Текст книги "Огненное порубежье"
Автор книги: Эдуард Зорин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 28 страниц)
ПРОЛОГ
1
4
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
4
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
6
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
4
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
2
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
2
4
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
2
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
1
С утра по степи прошел теплый дождь, омыл травы, наполнил бурлящей водой бесчисленные ручейки. А потом на юге сквозь низко громоздящиеся тучи выглянуло солнце, изогнуло от края и до края земли многоцветную радугу, зажгло золотые искры на шелках увенчанных конскими хвостами шатров.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
1
2
6
7
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1
5
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
1
3
4
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
1
2
3
4
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
1
ПРОЛОГ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1
Эдуард Зорин.
«Огненное порубежье» – вторая книга автора на историческую тему. В ней действуют многие из тех героев, с которыми читатель познакомился в «Богатырском поле». В романе представлена Древняя Русь конца XII века (1182 – 1194 гг.) – падение Киева и возвышение Владимира. В центре романа две исторические фигуры: владимирский князь Всеволод и киевский – Святослав.
Часть первая
СВЯТОСЛАВ И ВСЕВОЛОД
ПРОЛОГ
1
Хлопнула сенная дверь, послышался приглушенный разговор. Беседовали меченоша молодого князя Всеволода и кто-то незнакомый, с осипшим голосом.
Слюдяные оконца обмерзли, в ложницу скупо лилось холодное декабрьское солнце.
Всеволод поднялся с лежанки, набросил на плечи кафтан; пройдя босыми ногами по медвежьей шкуре, выглянул в сени.
Говорившие тут же смолкли и, обернувшись в его сторону, согнулись в поклоне.
– От брата твоего, князя Глеба,гонец из Киева,– тихо сказал меченоша и отступил на шаг.
Сердце Всеволода забилось тревожно. Знал он, что Глеб, сидящий на высоком столе, не станет попусту посылать к нему своих людей.
– Пришли половцы, княже, на киевскую сторону в великом множестве, – сказал гонец. – Князь Глеб занемог, просит тебя с Михалкой заступить поганым дорогу...
Гонец был в шапке из волчьего меха; в длинном рыжем ворсе еще блестели нерастаявшие серебристые льдинки.
Всеволод вернулся в ложницу, торопливо оделся. Меченоша оседлал коней.
Занималось морозное утро. Поднялись в небо столбом белые дымы, заскрипели полозья – двинулись из посада через городские ворота груженные товаром неповоротливые возы.
Конь под Всеволодом играл, морозец пощипывал князю уши, румянил щеки, чуть поотстав, скакал исполненный гордости меченоша, и молодые боярышни, садившиеся в санки, увидев всадников, смеялись светло и зазывно.
Михалка, видно, уже знал о прибытии гонца и поджидал брата; несмотря на холод, вышел на всход простоволосый, в длинной холщовой рубахе, в обутых на босу ногу стареньких чеботах.
В то время как другие князья, связанные родственными узами, нередко враждовали друг с другом, Михалка с Всеволодом жили дружно. Были они сынами князя Юрия Долгорукого от разных жен: Михалка от половчанки; младший, Всеволод, от дочери греческого императора – Ольги. Но оба они еще малыми детьми были изгнаны самым старшим из братьев, властолюбивым и подозрительным Андреем Боголюбским, за пределы Владимира и недолго жили в Византии. Уехавшая вместе с ними в изгнание Ольга одинаково заботилась об обоих, и Михалка привязался к мачехе, забыв, что течет в его жилах другая кровь. Когда, гуляя в саду, Ольга скончалась в одночасье от удара, братья послали гонцов во Владимир. После долгого, истомившего их молчанья Андрей дозволил им возвратиться на родину. Видно, так рассудил: братья подросли, могут и сами вернуться, а ежели я их верну, да приласкаю, да наобещаю чего, то останутся мне верны – не то подадутся к другому князю. Дозволить-то дозволил, а удела на кормление не дал. Вот и перебивались они в ожидании, вот и гостили то у одного, то у другого родича...
Спешившись первым, меченоша взял Всеволодова коня под уздцы, князь соскочил и, проворно взбежав по ступеням, обнял Михалку.
