправил вторую роту.
– Ползком, подельнички, только ползком, – напутствовал он бойцов. – Там трупов уже много – укрываетесь за ними. Кто повернет назад – пристрелю, будь спок. Ну, с Богом, давай!
Штрафники неохотно перелезали через бруствер и пропадали в темноте.
Они ползли меж телами погибших товарищей, вжимались в землю, зажмуриваясь, когда свист мины раздавался совсем рядом, когда пули взметали пыль.
И вот мина накрыла одного, взрыв подкинул тело, словно ватную куклу. Второго пуля ударила в голову, и он замер, закрыв голову руками. Третий лежал, скорчившись и обняв живот, и повторял как заведенный:
– Мамочка… ой, мамочка… ой, мамочка…
Ракеты взлетали пачками, и временами над полем становилось светло как днем.
– Во светят, твари, во светят… – бормотал Леха Стира, втягивая голову в плечи.
Рядом рванула мина, и сейчас же раздался вскрик, потом тяжелый стон, переходящий почти в животный вой.
– Тихо ты! – рявкнул на раненого Стира, проползая мимо.
Глымов полз позади всех и так же, как все, втягивал голову в плечи, озирался по сторонам, замирал, когда рядом рвалась мина. И вдруг почти наткнулся на бойца, который ползком пятился назад.
– Не туда ползешь, парень, – сказал ему Глымов. – Вперед надо.
Боец повернул к нему лицо – губы его тряслись, глаза были бессмысленными. На вид ему было лет сорок.
– Н-не м-могу…
– Через не могу. Давай, давай вперед.
– Н-не м-могу… – повторил боец. – Лучше уб-бей з-здесь…
– Я сказал, вперед давай! – уже зло повторил Глымов. – Назад нельзя – там заградотряд тебя шлепнет.
– Н-нет… пошли они на хер! Они нас на верную смертушку послали… к-как с-скотов! – Боец вдруг вскочил, не страшась разрывов мин и пуль, свистевших вокруг, и побежал назад, к своим окопам.
Не целясь, Глымов дважды выстрелил ему в спину. Боец плашмя рухнул на землю.
Приподнявшись на колено, Глымов оглянулся по сторонам, столкнулся взглядом с таким же замешкавшимся от страха бойцом.
– Давай, давай, сучий потрох, не трусь, только вперед – не то и ты пулю получишь!
Вдруг впереди яркое пламя взвилось над сгоревшим танком.
– Есть один, в креста, в гробину мать… – Глымов стукнул себя кулаком по колену.
И буквально через секунду вспыхнул второй танк и грохнул второй взыв. Пулеметы в танках замолкли.
Штрафники некоторое время лежали, словно не верили тишине, потом один за другим стан и подниматься и побежали вперед.
Твердохлебов, смотревший в бинокль, с улыбкой оглянулся на Родянского:
– Рванули танки. Теперь в окопах каша будет. Давай, выводи своих.
Родянский как-то странно вздохнул, ответил:
– Хана батальону… Хотел бы знать, для чего?
– Взять переднюю линию обороны, – зло ответил Твердохлебов. – Приказ не слышал?
– Брось, Василь Степаныч, тут не дети – силами батальона переднюю линию обороны противника не берут.
– Ты, Суворов хренов, делай, что сказано!
Родянский был прав – штрафники залегли под шквальным огнем, не добежав до переднего края немецких окопов метров пятьдесят. Стоны раненых были слышны даже сквозь грохот пулеметов.
– Че делать будем, пахан? – прокричал Леха Стира, подползая к Глымову.
– А че приказано, то и будем делать, – прокричал в ответ Глымов. – Или ты только в карты сноровый играть?
– Да я не пойму, чего приказано-то?
– Вперед идти!
– С кем? Ты погляди, пахан, одни жмурики под твоей командой!
– А ну давай вперед, псина, – прорычал Глымов, наводя на Стиру пистолет. – Или я из тебя тоже жмурика сделаю!
– Падлы лягавые! Лучше бы построили и сразу всех в расход пустили, – бесновался Леха Стира. – Ты погляди! Погляди!
Его лицо было черно от земли, глаза сверкали. Глымов оглянулся вокруг, и впервые ему стало страшно. Почти в упор немецкие пулеметы расстреливали лежащих и ползущих штрафников.
Из блиндажа выглянул радист, прокричал:
– Василь Степаныч! Первый на связи!
