355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдуард Зорин » Огненное порубежье » Текст книги (страница 5)
Огненное порубежье
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 15:57

Текст книги "Огненное порубежье"


Автор книги: Эдуард Зорин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 28 страниц)

– Вот заночую у вас в Москве,– говорил богомаз, шаря палкой в кустах – авось и тут притаился грибок? – а заутра налажу путь дальше.

– Нешто у нас работы не сыщется?– робко сказала Злата.

– Отколь же?– удивился Зихно.

– Новую церковь в Москве поставили. Еще вчерась поп-то сокрушался: некому, сказывал, расписать ее святыми ликами...

– Это мы могём,– сказал Зихно с достоинством.– Как попа-то зовут?

– Отец Пафнутий.

– Ведите, девки, к попу,– обрадовался Зихно.

Вышли из лесу прямо на огороды. В конце их прилепился к холму посад. Каждая изба в посаде – крепость, подпирает улицу толстенными сосновыми стенами. глядит высоко поставленными, как бойницы, оконцами; вокруг дворов – крепкие частоколы: руками не расшатать, разве что пороками.

Чем выше в гору, тем больше народу. А когда выбрались на большую дорогу, то навстречу нескончаемым потоком потекли возы, толпы мужиков и воев.

– Ты бы поотстал маленько,– шепнула Злата богомазу на ухо.

– А вечером придешь?

– Аль забыл?

– Чего забыл? – переспросил Зихно. Вроде ни о чем и не договаривались. Хитрит девка.

– А снопы стеречь от потехи лешего... Там и свидимся.

3

Отец Пафнутий только что вернулся из баньки и, сидя за столом, пил квас. Время от времени он вытирал рукавом со лба обильный пот, расслабленно покряхтывал и вскидывал мутные глаза на стоящую перед ним толстую, с отвисшими, тяжелыми грудями попадью Степаниду.

«Постарела, постарела матушка»,– скорбно размышлял поп, разглядывая жену. А ведь давно ли была она стройной и разбитной девкой, от любви к которой высохло на Москве столько парней. Бывало, гордостью преисполнялось все существо Пафнутия, когда проходил он с попадьей по улицам города. А нынче с ней показаться на людях страшно: лицо желтое, глаза навыкате, толстые ноги, едва передвигаясь, попирают прогибающиеся тесовые дорожки – от поповой избы к церкви, от церкви – к избе княжеского тиуна Любима, с кем только и водил Пафнутий дружбу. Но и Любим уже надоел ему. Все надоело Пафнутию в Москве. Мечтал он перебраться во Владимир, выслуживался перед протопопом Успенского собора Микулицей, но Микулица вот уж сколько лет не замечал его. Должно, так и лежать попу Пафнутию на здешнем кладбище. И чем дольше рассуждал Пафнутий о своей жизни, тем постнее становилось его лицо.

На крыльце послышались шаги, в дверь постучали. На пороге появился церковный служка Пелей с усохшей ногой и костылем под мышкой.

– Аль с утра кого отпевать? – пробурчал Пафнутий и с придыхом отхлебнул из кружки. Квас был кислый, перебродивший и перекосил попу лицо.

Пелей поклонился хозяевам и сказал:

– Тут, батюшка, человечек к тебе. Сказывает, богомаз.

– Каким ветром его надуло?– буркнул Панфутий.

– Из Киева, сказывает, от самого Поликарпа.

– Ишь ты,– сказал Пафнутий и степенно разгладил на стороны седеющую бороду.– Ну так кличь его. Неча гостя томить на воле.

– Здеся он,– подобострастно пискнул Пелей и толкнул костылем дверь.

Вошел Зихно, с порога перекрестился на образа. Набожность богомаза понравилась попу. А еще как-никак человек из Печерской лавры. О богоугодных делах игумена Поликарпа все были наслышаны. Пафнутий оживился, кивнул на лавку.

Зихно сел. Тяжело переваливая грузное тело, Степанида взяла с полки и поставила перед ним кружку. Пафнутий наполнил ее квасом.

– А ты сгинь,– приказал он Пелею. Служка, стуча костылем, нырнул за дверь. Степанида снова встала у печи, придерживая скрещенными руками обвислые груди. Лицо ее было невозмутимо, как у языческого идола. «Вот ведьма!» – выругался про себя поп. Богомазу он сказал:

– Кличут тебя как?

– Зихно.

– Из Новгорода?

– А ты как догадался?