Всеволод любил одеться понаряднее: синий кафтан, стянутый широким блестящим поясом, сафьяновые, с серебряными украшениями, сапоги, красное корзно, заколотое на груди большой запоною, кунья шапка с малиновым верхом.
Радуясь встрече, братья прошли в горницу, посреди которой стоял стол, заваленный книгами; поверх книг и на скатерти были разбросаны угловато исчерканные берестяные свитки.
Всеволод вгляделся в покрасневшие глаза Михалки, покачал головой и укоризненно произнес:
– Нынче снова не спал. Живешь, как чернец за монастырскими стенами... А мы вчера выследили лося. Хорошо!
Сказано это было по-братнему, и Михалка не обиделся на Всеволода за упрек. Как расскажешь веселому братцу про те простые и мудрые истины, которые открылись ему в этих книгах?! Не понять Всеволоду и того, что каждодневной суете, охотам, пирам и забавам он предпочитает свое незаметное уединение.
Младший брат будоражил его. Сначала это раздражало Михалку, потом он попривык к его нобузданному нраву; Всеволод рядом с ним тоже менялся – книги манили и его, иногда и он, уединившись в своей ложнице, подолгу склонялся, забыв про сон, над потемневшими листами. Михалка читал жития святых, Всеволода влекли дерзкие похождения и ратные подвиги героев. Сам он тоже был дерзок и храбр. Может быть, за это Михалка и любил его так?!
Пока они, сидя рядом на лавке, мирно беседовали, дверь в горницу отворилась, и на пороге появилась Михалкова жена Февронья – ширококостная, скуластая, с живыми глазами и ярким румянцем во всю щеку. Она прижимала обеими руками к животу пузатый кувшин с медом, а из-за спины ее выглядывали востроглазые девки с подносами.
Поклонившись поясно мужу и деверю, Февронья спросила, не желают ли князья откушать.
Всеволод вспомнил, что с утра он так и не успел поесть – торопился к Михалке с взволновавшей его вестью. Девки, повинуясь знаку Февроньи, тут же расторопно внесли подносы с рыбой и мясом. Одна к одной, распаренные и томные, были они свежи, как налитые соком яблочки; от мяса исходил аппетитный дух, а мед горячо разливался по жилам. Все в это утро радовали Всеволода. Даже Февронья не казалась ему такой некрасивой, как прежде.
Неторопливо отведывая яства, братья говорили о разном, вспомнили о сестре, томившейся за галицким князем Ярославом. Беда с ней. Совсем потерял стыд Ярослав, привел в свои хоромы наложницу, лает братьев; сынов своих, Владимира и Константина, к себе не подпускает.
– Пусть Глеб снесется с Галичем, передаст и нашу волю: не потерпим-де мы такого обращения с сестрой, пойдем на хулителя ратью, – в запальчивости воскликнул ломающимся голосом Всеволод.
Февронья, стоявшая поодаль от стола, охнула и запричитала. Было у нее доброе сердце, и слезливыми были глаза.
– Будя, – не глядя в ее сторону, упрекнул Михалка, и Февронья бесшумно скользнула за дверь.
Подогретые медом, мысли братьев текли в одном русле.
– Сколь еще мыкаться по Руси? – ворчал Всеволод. – Остался Новгород без князя, думал – меня ли, тебя ли кликнут... Вспомни-ко, когда вернулись на родину, как обхаживали нас и владыко и посадник.
– Их ли на то воля?
– Нешто веча? – усмехнулся Всеволод.
– Вечу тот же владыко голова, – нахмурился Михалка.– Ты не егозись, ты дале гляди.
– Аль Андрею все неймется?
Михалка вздохнул, отпил из чары кваску, стряхнул убрусцем прилипшие к усам крошки.
– Надобно Глебу опорой быть, – сказал Всеволод, помолчав.
– Хошь и великий князь, да Глеб ли нынче в силе? – оборвал его Михалка.
– Не тебе единому, и мне ведомо, – разгорячился Всеволод. – Да что из того? Мало еще хлебнул горюшка?..
– Хлебнул не мене твово. Да злобой неча исходить. Нынче в Новгород не кликнули, завтра в ино место куда кликнут...
Всеволод поперхнулся медом.
– Ты ли это, брате?
– Я, – сказал Михалка. Упрямо уставился во Всеволодовы поблекшие глаза. – Аль не Юрьевичи мы?