Твердохлебов тяжело побежал в блиндаж.
– Как дела, комбат?! – услышал он голос генерала Лыкова.
– Да как, гражданин генерал… нету больше батальона, – ответил Твердохлебов.
– Командуй отход на прежние позиции! Операция закончена! – И генерал прервал связь.
Лыков отдал трубку радисту и долго смотрел на язычок пламени коптилки, сделанной из снарядной гильзы:
– Твердохлебов потерял весь батальон…
– А что я говорил, товарищ генерал! – оживился Телятников. – Плотность обороны на этом участке высочайшая! И даже при мощнейшей артподготовке наступать здесь нельзя.
– Потому они себя так тихо и вели… А стоило проверить, они и раскрылись. Видно, сами что-то там готовили. Ладно, составь шифрограмму в штаб армии – разведка боем произведена, ну и… соответствующие выводы… – махнул рукой генерал Лыков и крикнул в темный угол: – Анохин, давай пожрать что-нибудь!
– Слушаюсь, товарищ генерал! Давно жду – у меня все готово! – Ординарец Анохин пулей выскочил из блиндажа.
После боя штрафбат перевели в ближний тыл. В полутемном блиндаже в углу за колченогим столом сидел комбат Твердохлебов, ворошил пачку листов с колонками фамилий – карандашом вычеркивал одну за другой.
– А кто Котова последним видел? – вдруг спросил Твердохлебов.
– Миной его накрыло, – отозвался Семен Дрожкин. – Я видел…
– А Курдюмова кто видел?
Твердохлебову не ответили – все галдели о своем, а в общем, об одном и том же – недавнем бое, в котором погиб почти весь батальон.
– Эй, архаровцы, я спрашиваю, кто Курдюмова последним видел?
– Это из роты Глымова?
– Он самый… носатый такой, фикса у него золотая, – пояснил Твердохлебов.
– Так его одним из первых… когда перед танком залегли. Я и видел, рядом с ним лежал.
А в общем блиндаже собрались остатки батальона. Раскаленная буржуйка дышала жаром, и вокруг нее на рогульках и веревках были развешаны для просушки рубахи, кальсоны, гимнастерки. В тесноте толкались полуголые и одетые мужики, вели разговоры в прокуренном воздухе.
– Хотел бы я знать, братцы, мы хоть одного фрица укокошили или только они нас шлепали, как уток на озере?
– Вопрос твой, браток, самый что ни на есть дурацкий.
– Какая атака, такой и вопрос, – коротко рассмеялся кто-то.
– Ах, кореша вы мои, кореша! Есть стратегия, а есть тактика. Это была небольшая тактическая операция. А то, что целый батальон полег, – это дело десятое. Как говорится, смерть одного человека – трагедия, а смерть тысяч – статистика. Выходит, ты кто?
– Как кто? – не понял штрафник Веретенников. – Человек.
– Не, ты не человек. Ты – статистика, – торжественно заключил политический Авдеев, и все вокруг радостно заржали. Авдеев оглядел смеющиеся небритые чумазые рожи и добавил:
– Мы все здесь – статистика…
И все снова захохотали:
– Со статистики и взятки гладки!
Не смеялся, однако, Леха Стира. Он лежал на спине у самой стены, смотрел в накат бревен, время от времени проглатывал ком в горле и молчал. Рядом сидел Глымов, курил самокрутку и тоже не смеялся – неподвижными глазами смотрел в дымный полумрак.
– Дай потянуть… – попросил вдруг Леха, и Глымов протянул ему окурок самокрутки.
Стира жадно затянулся, закашлялся, сел. Глымов постучал его по спине. Стира отдышался и сказал:
– В бега подамся…
– Далеко уйдешь? – глянул на него Глымов.
– Ну, недалёко… Живым все одно не дамся – хоть пару-тройку подлюк красноперых уработаю.
– Ты ж добровольно воевать пошел, – усмехнулся Глымов.
– Воевать, а не бычком на бойню! Твари, что удумали, а? Зачем на верную смерть послали?
– Разведка боем называется, – вздохнул Глымов.
– Да пошли они к такой-то матери со своей разведкой! – Леха с ожесточением затягивался и каждый раз, выпуская дым, кашлял. – Я тебе так скажу, пахан, они нас за людей не считают, понял, нет? Ну, на киче понятно, кто я. Вор и есть вор, че меня за человека считать? А тут я кто? Защитник отечества или не защитник?