– Имечко за тебя говорит,– усмехнулся Пафнутий.

– Ловко.

Поп покряхтел и зло зыркнул на Степаниду. «Всё-то ей надо знать. Шла бы лучше приглядеть за хозяйством. Коровенки, поди, не кормлены».

Попадья и бровью не повела, продолжая все так же невозмутимо стоять у печи.

– Далеко ли путь наладил? – едва сдерживая раздражение, скопившееся против жены, спросил у богомаза поп.

– Думал податься ко Владимиру,– объяснил Зихно,– да вот проведал, что на Москве новую церковь срубили, а расписать ее некому. Ежели что, я бы с охотой.

Степанида хмыкнула, но Пафнутий отнесся к словам богомаза со вниманием.

– В цене сойдемся ли? – усомнился лишь он.

– А я многого не запрошу,– ответил Зихно.

– Ан запросишь,– прищурясь, покачал головой Пафнутий.

– Да вот мое слово,– сразу успокоил его Зихно,– харч чтобы твой да одежка.

– Всего-то и делов?! – чуть не подпрыгнул от радости Пафнутий. Степанида снова хмыкнула, но он, уже не таясь, осадил ее взглядом.

– Всего-то и делов,– кивнул Зихно, с томлением вспоминая Злату.

– Ну и ну-у,– протянул поп и вдруг выпалил: – А не выгнали тебя из лавры-то?

– Сам ушел.

– Поликарпу не приглянулся? – продолжал въедаться Пафнутий.

– Тебе-то что? – осерчал Зихно и зашевелился на лавке – будто уходить вознамерился.

Переполошился Пафнутий: как бы не спугнуть богомаза, захихикал, пряча в жирные щечки глаза.

– Ты квасок-то на мед смени,– сказал он жене. Степанида не пошевелилась.

– Кому велено?! – прикрикнул на нее поп.

Лицо попадьи побагровело.

– Ну! – привстал Пафнутий, сжимая маленькие кулачки.

Попадья вышла, стукнув дверью.

– Завсегда с ней эдак-то,– льстиво пояснил поп.

– Баба,– согласился с ним богомаз.

Пришлый все больше нравился Пафнутию. Есть теперь кому излить душу. А еще подумал он, что весной, когда приедет со Всеволодом Микулица, то-то подивится его расторопности. Уж коли от Поликарпа богомаз, то какой ни худой, а мастер... Может, и поймал Пафнутий свою жар-птицу?

К вечеру, когда Зихно с попом приканчивали уже третью ендову с медом, пришел княжеский тиун Любим.

Любима все знали на Москве как первого бражника и охотника до молодых баб. Зихно сразу приглянулся ему.

Скоро охмелевший Пафнутий уснул на лавке, и Степанида, не говоря ни слова, вытолкнула их из избы. Побродив по улице, они пошли к тиуну. Зихно пел срамные песни и плясал, Любим хлопал в ладоши.

Ночью Зихно щупал тиунову жену, пышнотелую и податливую Евнику. А утром проснулся с головной болью в незнакомой горнице. За перегородкой слышались голоса. Один из них принадлежал Любиму, второй, как ни напрягался Зихно, не мог признать.

«Вот леший! – обругал себя Зихно.– И Злату проспал». Он вспомнил, что договаривался с девушкой о свидании.

– Ты, Житобуд, сторонних людей пасись,– наставлял охрипший с перепоя голос тиуна.– Один раз ушел, вдругорядь пымают. Тогда поминай как звали.

– На-кося,– рокотал незнакомый бас,– Вдругорядь я им не дамся.

– Словят...

– Не перепел я.

– По важному делу отрядил тебя великий князь. Как-то обернется?

Незнакомец хохотнул.

– Пущай рыщут. А Романовой грамотки им не видать.

Зихно пошевелился на лежанке, опустил на пол босые ноги. С истомой вспомнил, как стаскивала с него Евника порты, накрывала сукманицей. Застонал от обиды.

– Это кто еще у тебя в ложнице? – вдруг спросил незнакомец.

– Богомаз.

– Отколь бог принес?

– Сказывает, из Киева.

Лавка скрипнула под тяжелым телом, послышались грузные шаги. Большая волосатая рука откинула занавеску, и Зихно похолодел от страха. Прямо над ним появилось огромное лицо, обрамленное гривой давно не чесанных волос. Злые разноцветные глаза буравили богомаза. Хмель сняло как рукой.