– То верно, – не сразу согласился Всеволод.
– Поостынет Андрей...
– Дай-то бог.
Михалка разглядывал младшего брата с любовью, выражался уклончиво. Зато Всеволод, подхватив братнину мысль, весело договорил:
– С поклоном прислал к нам Глебушка, как пришла беда, Андрею тоже наступят на хвост – вспомнит...
Долго еще сидели братья. Опустели на столе ендовы, Февронья заглядывала в дверь, а молодые князья вели неторопливую беседу до самого вечера и разошлись, когда уж слуги запалили свечи.
2
Отслужив в полдень молебен, большое войско с двумя княжескими стягами впереди и длинным обозом позади двинулось в степь.
Небо хмурилось, начал падать мелкий снег, а когда последние возы выехали за городские ворота, встал перед войском высокой белой стеной. Верст через десять пришлось разбивать лагерь, потому что ни кони, ни люди не могли больше сделать ни шагу. Такого снегопада в эту раннюю пору не припоминали даже старики, а молодые – те только диву давались: вроде бы с утра было и тихо и солнечно, а тут на-ко. Протяни руку и полруки не видать. Ни в теплые избы не вернуться, ни костра не разжечь...
Затосковало у Всеволода сердце: с утра только простился с милой, а тут сам бог послал еще одну ночку. Крикнул Михалке: «К утру вернусь!» Развернул коня – только его и видели. К городу пробился через снега, когда уж совсем смеркалось, нетерпеливо застучал рукоятью меча в широкие плахи ворот. Вынырнувший из избы вой будто поднятый из берлоги заспанный медведь, с трудом изловчившись, схватил коня за уздцы.
– Куда?! Куда?! Кто таков будешь?
– Совсем застило, – добродушно проворчал Всеволод и, сняв зубами рукавицу, показал княжескую печать.
– Не признал, княже. Ты уж не гневись, – залепетал воротник.
– Ну, гляди, гляди мне, – сказал Всеволод и, откинув назад руку, ожег вороного плетью. Конь вздрогнул и, выбрасывая из-под копыт шмотки мокрого снега, скрылся за воротами.
Все здесь, по сю сторону городской стены, было Всеволоду давно знакомо. Особенно хорошо знал он вот этот переулок, где привольно раскинулись боярские хоромы, добротно рубленные из крепкого дуба – высокие, с хитро расписанными причелинами и резными водостоками. Снег лежал на крышах пушистыми заячьими шапками, оконца со стеклышками в свинцовой оправе тоже были залеплены снегом.
– Эко ж тебя носит, княже, – с ласковостью в голосе сказал дядько Горяй, разбойного вида сивобородый мужик, гостеприимно пропуская Всеволода на просторный двор. – Боярышня нынче одна-одинешенька, да Радил обещал к ночи быть...
– Молчи, – недовольно буркнул князь. – Не твоя забота в наши дела нос совать. Вот принеси-ка водицы да задай коню овса поболе.
– Не серчай, княже, – поклонился Горяй и, подождав, покуда Всеволод сойдет на землю, повел вороного в поводу на конюшню.
Нетерпеливо взбежав по крыльцу, князь распахнул дверь и столкнулся на пороге с Фаюшей, теплой, желанной, родной.
– Вернулся, не забыл свою птаху, – шептала она.
И он, задыхаясь от счастья, говорил ей:
– Вот приду из похода, заберу к себе.
– Батюшка осерчает...
– Чай, не холоп я, не обель безродная, – охладевая, проговорил Всеволод и боком сел на скамью.
– Да не горячись ты, не туманься, – прижимаясь к нему, мягко ворковала Фаюша.
Глаза у Фаюши смешливые, а в самых уголках пухлого рта легли две горькие ямочки. Знала она: не отдаст ее отец за Всеволода, хоть и князь, хоть и знатного рода. Ни земли у него своей, ни кола ни двора, одно только прозванье.
Вот и целовала она Всеволода в похолодевшие губы, вот и дрожала вся, потому что понимала: прощается с ним навеки. За Роську, сына Святослава, любимца Патрикея, отдает ее отец.
Только суровея от Фаюшкиных ласк, перекатывал Всеволод на скулах окаменевшие желваки. Вот оно что, вот оно как – уж и не с руки стало Радилу породниться с сыном великого князя Юрия, при одном имени которого он когда-то трепетал!.. Выходит так: Фаюшке свадьбу, а Всеволоду – в половецкое поле, под сабли да под каленые стрелы, Роське мир добывать, чтобы спокойно спалось ему в высоком тереме с молодой женой?!
Вздрогнул Всеволод, оттолкнул плечом Фаюшу, вскочил с лавки, выбежал на засыпанное снегом крыльцо. Горяй, уже стоявший неподалеку, подвел к самым перильцам коня.
Прыгнул Всеволод в седло, вскрикнул отчаянно, едва голову догадался пригнуть перед самой воротной перекладиной – и помчался в поле, в снежную замять, где пляшут между небом и землей одуревшие от неслыханного раздолья бесы...
Совсем так же, в снегу, продрогший и несчастный, скакал он уже однажды по исхлестанной ветрами древней дороге на чужбине. Тогда ему было даже еще хуже, тогда ему казалось, что жизнь остановилась, кончилась навсегда: не будет больше ни синего неба, ни алой зари, ни весенней зелени трав...
Ему хотелось умереть сейчас же – выброситься из седла на виднеющиеся внизу сквозь мокрые снега острые скалы. Он представил себе, как падает, как беспомощно кувыркается его тело, ударяясь о каменные выступы, и как ледяной поток яростно увлекает в пучину его изуродованный труп.
Так было давно, в изгнании, когда даже слуги, лебезившие перед своими хозяевами, безбоязненно глумились над осиротевшим русским княжичем. Царьград, в который когда-то он был влюблен, по улицам которого в очаровании мог бродить часами, стал чужим – родина лежала за суровым морем, была далека и недоступна. Но детская память сохранила бескрайнюю ширь ее гостеприимных и щедрых лесов, теплую, неторопливую ласку ее величавых рек и зовущую даль степей.
Умереть хотелось от нестерпимой тоски, а он смеялся, он был безудержно смел, чтобы скрыть свою боль. Он долго ждал своего часа. Он и теперь его ждет, он умеет ждать, жизнь научила его терпению. Нет, суровые уроки ее не прошли бесследно...
...Храпел и рвался конь под привставшим на стременах седоком, метель хлестала в лицо, забивала снегом глаза и уши.
Перед рассветом в светлые разводья туч выглянула луна, ветер стих. Конь с трудом пробивался в рыхлых сугробах, но Всеволод, не помня себя, гнал и гнал его по ложбинам и взгоркам, пока не почувствовал, что падает; лишь тогда он услышал надрывный хрип умирающего животного, выдернул ногу из стремени и кубарем покатился в снег.
У кромки леса маячили пугающие тени. Всеволоду все время казалось, что кто-то крадется за ним, окоченевшие от холода пальцы сжимали рукоять меча, но сзади никого не было, была только ночь и холодное безмолвие облитых лунным светом полей.
Снова начался снегопад, поднятые ветром снежинки с шорохом ускользали из-под ног, равнина ожила, заструилась серебристыми змейками.
Впереди показались огни, послышался храп лошадей.
Всеволод крикнул – от костров отделились неясные фигуры. Сквозь внезапно наступившую дрему послышался голос Михалки:
– Эвона куды его занесло.
Тот же голос приказал кому-то:
– Чего замешкались? Ну-ка, живо – помогите князю сесть на коня...
3
Уходя от преследования, половцы оставляли за собой выжженную землю. Сгоревшие и полусгоревшие избы, разграбленные церкви, окоченевшие трупы, уже присыпанные снегом, – вот что представало глазам скакавших в головном отряде воинов.
На стороне русских была стремительность; отягощенные обозами с захваченным во время набега добром, не желая бросать пленных, половцы двигались медленно, надеясь на то, что преследователи не рискнут заходить далеко во враждебные им степи.
Но князья были молоды и горячи.
– Дед наш, Владимир Мономах, воевал половцев, – сказал Михалка,– побил князей их Алтунопу и Белдюзю. Пойдем и мы на поганых, нам ли смелости у соседей занимать?!
Скакали по горячим следам, но ворогов настигнуть не могли: неожиданно потянувшая поземка перемела дороги. