Текст книги "Огненное порубежье"
Автор книги: Эдуард Зорин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 28 страниц)
Еще учителем его Левонтием был задуман новый собор, а умер Левонтий – и будто отлетела вместе с ним Никиткина душа. Долго, больше года, не заходил он в мастерскую. Не мог откинуть тряпицу, не мог взглянуть на вылепленный руками Левонтия храм. Хранил он еще его тепло, и чудилось – исходило из него Левонтиево дыхание.
Но время лечило раны; поработав на боярских усадьбах, намахавшись топором, Никитка возвращался домой, без охоты ужинал и удалялся в приземистый сруб за банькой. В срубе высились комья глины, глыбы белого камня, валялись зубила и тесала. Никитка садился на дубовую колоду, подпирал кулаком голову и долго сидел в неподвижности, словно разглядывал что-то, только ему одному видимое в полутьме заросших паутиной углов. В эти минуты даже Аленка не смела его окликнуть, а если и заходила, то молча стояла в дверях, тяжко вздыхала и вытирала кончиком платка навертывающиеся на глаза непрошенные слезы... И только когда серые сумерки заволакивали оконца, стены сруба вдруг оживали, раздвигались, темные потолки уплывали, как паруса, в усыпанное звездами небо. И Никитка видел себя на вершине холма, на сквозном ветру, вздувающем на спине перетянутую шнурком рубаху. А перед ним, словно из ничего, вырастала церковь – то возникала, то снова таяла в туманце. Но из туманца выступали то купол, то закомары, то резные колонки. И снова рассыпались. И снова собирались воедино. И так было долго, очень долго, пока однажды он не увидел ее перед собою всю...
В то время как Всеволод с Никиткой, спустившись во двор, отправились на зады, где была мастерская, Аленка проводила Карпушу в горницу.
От старательно выскобленных полов еще попахивало смолой, стены были обшиты узорчатыми досками. Узоры украшали и двери, и даже потолки. От этакой невидали у Карпушки разбежались глаза.
– Да неужто все это – дядько Никита? – выдохнул он с изумлением.
– Где там,– сказала Аленка.– А Маркуха на что?!
– Тоже в мастера подался?
– Ведомо,– с гордостью проговорила Аленка.
– А Антонина, Левонтиева дочь? – допытывался Карпуша.
– Постриглась. Беда с ней. Затосковала так, что никакого сладу,– глаза Аленки наполнились слезами.
В соседней с горницей комнате, за дощатой перегородкой, послышался детский плач. Аленка встрепенулась и тут же исчезла – будто ветром ее сдуло. Карпуша прошел за перегородку и увидел в подвешенной посреди комнаты люльке сучившего пухлыми ножками громкоголосого малыша.
Аленка бережно взяла его на руки и, отвернувшись, стала кормить грудью. Карпуша вышел на цыпочках из избы.
Князь Всеволод уже стоял посреди двора, и, улыбаясь, что-то говорил счастливо растерянному Никитке. Карпуша кубарем скатился с лестницы.
– Прошло время прятаться по углам, – говорил князь.– Пора садиться на землю прочно. Поганых не допустим, усобице не бывать. Собирай, Никитка, каменщиков – кликни клич по всей земле. Вези камень. Да только смотри мне,– он погрозил пальцем.
– Порадуешься, князь,– сказал Никитка. – Слово даю.
– Верю,– кивнул Всеволод.
Вовремя подоспев, на сей раз Карпуша попридержал князю стремя. Всеволод засмеялся и, не коснувшись стремени, запрыгнул в седло. Конь, покружив на месте и громко заржав, устремился в распахнутые ворота.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
От Чернигова до Великого Новгорода путь не короток. Да еще с обозом в десять подвод, груженных всяким добром. Да еще по бездорожью. Да с дождями, которые вдруг зарядили совсем не ко времени.
На ухабах молодого князя Владимира растрясло, лицо его посерело и осунулось. Зато Пребрана как была весела, так и осталась: ничего ей не делалось ни под солнцем, ни под дождем. Мамки, приставленные к ней, только головами покачивали, перешептывались, обмирая от страха и изумления: не баба – огонь; ей бы при муже-то смирить свой нрав. Не гоже это – скакать так на коне, будто простому вою. Эка невидаль – застрял в луже возок; али вытащить некому?.. Нешто большая радость подстегивать рвущихся из постромков, увязших по брюхо в желтой грязи лошадей?!