– Ишь ты,– сказал Житобуд и опустил занавеску. Снова заскрипела лавка, за перегородкой зашептались.

– Чур, чур меня,– быстро перекрестил Зихно лоб и натянул порты.

Когда он вышел в горницу, в ней уже никого не было. «Должно, привиделось»,—подумал Зихно. Но привидеться такое как могло? И мужик обличьем уж больно знаком, на Святославова сотника смахивает, коего не раз встречал в Киеве, когда трудился над фресками у Поликарпа. Никак, он и есть? «Беды бы какой не стряслось»,– испугался богомаз. Однако страхи покинули его, едва только в горнице появилась Евника. Была она нынче еще краше вчерашнего. С вечера-то он

ее толком не разглядел, а сейчас дивился: экая пава. И воспоминание о Злате затерялось в закоулках его памяти.

Но Евника на сей раз была строга, поджимала губы и щупать себя богомазу не позволяла.

– Ишь, лапы-то распустил,– обругала она его.– Все вы мужики – козлы двурогие.

– А я не козел,– сказал Зихно.

– Козел и есть,– она шлепнула его по сунувшейся к ее талии руке.– Меды пить все вы мастера... Ступай. Батюшка-то, поди, заждался. Ищет милого гостя.

На дворе было солнечно и ясно. На пригорке Пелей, скособочившись на костыле, лениво постукивал в подвешенное на перекладине било. Народ собирался к церкви на заутреню.

У городских ворот Зихно увидел тиуна и рослого всадника. Во всаднике признал Житобуда. «Экой зверюга»,– подумал Зихно, вспомнив давешний разговор за перегородкой.

Житобуд выпрямился в седле, и свирепый взгляд его остановился на богомазе.

4

Зихно был человеком простым и долго думать об одном не мог. Скоро забыл он о Житобуде. Мысли его вернулись к Злате. Чувствовал он себя перед ней виноватым. Не постыдился бы, пал перед девушкой на колени. Да где искать девушку? «Не иначе как в божьем храме»,– решил он и отправился в церковь. Заодно и с попом потолкует о деле.

Москва – город невелик. Все знают друг друга. Старушки на паперти посторонились, с любопытством разглядывая богомаза. Зашептались за его спиной.

Зихно, перекрестившись, вступил в голубой полумрак.

Еще от двери увидел он у правого придела знакомый Златин повой, но подойти не смог – тесно.

Поп Пафнутий, отекший со вчерашнего перепоя, читал тропарь, хриплый голос его едва слышно было в задних рядах молящихся. Заскучав, Зихно принялся разглядывать стены, прикидывая, где и что станет писать. Откуда свет падает, где гуще тени. Все это при

мечал он наметанным взглядом, но Златин повой ни на минуту не упускал из виду.

В церкви пахло лампадным маслом и потом. В густом воздухе плавали синие дымы. Люди широко крестились и клали низкие поклоны.

Зихно поглядел еще вокруг себя и вышел на улицу. Ветер обласкал его лицо, вздул рубаху; солнце поливало все вокруг щедрым светом.

У подножья заросшего травой вала копошились куры. Воротник ковырял черенком копья землю, зевал, прикрывая рот ладонью, и поглядывал на богомаза с надеждой – надоело ему сторожить пустые ворота, хорошо бы с кем отвести душу.

Зихно подошел, присел рядом на корточки, спросил:

– Тутошний?

– Знамо,– солидно отвечал воротник.

– Живете на краю. С тоски, поди, помираете?

– У нас с тоски помрешь,– усмехнулся воротник, пощипывая торчащую в разные стороны жесткую бороду.

– Да что за беда? – удивился Зихно.

– Беда не беда, а место наше бойкое. Куды ни поверни, все через Москву. Шибко любят наш город князья. Во как!..

Зихно посмотрел поверх частокола на низко бегущие серебристые облака. Клонило ко сну, но возле церкви послышались голоса, он вздрогнул и увидел толпу, спускающуюся с пригорка. Заутреня кончилась, поп Пафнутий торопливо, подняв полы рясы, перебегал улицу; совсем увядшее лицо его выражало скорбь: нижняя губа оттопырилась, щеки обвисли, бороденка пообвяла, как полежавший на солнышке березовый веник.

Зихно совсем уж было собрался его окликнуть, но так и замер с открытым ртом: по краешку улицы, по сосновым досочкам вышагивала, постукивая каблучками новых сафьяновых сапожек, Злата. Шла гордо, на богомаза не поглядывала, еще и нарочно воротила глаза на выцветшие стены изб.

Заломил Зихно шапку и – через толпу бочком, бочком; встал на дороге, улыбается, глядит на Злату и видит, как бледность растекается у нее по лицу.

Шагнула она в сторону, и он – в сторону; шагнула она в другую – и он за ней.

– Не дури,– сказала Злата, не поднимая глаз.

– А я и не дурю,– ответил богомаз и еще ближе

к ней придвинулся.– Аль уговора промеж нас не было, аль за ночь разонравился?

– Уговор был, да весь вышел,– Злата покраснела так, что даже богомазу стало жарко. Пахнуло от нее будто от печи. Глаза налились слезами, да такими, что и у Зихно засвербило в носу.

– Обидел я тебя,– сказал он упавшим голосом,– да не моя в том вина. У Пафнутия засиделся, а Пафнутий на меды зол.

– Нешто сам не бражник? – впервые подняла на него чуть посветлевшие глаза Злата.

– Не казни, Златушка, вели миловать.

– Бог тебе судья.

Обошла она его стороной и – в переулочек. Постоял Зихно на улице, почесал в затылке и отправился к попу.

Степанида загородила ему дверь своим могучим телом, но из-под ее руки просунулась растрепанная голова Пафнутия, и заросший бородой рот приветливо пропищал:

– Заходи, богомаз. Попадья блины напекла. А ты, Степанида, неси-ко меду.

– Очи-то продери,– буркнула попадья, не трогаясь с места.

Поп поднатужился и плечом вытолкнул ее в сени. Зихно посторонился и вошел в избу.

Пафнутиева ряса валялась на лавке, сам поп был в холодных исподних штанах и бос; все еще вялый, но уже по-домашнему приветливый и уютный, он жмурился, как кот, потирал руки и нетерпеливо поглядывал на дверь, из-за которой вот-вот должна была появиться попадья с вожделенной ендовой.

Но Степаниды все не было, и поп, сгорая от жажды, выскочил в сени. В сенях ни души. «Что за наваждение?» – пробормотал Пафнутий и стал звать попадью. Ни звука в ответ. Во дворе попадьи тоже не было.

Поп высунулся за ворота и окликнул спускавшегося с пригорка Пелея:

– Степаниды моей не видел ли?

– Степаниды-то?

Пелей подергался на костыле, поскреб за ухом и неохотно, переходя на шепот, сказал:

– Степанида, кажись, к куме подалась.

– Как так?– удивился поп.– Я ж ее за медом послал.

– Так, может, она и за медом,– ковыряя в носу, предположил Пелей.

– Дурак ты,– сказал поп.– У меня у самого полна медуша. Дурит матушка...

Так ни с чем и вернулся к богомазу. Зихно сказал:

– Не беда. Сами нацедим, сами и выпьем. Кажи, куда за медом идти.

Сходил. Выпили. Поп принялся жаловаться на жену. Будто сам с собой разговаривал. Потом стал читать наизусть святое писание. Зихно зевнул и вышел.

Солнце уже клонилось к закату. За частоколом виднелись крытые сосновой щепой избы посада. За избами, совсем рядом, чешуйчато серебрилась река. Ветер доносил шлепанье вальков и девичьи голоса.

Теплый вечер, блестки воды, притушенные расстоянием голоса, зелень раскинувшихся за городом лесов снова встревожили богомаза, наполнили его смутным и приятным беспокойством.

Он прошел через ворота и спустился к Неглинной. Под берегом в кустах кто-то плескался. Вода расходилась по реке кругами.

Зихно раздвинул ветви и увидел девичьи оголенные плечи – Злата!.. Во рту у него сразу пересохло.

– А, вот ты где, коза-егоза,– сказал он хриплым от волнения голосом.

Злата вскрикнула и быстро прикрыла грудь сарафаном.

– Ты бы ушел, Зихно,– покорно попросила она.

– Ишь чего захотела,– осклабился богомаз и спрыгнул с берега в кусты.

Злата отскочила, схватила валявшуюся рядом толстую валежину.

– Вот те крест, убью,– только подойди, леший,– пригрозила она.

Решительный вид девушки охладил богомаза.

– Деревянная ты,– обиделся Зихно.

Злата, прячась за ветвями, быстро одевалась.

Над рекой повисла вечерняя дымка. Леса уходили в сгущающийся мрак. В логах и низинках заклубился туман.

Зихно с тоской подумал, что церковь расписывать он не будет, в Москве ему не жить и самое время утром отправляться во Владимир.

5

В ворота били чем-то тяжелым.

– Эй, хозяева!

Заспанный воротник спросил:

– А вы кто такие?

– От князя Всеволода. Отворяй, да побыстрей!

Ворота распахнулись. Кони, храпя, загрохотали копытами по новому настилу моста. Воротник отскочил в сторону, испуганно перекрестился. Подождав, пока всадники спешатся, неторопливо задвинул засовы.

Широкоплечий воин в косматой шапке, отплевываясь, стряхивал с кафтана пыль.

– Эй, дядька! – крикнул он воротнику.

– Ай-я?

– Поди сюды.

Воротник приблизился к широкоплечему, склонился подобострастно.

– Эк тебя со сна-то переворотило... Небось не ждали? – усмехнулся широкоплечий.

– Не ждали, батюшка,– с готовностью подтвердил воротник.

– Оно и видать. Обомшели вы за своими болотами.

– Обомшели,– согласился воротник.

Широкоплечий засмеялся.

– А ведь не признал,– сказал он.

Воротник близоруко пригляделся к говорившему.

– Не признал, батюшка.

– Ну и дурак. Давыдка я!

– Господи! – всплеснул руками воротник.– Ведь и впрямь Давыдка... Да что же ты за полночь-то? Аль беда какая приключилась? Аль дело какое срочное?

– У князева человека все дела срочные,– гордо сказал Давыдка и подобревшим голосом добавил: – Ты бы, Евсей, о людях моих попекся. Зело умаялись мы – сорок верст, почитай, отмахали, да все безлюдьем. А где тиун?

– Да где ж ему быть? – сказал Евсей, смелея.– С бабой на печи...

Воины засмеялись.

Давыдка сказал:

– Шутник ты, Евсей.

Держа Давыдкина коня в поводу, воротник повел приезжих к тиуновой избе. Постучал древком копья в заволоченное оконце:

– Люби-им!

Оконце открылось, из темноты высунулось заспанное лицо.

– Ну, чего тебе?

– Гости вот...

– Сладко спишь, тиун,– сказал с ехидцей Давыдка.

Борода тут же исчезла, хлопнула дверь, и Любим в исподнем выкатился на крыльцо, засуетился, униженно закудахтал. Давыдка отстранил его и вошел в избу. Вслед за ним вошли воины. От множества людей в горнице стало шумно и тесно. Евника, растрепанная, теплая со сна, в длинной рубахе до пят, суетилась среди мужиков, накрывала на стол. Тиун, бледный, растерянный, заглядывал Давыдке в глаза, ловчился, как бы ему угодить.

Воины сели к столу, стали жадно есть, чавкая и подливая себе в чары темный мед.

– Ешьте, ешьте, дорогие гости,– угощал их хозяин. Сам он старался быть под рукой – тому одно подать, тому другое, следил, чтобы полны были ендовы.

Об остальном Любим не тревожился: знал, что Евника уж подняла во дворе мужиков, что мужики кормят и поят коней, а на сене готовят воям мягкую постель.

Мед у Любима был крепок, настоян на чабере: когда надо, веселил, когда надо, клонил ко сну. И уж совсем было задремали воины, и Давыдка солово уставился на играющую только что вздутым огнем печь, как в сенях послышалась возня, недовольный голос Евники, потом упало что-то тяжелое, дверь распахнулась, и на пороге появился взъерошенный Зихно.

Любим, побагровев лицом, приподнялся уж с лавки, чтобы дать ему затрещину и выпроводить за порог,но Давыдка вскинул заплывшие веки, икнул и поманил нежданного гостя к столу.

Тогда и Любим приветливо улыбнулся и указал Зихно на лавку. Про себя выругался: «Навязал черт нечистого!» Зихно второго приглашения ждать не стал, выпил чашу, выпил вторую, а с третьей стал рассказывать про свое житье-бытье и смешить честную братию.

Всем бы давно уж пора ко сну, а тут будто и не пили, будто и не отмахали сорок верст на лошадях. Слушают богомаза, рты от удивления разинули, гогочут так, что, того и гляди, образа посыплются с божницы.

Дальше – больше, рассказал Зихно, как расписывал Печерскую лавру, как прогнал его игумен Поликарп и как добрался он до Москвы да пил меды сперва у попа Пафнутия, а потом у Любима.