– Не… – Глымов покачал головой, улыбнулся неожиданно.
– А кто?
– Никто. Штрафной солдат. Ноль без палочки. – Глымов отобрал у Стиры окурок, затянувшись, закончил: – Вот и вся суровая правда жизни, Леха…
Катерина подоила коровенку – получилось больше половины ведра пенистого парного молока, желтоватая пена поднялась чуть ли не до самых краев.
– Ишь ты, какая щедрая, красавица моя… – Катерина любовно погладила корову по вымени.
Процедив молоко через чистую марлю, разлила по четырем пузатым глиняным кубанам. Осталось еще на кружку. Катерина налила эту кружку до краев, протянула дочери.
– А ты, мам? – спросила девочка, облизнув сухие потрескавшиеся губы.
– Пей давай, – приказала мать.
Девочка медленными глотками до дна осушила кружку, улыбнулась белыми от молока губами:
– Ух, хорошо как…
Катерина тщательно повязала горло каждого кубана чистыми тряпицами, сложила в матерчатую сумку, взяла маленькую Нину за руку, и они пошли по широкому большаку, перемолотому сотнями гусениц, – здесь все время проходила военная техника. Катерина с дочерью шли в сторону фронта, до которого, собственно, было от деревни рукой подать, шли быстро – только босые пятки мелькали.
Они проходили через расположение заградотряда, когда ее остановил солдат:
– Ты куда это, дамочка?
– А туда… – Катерина махнула рукой.
– Куда туда? – Солдат подошел ближе.
– Туда…
– Да там передовая, дуреха, – усмехнулся солдат, – и туда без разрешения не положено. Особливо гражданским. Особливо женского полу. Да еще с дитем.
– А мы туда да обратно. Гостинец только командиру отдадим.
– Какому командиру?
– Глымов его фамилия. Он командир роты.
– А что за гостинец? Ну-ка покажь. – Солдат потянул руку к сумке, но Катерина проворно отступила:
– Неча соваться! – Глаза ее сделались злыми, как у разъяренной кошки. – Молоко там.
– Молоко? Дай попить.
– Попьешь у бешеной коровки, – Катерина взяла дочку за руку и решительно зашагала дальше.
– А ну стой! – солдат вскинул автомат. – Стрелять буду!
На ходу Катерина нагнулась и свободной рукой похлопала себя по заду…
В блиндаж ввалился чумазый боец, протолкался между сидящими и лежащими полуголыми бойцами, высматривая кого-то в свете буржуйки, спросил:
– Братцы, Глымов-то здеся?
– Здеся, здеся! Вон в углу сидит!
Боец пробрался в закуток, где сидели Леха Стира и Глымов, дурашливо вытянулся, отдал честь:
– Товарищ командующий ротой!
– Ты че, уже хлебнул где-то? – прищурился на него Глымов.
– До вас женщина просится, товарищ командующий! – отрапортовал боец.
В блиндаже грохнул смех.
– С девочкой! – добавил боец, и смех грохнул снова. – Прикажете допустить?!
– Че ты мелешь, черт придурочный? – Глымов с трудом поднялся, направился к выходу.
И все обитатели блиндажа разом ринулись за Глымовым. Тот обернулся, и бойцы остановились как вкопанные.
– Кто рожу из блиндажа высунет, останется без последних зубов, – сказал Глымов и вышел, плотно закрыв за собой дверь.
В нескольких шагах от блиндажа в окопе стояли Катерина и маленькая девочка.
– Катерина? – Глымов по-настоящему удивился. – Ты чего, Катерина?
– Да вот молочка вам принесла, Антип Петрович. – Смущаясь, Катерина протянула Глымову сумку. – От вашей коровенки…
– Сдурела баба… – пробормотал Глымов, заглядывая в сумку. – Как ты дошла-то?
– Да ну! Разве далеко? Солдат один прицепился, так я его вмиг отшила! – Женщина улыбнулась смущенно. – Попейте молочка, Антип Петрович… парное…
Глымов сдернул тряпицу с кубана, и у него едва не закружилась голова… Господи, как же он любил парное молоко, когда мать приносила его на покос. И они с отцом, отложив косы, присаживались вокруг расстеленного большого платка, где лежали ломти пахучего ноздреватого хлеба, огурцы, помидоры, вареные яйца, и мать разливала по кружкам густое желтоватое молоко, и Антип жадно пил его гулкими большими глотками, и белые струйки стекали по уголкам рта на мокрую от пота мальчишескую шею, грудь. Мать, прищурившись от яркого солнца, смотрела на него и улыбалась…
– Пусть девочка попьет молочка. – Глымов через силу улыбнулся и вдруг оглянулся – дверь в блиндаж была приоткрыта, и десятки пар глаз с интересом смотрели на Глымова, женщину и девочку.
Глымов так шарахнул ногой по двери, что по ту сторону послышались вскрики и стоны, а дверь едва не слетела с самодельных петель.
– Пусть дочка пьет, Катерина, ей надо… она вишь какая худенькая, – сказал Глымов.
– Еще напьется… Не обижайте, Антип Петрович… вам несла… увидеть вас хотела… – с трудом выговорила женщина. – Это вам гостинец от меня и от Ниночки… шибко вы нам приглянулись, – и она стыдливо опустила глаза.
– И ты мне приглянулась, Катерина… – Глымов неуверенно протянул руку и погладил женщину по плечу, по голове, и Катерина вдруг порывисто прильнула к нему, обняла неловко одной рукой, потому что в другой держала сумку с кубанами, и поцеловала. От неожиданности Глымов отшатнулся, потом, словно устыдившись, крепко прижал к себе женщину…
А дверь блиндажа снова с тихим скрипом приоткрылась, и опять десятки пар блестящих глаз со жгучим любопытством следили за ними, затаив дыхание…
Катерина разливала молоко по кружкам. Очередь штрафников топталась перед ней, негромко гомонила:
– По чуть-чуть лей, женщина… на донышко…
– Да все одно всем не хватит, чего там…
– Попробовать бы – и то ладно. Сто лет парного не пробовал!
– С детства!
– Во-во, с детства!
А рядом с Катериной стоял немного смущенный Глымов, смолил самокрутку, говорил иногда:
– Ну че ты, Пахомов, хрен собачий, один раз выпил и второй пристроился? А ну, выдь из очереди!
Пристыженного Пахомова выталкивали со словами:
– Вот шкурная натура! По шеям надавать бы!
– Ну, че вы, жлобы, очень хотца… – оправдывался Пахомов. – Я ж городской – никогда парного не пробовал!
И вот в последнем, четвертом кубане осталось совсем на донышке. Катерина всплеснула остатками и взглянула на Глымова. И сразу несколько штрафников протянули ему свои кружки.
Твердохлебов вошел в блиндаж комдива, пристукнул сапогами, отдал честь.
– A-а, Василь Степаныч, проходи, проходи! – Генерал Лыков жестом позвал Твердохлебова к столу. За столом ужинали комполка Белянов, начальник особого отдела Харченко, начальник разведки дивизии Аверьянов и начштаба Телятников. Ужин был небогатый – тушенка, сало, нарезанное мелкими дольками, белый хлеб, огурцы и помидоры и большая бутыль мутно-сизого самогона.
– Вызывали, гражданин генерал? – подойдя ближе, пробубнил Твердохлебов.
– Садись, Василь Степаныч. У нашего начальника разведки сегодня день рождения. Отметишь с нами. – Генерал ногой подвинул свободный табурет, сказал громко. – Анохин, дай-ка еще тушенки!
Из глубины блиндажа выскочил ординарец, поставил перед Твердохлебовым раскрытую банку тушенки, положил алюминиевую ложку, пододвинул граненый стакан.
– Подсчитал потери? – спросил генерал Лыков.
– Подсчитал…
– Сколько осталось?
– Десять процентов личного состава батальона, – устало глядя в стол, ответил Твердохлебов. – Четыреста двадцать человек остались на поле перед немецкими позициями. – Он вынул пачку листов, сложенных вдвое, положил на стол. – Вот списки, гражданин генерал.
– Это для меня, – усмехнулся Харченко и забрал списки, запихнул их во внутренний карман расстегнутого кителя.
– Товарищи, прошу внимания, – обиженным тоном проговорил начальник разведки, красавец подполковник Николай Аверьянов. – У меня ведь день рождения. Товарищ генерал тост сказал. Прошу поднять бокалы.
– Да погоди ты, успеешь наклюкаться, – отмахнулся Телятников и участливо взглянул на Твердохлебова. – Переживаешь, Василь Степаныч?