Но не знали, не слышали заботливые мамки, как, забравшись под теплую медвежью шкуру, утешала Пребрана молодого мужа, как поила его травкой, бережно положив на колени его голову со слипшимися на затылке мягкими, как у ребенка, волосами. А потом укрывала его шубой и, сев на ногах, пела грустные песни, от которых на глазах у Владимира наворачивались тяжелые соленые слезы.
– Спи, мой дорогой, спи, все переможется,– нашептывала, она, не смыкая глаз.
Стучали возы, перебираясь по гатям через болота, покрикивали возницы, в дремучей темноте подступивших к дороге лесов чудилась необозримая даль. Не то что пугливые мамки, даже бывалые вои суеверно крестились, прислушиваясь к доносившимся из чащи надрывным всхлипам и утробному уханью... Кони вздрагивали и жались друг к другу.
Редко встречались деревни на далеких россечах – две-три избы, за избами дроводель; мужики и бабы выходили навстречу обозу, кланялись, пряча недобрые глаза. Словно только что выбравшись из лешачьих болот и еще не отскоблив от своей одежды болотную тину, сами они походили на леших.
В таких деревнях чаще всего не останавливались, спешно проезжали мимо. Для ночлегов выбирали места открытые, на берегах рек и озер, в стороне от нудливого комарья. Зажигали костры, жарили мясо, просушивали одежду. Утром, едва забрезжит над зубчатой полосой леса, снова трогались в путь.
Наконец-то прибыли в Великий Новгород, где все уж было готово к встрече. Бояре согнали на улицы народ. Владыка Илья во главе церковного клира сам вышел приветствовать молодого князя с княгиней.
Не доезжая до города версты три, обоз остановился, мужики почистили заляпанные грязью возы, выскоблили лошадей, сами искупались в прозрачном ручье, надели лучшие кафтаны, надраили до блеска шлемы.
Владимир вырядился в малиновое полукафтанье. Пребрана достала ему из ларя бархатные штаны и шитые серебром сапоги, сама она тоже принарядилась в шелковый сарафан с расшитой бисером широкой каймой.
Молодой князь сел на коня, княгиня осталась в открытом возке.
Уже в виду городских ворот навстречу обозу выехали всадники, спешившись, молча кланялись с покорностью во взорах.
Словно и не было позади тяжелого многодневного пути – дружинники приосанились, с высоты коней игриво поглядывали на столпившихся вдоль дороги молодух, предвкушая спокойный отдых на мягких вдовьях постелях.
Многие из них уже не впервые в Новгороде, многие хаживали сюда и раньше по княжеским срочным делам; иные были когда-то во Мстиславовой дружине, да перешли к Юрьевичам, теперь верой и правдой служили Всеволоду. А доверенным человеком князя, проверенным и перепроверенным, был Словиша, востроглазый и юркий, как змейка.
Ни на шаг не отставал Словиша от возка, в котором ехала Пребрана, зорко глядел по сторонам. Он и спать ляжет на пороге в княжеских покоях, он и поскачет, если понадобится, к Всеволоду – не утонет в болоте, не падет под острой стрелой; оповестит его и вернется назад, чтобы снова сделаться тенью молодой княгини, чутким ухом и зорким оком владимирского князя.
Не обманется Словиша, разглядывая растянутые льстивыми улыбками лица бояр, не прельстится торжественной речью владыки. Знает Словиша: тот же Илья благословлял на новгородский стол и Мстислава. Нынче у Великого Новгорода радость. Боярский совет празднует победу: Владимир Святославович князь кроткий, а пылкому Юрию Андреевичу новгородского стола не видать.
Пусть празднуют. Чем громче радость новгородских бояр, тем лучше. Под шумок-то Всеволод и затянет на горле вольного Новгорода свою удавку. Спохватятся, да поздно. Пусть празднуют.
Пока не спеша, с речами да поклонами, добрались до княжеского терема, уже стемнело. Утомленного Владимира отвели в мовницу, где голые дядьки положили его на горячие доски и принялись хлестать вениками; за перегородкой старательные девки хлестали вениками молодую княгиню.
А владыка Илья, сложив с себя церковное облачение, сидел тем часом в своих палатах и беседовал с краснолицым посадником Завидом Неревиничем.
На столе между ними чадила оплывшая свеча, стояла ендова с медом, но к кубкам собеседники не притрагивались, разговор вели вполголоса, чтобы не услышали в переходе. Нынче понаехали из Киева и из Владимира с Суздалем разные неспокойные людишки, а береженого, как сказано, и бог бережет.
Еще свежо было на их памяти бурное княжение Мстислава Ростиславовича, брата смоленского князя Романа. Был Мстислав несговорчив, долго отказывался идти в Новгород, заставлял себя просить и уговаривать. А уговаривали его, потому что не хотели связывать свою судьбу с Всеволодом Юрьевичем: по всему уже тогда видно было, что Всеволод, как пошел с самого начала по стопам Андрея Боголюбского, так и пойдет до конца, а Мстислав поддерживал старый порядок.
Уговорили Мстислава на свою же голову. Дружина уговорила: «Если зовут тебя с честию, то ступай, разве там не наша же отчина?»
Вспоминая недавнее, Завид Неревинич усмехался. Кому-кому, а уж ему-то пришлось хлебнуть лиха. Неспокойный был князь. В свое время, еще когда выбирали князя, посадник заикнулся было на Боярском совете, что, мол, торопиться ни к чему, не худо бы поразмыслить да приглядеться, но владыка застучал посохом и не дал ему говорить. Илья не любит, когда ему напоминают о прошлом, но нынче он прислушивается к Завиду, хоть и старается этого не показать: боится, как бы во второй раз не опростоволоситься.
Да, неспокойно жилось Новгороду при Мстиславе. Ох, как неспокойно. Едва только прибыл Мстислав в город, одну только ночь успел в тереме переспать, как тут же принялся собирать войско. Боярский совет уговорил (речист был), наковал мечей и копий и двинулся против Чуди. На вече так говорил: «Братья! Поганые нас обижают; не пришло ли время, призвавши на помощь бога и святую богородицу, отомстить за себя и оградить землю Новгородскую?»
Привел к покорству Чудь, набрал в плен множество людей и скота, по дороге нашумел во Пскове, вернулся в Новгород и сразу стал думать: куда бы еще пойти воевать? Надумал – пошел против зятя своего, полоцкого князя Всеслава... А после вернулся в Новгород да той же весной и помер. Мир праху его.
Схоронили Мстислава в одной гробнице с основателем Софийской церкви Владимиром Ярославичем и сразу стали рядить: у кого просить себе нового князя? Всеволода боялись обидеть, а сами давно уже решили обратиться к Святославу киевскому. Теперь не могли нарадоваться: с обоими князьями поладили. Взяли Владимира – польстили Святославу, а Всеволод отдал за Святославова сына племянницу свою Пребрану,– значит, и он не в убытке.
Это сперва только радовались, а сейчас вдруг снова забеспокоились, увидев на улицах Новгорода Всеволодовых дружинников. Приехали веселые, по площадям разгуливают, словно они во Владимире. Не ошибся ли Боярский совет, не провел ли их хитрый князь?
Об этом и вели беседу владыка Илья и посадник Завид Неревинич.
Но беседа не клеилась. Кубки так и стояли пустые. Свеча догорала.
Домой Завид Неревинич возвращался пешком. Впереди шли служки с факелами, освещали дорогу. С Волхова надувал свежак, откидывал полы боярского зипуна. Повернувшись спиной к ветру, Завид Неревинич увидел над частоколом светящееся окно княжеского терема.
И снова кольнула неясная тревога. Но служки уже стояли перед воротами его усадьбы, стучали в дубовые полотна, а за высоким забором раздавались встревоженные голоса дворовой челяди...
2
Святославов сотник Житобуд во дворе своей избы тесал топором на колоде сосновую жердь. Жена Житобуда Улейка подметала веником крыльцо и пилила мужа:
– Креста на тебе нет, злодей. Как есть всю избу испоганил, изверг.
С вечера был у Житобуда в гостях его приятель, князев постельничий Онофрий. Пили меды и брагу, обнявшись, пели срамные песни. Подбоченясь, Улейка ругала их, но Житобуд, свирепо скашивая глаза, гнал ее прочь:
– Не бабье это дело – совать нос в наш разговор.
– Всех соседей переполошили, окаянные,– увещевала его жена.
– Не наша это забота,– отвечал Житобуд.– А ты, чем лаять, еще бы меду принесла.
– Да где же я меду напасусь на этакое брюхо?!
Онофрий был черевист и багров с лица, обвислые щеки будто натерты свеклой. Он промокал потное лицо убрусом, фыркал и виновато вздыхал. Улейка не уходила. Житобуд серчал:
– Кому велено нести меду?
– Ах ты кот шелудивый,– ругалась Улейка.– Я вот голиком вас сейчас.
Ушел Онофрий далеко за полночь. Житобуд провожал его. Шли по темной улице, спотыкаясь, судили да рядили по-пьяному.
– Никакого прибытку,– ворчал Житобуд.– Уж который год не ходили на половцев. А с нашего мужика много ли возьмешь?
Онофрий останавливался, мотал головой, как кобыла.
– Ты поостерегись-ко,– предупреждал он непослушным языком.– Ты князя-то не чести... Постеля у тебя мягкая?
– Ну,– отзывался из темноты Житобуд.
– Пироги каждый день на столе?
– Ну.
– Вот тебе и «ну». А чьими это милостями?
– Князевыми...
– То-то и оно,– гудел Онофрий и утробно икал.– Мед-брагу пьешь?
– Ноне пили.
Житобуд с подозрением косился на постельничего. Давненько уж он его обхаживает. Постельничий всегда рядом с князем. Словечко за Житобуда замолвит – и вспомнит про него князь. Десять лет уж, а то и боле, как ходит Житобуд в сотниках.
– Ты ко князю всех ближе,– льстил он Онофрию.
– По коню и седло...
– Попросил бы за меня.
– Попросить-то недолго,– отзывался из темноты постельничий.
– Ну? – с нетерпением мычал Житобуд.
– Страхолик ты...
– Зато вернее пса.
– Знамо...
Лицо у Житобуда все в шрамах. Пол-уха нет. Один глаз голубой, другой – зеленый. А ручищи – что твои пудовые гири. Быку рога на сторону заворачивает. Человека кулаком бьет насмерть.
Прощаясь, Онофрий все же пообещал:
– Не то шепнуть князю?..
Житобуд обнял его и поцеловал в губы. Постельничий утерся.
– Ишь, какой прыткой.
– За мной не пропадет.
– Помни,– сказал Онофрий.
Нынче с утра у Житобуда в голове стоял туман.
Его подташнивало, и он, стругая жердь, сочно отплевывался.
Улейка ворчала:
– Эк перекосило-то тебя. Ровно леший.
– Заткнись, баба,– вяло огрызался Житобуд.
В ворота забренчали.
– Никак, снова вчерашний гость,– вскинулась Улейка.
– Не должон бы,– сказал Житобуд и, воткнув топор в лесину, пошел открывать.
У ворот княжий отрок, не спускаясь с седла, звонко сказал:
– Дядька Житобуд, тебя князь кличет.
Открыл рот Житобуд. Вспомнил, как корил по пьяному делу князя. Задрожали у него коленки, с места сдвинуться не может.
Княжий отрок смеялся, откидываясь в седле:
– Не трясца ли у тебя, сотник?
– Эка зубастый звереныш,– бормотал себе под нос Житобуд. Сквозь страх пробивалась в нем досада на самого себя: когда уж зарекался пореже заглядывать на дно чары, а все неймется. Седина в бороду – пора бы остепениться.
Оседлал он коня, не торопясь поехал в Гору. По дороге недобрые мысли совсем его доконали. Но, когда отрок, спешившись, взял коня его под уздцы, вздохнул облегченно, подумал оторопело: неужто Онофрий и впрямь не донес про запретные речи, а замолвил за него словечко? И когда только успел?!
Князь Святослав сидел на деревянном стольце, опустив на грудь большую гривастую голову. На сотника не взглянул, не проявил ни гнева, ни любопытства.
Помялся Житобуд в дверях, низко, до пола, согнулся в поклоне, а разогнуться не посмел, пока не услышал тихого, как шелест падающего листа, голоса князя.
– Подойди, Житобуд, – сказал Святослав, – подойди, не бойся.
Неуклюже переступая носками вовнутрь, сотник сделал несколько робких шагов и снова остановился, переминаясь с ноги на ногу.
Князь шевельнулся на стольце, покашлял в темный кулачок и встал. Житобуд попятился к двери, но Святослав, не глядя на него, отошел к слюдяному оконцу, помедлил, щуря на свет и без того узкие, отечные глазки.
И будто не Житобуду вовсе, а самому себе сказал:
– Звал я тебя, сотник, для важного дела. Отвезешь грамотку князю Роману в Рязань.
Обернувшись, вперил в него нахмуренный взгляд. Так же тихо добавил:
– Онофрий за тебя поручился. Рад ли?
– Ох, как рад, князь, – бледнея, закивал Житобуд.
– Встань, – сказал Святослав. – Встань, Житобуд, и слушай. Да слова из слышанного не пропусти. Грамотка сия зело важная. В чужие руки попасть не должна. А дороги на Рязань тебе ведомы. В чаще хоронись. Звериными тропами пробирайся, а пуще всего стерегись Всеволодовых людишек...
С этими словами он степенно подошел к столу и протянул Житобуду перевязанный шелковой ниточкой свиток.
– Ступай с богом.
И, покряхтывая, вернулся к стольцу. Сел, задумался. Поняв, что беседа закончена, Житобуд снова низко поклонился и бесшумно выскользнул за дверь.
3
Когда сотник ушел, князь кликнул Онофрия и велел разыскать Кочкаря, Княжий милостник был в сенях и на зов Святослава явился сразу.
– Сердце у меня нынче свербит, – пожаловался ему князь. – Слышно ли что из Новгорода?
– Вечор был гонец от Владимира, – сказал Кочкарь. – Шлет тебе молодой князь поклоны, просит родительского благословения.
– Уж не на чудь ли зовут строптивые бояре?.. Молод еще.
– Угадал, кормилец, – льстиво подтвердил Кочкарь. – Передает молодой князь, будто пожгли вороги села в порубежье, не пропускают купеческие суда, чинят препятствия торговле.
– Знамо. То уж кончанских старост дело.
Святослав, поджав губы, недовольно взглянул на Кочкаря.
– Слыхал я – Словиша ни на час не отходит от молодого князя. Верно ли?
Кочкарь знал и об этом. Однако беспокоить Святослава он не хотел. Но тот смотрел требовательно.
– Верно, – неохотно признался Кочкарь.
«Змееныш, – подумал Святослав о Всеволоде. – Обложил Владимира в Новгороде. И Роман рязанский ходит при нем на коротком поводке...»
Издавна мечтал Святослав сесть на высоком киевском столе. Издавна видел себя старшим среди князей. Сбылось. А радость была недолгой. Пришли заботы, от которых таяли зыбкие сны.
Когда-то говорил он Кочкарю: «Дай срок, не обычным – старшим князем утвержусь я на Горе. Не временным хищником. Вразумлю ослепших: почто воюете друг с другом, почто сын идет на отца, внук на деда?! Не единой ли мы веры?! Против кого поднимаете меч свой?»
Мечтал Святослав не карать и миловать, а блюсти родовой закон: старший князь – всему русскому делу голова. И ежели вразумить ослепших, то и ослепшие поймут: и земле своей, и людям на той земле, и князьям, и холопам их желает он только добра.
Так говорил он Кочкарю, так думал. А поднялся на Гору да поглядел вокруг себя с высоты – и устрашился. Оказалось, и под ним не крепок киевский стол. И, расточая сладкие речи, стал Святослав плести, словно паук, хитроумные сети. Всюду вокруг него были враги. А пуще всех боялся он Всеволода, чувствовал стоящую за его спиной немалую силу.
«Где же пуп земли русской? – задавался он ревностно одним и тем же вопросом. – В древнем Киеве или в новом Владимире?»
И, завидуя Всеволоду черной завистью, вступая в единоборство с ним, сам же рушил свою мечту: вместо единения вел князей к усобице, вместо веры насаждал вражду.
Догадливый Кочкарь подливал масла в тлеющий огонь:
– Один Роман только и верен тебе, князь. Не вырвешь с корнем Юрьево племя – взрастет на тучных нивах чертополох, на месте любви взойдет ненависть.
Еще с вечера принимал Кочкарь гонца Ехира от половецкого хана Кончака. Прибыл Ехир со всеми предосторожностями в купеческом караване, шедшем в Киев от берендеев.
Лицом Ехир смугл, раскосые глазки умны, подвижный лоб в глубоких морщинах. Пригнал он большой воз диковинного товару, продавал перстеньки и бархат боярским женам и дочерям, княгине привез алых шелков и золотых украшений.
Едва вышел Кочкарь на всход, едва взглянул на бойкого торгового гостя, сразу обо всем догадался. Велел отрокам звать его в сени, из сеней провел Ехира в свою ложницу и только здесь, затворившись, стал выспрашивать, от кого и с чем прибыл.
– Не поднимай пыли раньше, чем стадо не пришло,– уклончиво отвечал и юлил Ехир. – А прибыл я в Киев с дорогим товаром. Что купить желаешь, тысяцкий? Себе ли, жене или дочери на потеху?..
Слушая его быструю рочь, Кочкарь даже засомневался: да за того ли он принял Ехира? Что, как и впрямь он только купец и ничего, кроме своего товара, в Киев не привез? И стал тоже хитрить, и кружить, и говорить намеками. Тут-то Ехир и раскрылся.
– Был я за тридевять земель, видел девицу-красавицу, – сказал он, морща загорелый лоб. – Сидит она наряженная в золото да серебро. Скучает по родному тятеньке. Взмахнула бы девица лебедиными крыльями, да сетка шелковая – разве из сетки улетишь?..
Хоть и не назвал Ехир дочери Кочкаря по имени, а и без того все стало ясно.
В самое сердце метил Кончак: не попрекал, не грозил – велел передать, что дочь его жива, всем довольна и шлет в подарок перстень с красным камушком, а сам Кончак посылает ему украшенное золотым шитьем седло и серебряную сбрую.
– Голова к голове – жернов к жернову. Тело украшает одежда, а душу дружба, – говорил Ехир чужими словами и улыбался, открывая большой губастый рот с ровными белыми зубами. – Великий князь Святослав – брат наш и верный союзник. И спрашивает мой повелитель, не нуждается ли он в помощи? Ходила наша конница под Владимир с рязанским князем Глебом, пожгла Боголюбово. А нынче одичали кони в табунах, засиделись воины на далеких стойбищах...
Понял Кочкарь: побаивался Кончак идти ратью на великого князя Святослава, хотел чужими руками набить сумы богатой добычей. Увести большой полон и снова затаиться в своих вежах. Но, сев на киевский стол, Святослав стал осмотрительнее.
Стоя перед князем, вспоминал Кочкарь, как расставался с Ехиром. Не склеился у них разговор. Ни да ни нет не сказал половецкому лазутчику Кочкарь. Свое дело легче пуха, чужое тяжелее камня. Непростую загадку задал Кочкарю Ехир.
И ромеи, и половцы, и поляки, и угры сеют между русскими князьями вражду. Усобица на руку всем. И если нашепчет Кочкарь на ухо Святославу о неверности родного сына его Ярослава, то и это не удивит великого князя.
– О дочери вспомни, Кочкарь, – прошипел ему в лицо одичавший взглядом Ехир; зловеще ухмыляясь, спросил тысяцкого: – Что передать ей велишь?..
Вот – главное. А главное ли?.. Увидев растерянность в глазах Кочкаря, Ехир облегченно вздохнул. Богатые дары увез он из Киева в степь. Но не дочери Кочкаря, не великому хану. Увез Ехир дары своей возлюбленной, пленной булгарке. Не знал Кочкарь, что давно уже нет его дочери в живых, что бежала она весной из ханского становища с красавцем Адуном, что за Доном нагнала их погоня и меткая стрела пронзила ее юное сердце на переправе, а Адуню отрубили голову.
Ничего этого не знал Кочкарь, потому и стоял перед Святославом спокойно, потому и говорил не спеша, сладко думая о дочери.
Не знал Кочкарь, какого гнева был преисполнен хан, услышав о случившемся. Не знал, что велел Кончак привести к своему шатру убийц и покарал их смертью на виду у всего становища. Так любил он Кочкаря и так на него надеялся. И под страхом жестокого наказания запретил Ехиру проговориться Кочкарю о смерти его дочери.
Две родины у Кочкаря, но очаг один. Привез его Святослав пленником, а сделал милостником. Так предаст ли Кочкарь свой очаг, отдаст ли на поругание землю, в которой обрел он и кров, и богатство, и почет?!
4
В покоях у княгини – приятный полумрак. Свесив ноги, Васильковна сидела на кровати, а сенная девка, веснушчатая Панка, заплетала ей косу.
Раннее утро пробивалось в разноцветные стеклышки окон, расстилало по полу, словно пестрый ковер, мягкие, расплывчатые солнечные пятна. Прикрывая отекшие глаза на полном, одутловатом лице, Васильковна слушала хлопотливое шелестенье тараканов за стенкой и предавалась воспоминаниям.
Медлительная и мечтательная, она любила восстанавливать подробности минувшего, замирая от щемящего счастья или холодея от ужаса.
Сегодня мысли ее, как почти каждое утро за последние полгода, едва только она проснулась, сразу заполнил Кочкарь – все остальное, важное и неважное, даже сын, отстранилось в туман. А Кочкарь стоял рядом – она словно наяву чувствовала на своих щеках его дыхание и со страхом смотрела на Панку; но Панка была занята своим делом и, мурлыкая под нос, ловкими пальцами перебирала косу.
«Когда это началось?» – пыталась вспомнить Васильковна. Еще до Кочкаря, еще задолго до того, как он появился в княжеской усадьбе на Горе, оборванный, худой и страшный – в крови и запекшихся ранах, – еще до того все это началось. Еще в Оспожинок, когда муж ее Святослав схоронил отца, вошел к ней в светелку, опустился на лавку и, закрыв глаза, прошептал: «Свершилось...» Лицо его было еще бледно, еще тени лежали под глазами, но сами глаза наливались праздничной синевой, – и в этот миг она, еще совсем юная, поняв его радость, затрепетала, залилась густым румянцем. Свершилось... Наконец-то Святослав получал черниговский стол и мог жить по своему разумению.
Васильковна радовалась по-бабьи.
Отец Святослава, Всеволод, был груб и ненасытен. От его неудержимой похоти страдали не только дворовые девки и молодые боярышни, но и невестка. То он призывал ее к себе в ложницу – потереть спину настоем из цветов липы, коровяка и черной бузины, то в баньку – пошлепать веничком.
Сын знал это, но молчал, ночами он вздрагивал, как от внезапной и сильной боли.
Еще тогда Святослав был терпелив и скрытен. Он выучился управлять своим лицом, которое приобрело извечное выражение скорби, и, глядя на него, еще двадцать лет назад люди сочувственно вздыхали: «Дотянуть бы молодому князю до весны...» Но проходили весны и зимы, проходили годы, а Святослав не только не помирал, но даже и не болел, хотя и в болоте тонул, и под лед нырял, и мерз на степном ветру. Терпелив был. Терпеливо ждал кончины отца. Меды и брага должны были добить старого князя, если раньше не добьет половецкая сабля.
Отбуйствовал. Помер Всеволод. Трое суток будил всех истошным криком. На четвертые вытянулся, икнул и замер. Отпели его и похоронили со всем обрядом.
Тут-то бы и зажить молодому князю, тут бы и наверстать упущенное. Как бы не так: Святослав был себе на уме.
Всех перехитрил, одной Васильковны обмануть не сумел. Разлюбила она его, постылого, да и что ей в таком князе? Кольцо ли какое, али колты, али браслет серебряный – все выпрашивала, словно милостыню. Прежде чем подарить, повздыхает, поохает, а после все выпытывает, не потеряла ли, крепко ли бережет: не малых, поди, стоило денег. Вон другие, не княгини – боярыни, и роду-племени-то средненького, а так нарядятся, что любо поглядеть.
Не знала Васильковна в гневе своем, что глядели на нее многие, глядели, да любовались, да князю завидовали: красоты она когда-то была необыкновенной... Одна только была беда: попробуй подступись. Тихий-тихий Святослав, а дружиннику своему Лытке, полюбившему Васильковну, метнул стрелу промеж лопаток, когда на кабана охотились, – не пяль глаза, рот на чужое не разевай.
Тут-то и появился на княжом дворе Кочкарь. Сам будто из печи, фырчит, да пыль с кафтана стряхивает, – чудище, а не человек. Зато Святославу пришелся по душе. Велел он его вымыть в бане, выпарить, постричь, нарядить в новую однорядку. Да сапоги пожаловал, да шапку, отороченную мехом. И взял с собой по деревням за податью вместе с Васильковной. Васильковну – чтобы не скучала, ну а Кочкаря для острастки: кто на него ни взглянет, сразу с ног долой. Этакое страши
лище еще поискать: не человек, а прямо водяной из болота.
Объехали весь погост, телеги добром загрузили (много взяли в тот раз добра), а вот уж последняя деревенька за пригорком, еще спуститься к речке да подняться на другой берег, скрытый березняком, – и здесь она, совсем рядом, как выкатился из чащи матерый медведище. Васильковна впереди ехала – он на ее коня и навались. Разом выпустил из него кишки, ревет, силится ухватить упавшую княгиню за сафьяновый сапожок. Васильковна на обочину упала, глаза закрыла, боится шевельнуться. В ту самую пору и выручил ее Кочкарь. Пока оцепеневшие от страха отроки, мешкая, разворачивали коней, спрыгнул он с седла, выхватил из-за голенища нож и, увернувшись от удара когтистой лапы, нырнул медведю под брюхо. Взвыл медведь, подмял под себя Кочкаря, но крепкое лезвие уж сидело у него между ребер, алая кровь окрашивала зеленую луговую траву. Кочкарь отделался ссадиной на плече, вот только разорванная вдоль спины однорядка пропала. Жаль...
Удивился Святослав ловкости Кочкаря, похвалил его, вечером призвал к себе, и в присутствии бояр и дружины дал ему золотую гривну и сотню.
А молодая княгиня обласкала половца таким взглядом, от которого у Кочкаря поползли по спине мурашки. Да разве ж мог он надеяться на ее любовь! Да разве ж смел?! Но помнил, хорошо помнил половец давнюю поговорку: гни дерево, пока гнется. Давно не ласкал он женщин в диком поле, давно не бросал полонянок поперек своего седла. И хоть знал, что княжеская любовь опасна, да зато сладка; хоть и дорожил доверием Святослава, но вольная кровь разум переговорила.
Трепетно ждал он вечера, чтобы наведаться в церковь: знал, когда молилась княгиня. Шел, пугаясь шороха собственных одежд, а увидел ее, коленопреклоненную пред мутно светящимися образами, увидел ее лицо под кружевным, каменьями украшенным кокошником – и сразу страх отодвинулся, прихлынула к вискам горячая волна, опустился он подле нее на каменные плиты.
Так и стояли они на коленях рядом, слыша дыхание друг друга, а ночью он прокрался к ней в ложницу, увидел дверь отворенную, ступил на мягкие ковры – и почувствовал, как прильнуло к нему невидимое во тьме жаркое тело, как обожгли его губы трепетные поцелуи...
На всю жизнь запомнилась ему эта ночь. Запомнилось колыхание светильников за оконцами, решетчатая тень на полу, раскиданные на подушке светлые волосы Васильковны, испарина на ее трепетных щеках, а может быть, слезы?..
С той ночи Васильковна не отпускала от себя Кочкаря ни на шаг. Святослав тоже все больше благоволил к своему половчанину. Стал он тысяцким, а потом приближенным князя. Ни одного решения не принималось теперь без него. В сенях сидел он по правую руку от Святослава, бояре старались умилостивить Кочкаря – просьбы свои князю передавали через него. А Кочкарь во всем советовался с Васильковной.
И хоть прошло немало времени, хоть поблекла прежняя красота княгини, хоть и поотдавала она замуж своих дочерей и переженила сынов, Кочкарь был с ней всегда рядом. И знала Васильковна все, что замышлял Святослав. Боялась его, презирала за скупость, но подогревала в нем давнюю веру: не так уж много воды утечет, а переселится он из Чернигова в Вышгород.
Переселился.
«Ну а уж теперь, – думала Васильковна, – ухо держи востро».
...Вошел Кочкарь – вошел без стука, страшный, прямой, черный. Панка обернулась в его сторону, выпустила из рук княгинину косу и, охнув, осела на пятки.