Все бы ничего, да вдруг, по пьяному-то, вспомнил он про мужика, что напугал его утром: морда – во, лапищи – во.

– Стой-ка, мил человек!– закричал Давыдка совсем трезвым голосом.– А нет ли у него шрамов на щеке?

– Есть, да не один.

– И пол-уха нет?

– Нет и пол-уха.

– И глаз один – голубой, а другой – зеленый?

– И то верно,– все более изумляясь, кивал головой Зихно.

– Быку рога на сторону своротит?

– Своротит. Косая сажень в плечах. Не человек – медведь.

Затрясся тиун, а Давыдка подсел к Зихно, обнял его и ласково так, как дитю малому, говорит:

– А про грамотку тот мужик ничего не сказывал?

Поглядел Зихно, как строит тиун страшные рожи, но соврать все равно не смог:

– Сказывал и про грамотку.

– Ну, Любим,– тихо, почти шепотом, сказал Давыдка и выпрямился во весь рост.

– Ну, Любим,– повторил он, и тиун с воплем повалился ему в ноги: не казни!

Упала на колени и Евника, подползла к Давыдке, стала целовать ему руки. Княжий милостник оттолкнул ее ногой, схватил Любима за бороду, поднял на уровень своего лица.

– И ты Роману продался?!

Завопила Евника. Вои подхватили ее, выволокли за дверь.

Выдернув полбороды, Давыдка швырнул тиуна на лавку, задыхаясь, сел рядом. Отдышавшись, заговорил спокойно:

– Шел я по следу зверя, а угодил в волчье логово. Ловко.

– Пожалей ты меня, Давыдка,– отплевывая кровь, жалостливо скрипел тиун.– Бес попутал.

– А бес и распутает,– вторил ему Давыдка.– Вся-то ниточка от тебя потянется...

– Смилуйся!

– Бог смилуется.

Вошли вои. Тот, что постарше, спросил:

– Что с бабой делать, тысяцкий?

– Вяжите вместе.

Любим, ткнувшись окровавленным затылком в стену, со слезами на глазах попросил:

– Отпустите бабу. Евника за меня не ответчица.

– А это мы еще поглядим,– сказал Давыдка.

Вои вышли. Давыдка налил себе чашу меда, подумав, налил вторую. Пододвинул богомазу. Выпил, мотнул головой, зло сказал:

– Который раз я на Москве, Зихно. Казнил вот тут, за тыном, князь Михалка огнищанина Петряту, продавшегося Ростиславичам. Нынче думали – тихо. Ан нет. Как есть – змеиное гнездо...

На ранней зорьке покидал богомаз Москву. Ехал он во Владимир не по своей воле – не то гостем, не то пленником. Поп Пафнутий, напрягая близорукие глаза, крестил за ним дорогу, а Злата, прячась за избой, беззвучно рыдала, размазывая по щекам соленые слезы.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Глубоко в сердце запала Роману беседа с Житобудом. Посланец великого князя Святослава сделал свое дело. Почувствовав поддержку Киева, самолюбивый и желчный Роман обрадовался возможности избавиться от опеки Владимиро-Суздальского князя. Но на пути его стояли еще родные братья Всеволод и Владимир пронские. С ними сговориться будет не просто. Упрямые и своевольные, они вышли из-под власти старшего брата – Всеволод Юрьевич обещал им поддержку, и они слепо верили ему.

Роман мечтал править Рязанью сам. Печальная судьба отца, князя Глеба, кончившего дни свои в позорном плену, не научила его осторожности. Напротив, она еще больше ожесточила юного князя.

А ведь эти страшные дни еще свежи были в памяти, еще свежи были раны, нанесенные некогда могущественной Рязани. То же высокомерие правило Глебом, та же алчность толкнула его на союз с обреченными Ростиславичами – Мстиславом и Ярополком. И не Всеволод, а Глеб привел на Русь половецкие полчища; не Всеволодова дружина топтала Рязань, а половцы жгли и топтали поля под Суздалем и Боголюбовом. И кто осудит Всеволода, поднявшего меч справедливого возмездия?.. Кто?..

Реки уносят воды, время врачует боль. И уж забыл Роман, как сидел он с отцом в порубе во Владимире и как разгневанные толпы горожан требовали от Всеволода их казни. Как просили за них посланные от Святослава черниговский епископ Порфирий и игумен Ефрем и как Глеб, высокомерный в своем упрямстве, заявил, что лучше умрет в порубе, чем пойдет в изгнание. Забыл Роман, как он плакал и молил о пощаде и как смягчился Всеволод и отпустил его, взяв слово быть в полной зависимости от владимирского князя. Все забыл. А может быть, не забыл? Может быть, испытанное унижение и ожесточило его? Может быть, благородство Всеволода и вызвало его ярость?!

Подолгу сидел Роман в тереме, неподвижный, замкнутый, ушедший в свои замыслы. Гнал от себя жену, бояр не принимал, ел и пил в одиночестве.

Приученные к расточительству, к широким пирам и попойкам Глеба, бояре роптали, но молодому князю неудовольствия не выказывали, копили вражду исподволь, ждали своего часа.

В минуты внезапно налетавшего гнева Роман был безрассуден, в минуты раскаяния – молчалив и хмур. А иногда охватывала его внезапная веселость, и тогда вина лились рекой. Но и среди пира уйдет он порой в свои черные мысли, утонет хрупким телом в высоком кресле, осунется, побледнеет, только глаза горят, словно угли,– болезненным, неживым огнем.

В такие минуты под руку ему не попадись, слово не ко времени не скажи: накажет и не станет терзаться раскаяньем. Бросит в поруб, а после забудет: был человек – и нет его.

Крут, своенравен Роман. Подозрителен. Всюду мерещится ему измена. Всюду видятся подосланные Всеволодом люди.

Тишина в тереме, за слюдяными оконцами ночь. Свеча на столе оплывает белой лужицей.

Встревожил сердце Роману Житобуд, хорошую принес весть: очнулся Святослав, понял, откуда надвигается гроза. Стерегся брата своего двоюродного, Олега, опустошал земли его жестокими набегами, враждовал и с шурьями своими, Ростиславичами, а того не понимал: хоть и сел он на высокий киевский стол, а не будет ему ни сна, ни покоя, пока не смирит зарвавшегося Всеволода.

И без Романа ему тут никак не обойтись.

Вот отчего появился в Рязани Житобуд, говорил льстивые речи – за медами речей его слышал Роман надвигающуюся грозу. А кто из той грозы выйдет победителем?

Сломит ли он своевольных братьев своих, сумеет ли поставить под свои знамена?

Житобуд умел говорить, умел и уговаривать. Но прямого ответа Святославу Роман все же не дал – отправил гонца с туманными обещаниями. Хотел выждать, собраться с силами, попытаться склонить на свою сторону братьев.

Хоть и первым, но нелюбимым сыном был Роман у Глеба. С детства не знал он ни отцовской любви, ни ласки. Воспитывала его мать, но с тихими речами ее вливалась в хрупкое тело молодого князя смертельная отрава.

Льстила себя княгиня надеждой увидеть сына на княжеском столе: свое чадо, свою кровинушку. И чтобы все в нем было ее, не Глебово, чтобы имя отца, его породившего, стерлось в веках.

Может быть, оттого и предал Роман своего отца, хоть и сам Глеб, сидя во владимирском порубе, уговаривал его прикинуться смиренным. Глебу уж никто не поверит, какую бы клятву он ни дал, а Рязани младшим сыновьям не поднять.

Слишком легко согласился Роман повиниться перед Всеволодом. Не поддался лжи молодой владимирский князь. Хоть и обнимал при всех, хоть и целовал в уста. Чуял, что притаился на юге, за Мещерскими лесами, опасный соперник.

А ведь было время – почти поверил в свою клятву. Роман, поверил, что через Всеволода обретет утраченное отцовское наследие. Но вскоре понял, что и он, как младшие братья его, только стрела во Всеволодовой туле.

Усмехнулся Роман: нынче и Святославу не спится в высоком вышгородском терему. Рушится потрясенный Андреем Боголюбским извечный порядок...

Свеча сгорела, мигнул и потух синий огонек. В гриднице растекался бледный рассвет. С кухни донесся перестук ножей, в переходах послышались робкие шаги. Просыпалась челядь, принималась за свои повседневные дела.

Скоро соберутся у князя бояре, рассядутся по длинным лавкам, начнут жаловаться на беззаконие и скудость. Обнищала Рязань, разбежались ремесленники, все реже заглядывают на рязанский торг заморские и свои, русские, купцы. Перегородили Всеволодовы заставы былые торговые пути – лодии, плывущие от булгар, заворачивают на север. Редко заглядывают и южные гости – им выгоднее торговать с Владимиром.

Хорошие вести привез Роману Житобуд. Но говорить о них боярам еще рано.

Еще рано говорить и о том, что сын Андрея Боголюбского Юрий мечтает о владимирском столе. И что сладкие Житобудовы речи не пропали даром. Пылкому ли Юрию смириться с дядькиным произволом? Всем обделил его Всеволод. Держит при себе как щенка – то ласкает, то гневом распаляется. А пристало ли Юрию довольствоваться объедками с княжеского стола?..

Совсем посветлело в гриднице, путаные Романовы мысли становились стройнее. И впервые за три года проснулось в нем скрытое торжество.

2

Склонившись над мирно посапывающим Юрием, Зоря потряс его за плечо:

– Пора, княже.

Юрий пошевелился, но глаз не открыл – хотел продлить привидевшийся ему приятный сон. Во сне, обернувшись белой лебедью, явилась к нему Досада. Прозрачное шелковое покрывало струилось над ней, как облако, и сквозь это облако просвечивали колючие желтые звезды, а над головой Досады проливал свой ровный свет двурогий полумесяц. Слов молодой боярышни Юрий не запомнил, но прикосновение ее руки все еще теплилось на его щеке.

На кустах, на траве, на деревьях лежала обильная роса. В серебристом далеке, на взгорке, паслись стреноженные кони. У реки, погрузившейся в молочную белизну тумана, теплился огонек догорающего костра. У костра, словно окаменевшие, кто согнувшись, кто полулежа, грелись воины.

С малой дружиной выехал Юрий из Владимира, выехал тайно, будто вор. С утра толкаясь на улицах и на торговище, верные князю люди пустили слух, будто собрался он на охоту.

Князю Всеволоду Юрий тоже сказал:

– Выслежу лося. Не лежится на пуховой перине, душно в тереме. Глотну лесного воздуха.

Всеволод перечить ему не стал. Но, когда Юрий, трепеща от страха, предложил и ему ехать с собой, отказался.

– Не время мне сейчас. Не до охоты.

Юрий вздохнул облегченно. Теперь уж ничто не могло ему помешать в задуманном. Кликнул выжлятников и сокольничих, велел посытнее накормить собак.

Вечером простился за Лыбедью с Досадой – целовал и обнимал ее горячо, будто навеки прощался, а ехал-то всего на четыре дня. Но от Досады не скрылось его беспокойство: супротив булгар уходил – улыбался, а тут глаза печаль заволокла, в уголках трепетных губ пролегли горькие складки.

– Неладно с тобой, князюшко. Не ездил бы на охоту. Томит меня предчувствие – к беде это.

Рассмеялся Юрий, поцеловал ее в одну и в другую щеку:

– Все это бабья дурь. Вам бы век мужика держать подле своего подола.

Сел на коня. Помахал рукой. Ускакал. Но в пути был хмур, с удивлением думал о Досаде: и отколь в ней бесовская прозорливость?.. Ведь не поверила же, что спешит на охоту, по глазам, что ли, прочла?..

...Поднятые Зорей воины седлали коней, проверяли снаряжение, шепотом переговаривались друг с другом, боясь спугнуть устоявшуюся ночную тишину. Но ночь уже уползала в ложбинки, а по вершинам деревьев растекались желтые и розовые блики, предвещая скорый восход солнца.

Прямо над князем хрустнул сучок, и на плечо ему упала золотистая еловая шишка. Князь вздрогнул, запрокинул голову и увидел среди иголок белку. Юркий зверек замер, вцепившись лапками в ствол: пышный рыжий хвост, маленькие черные точечки любопытно уставившихся на Юрия глаз.

– Ишь ты,– сказал князь добродушно. – Глянь-ко, совсем не боится.

Зоря с улыбкой на обветренном лице бросил в зверька шишку – белка метнулась вверх по стволу, перемахнула на соседнюю лесину и скоро скрылась из глаз.

Нечаянное происшествие развеселило князя, смыло с сердца накопившуюся за ночь тревогу. Да и разгорающееся утро обещало хороший день, и настроение постепенно улучшилось. То, что с вечера еще казалось безнадежным, теперь вселяло уверенность. Угрожающие тени отступили в глубь леса, навстречу всадникам раскрылись солнечные поляночки, окруженные подернутыми желтизной березками, за речками расступились осенние дали, навевающие прохладу и птичий запоздалый стрекот.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю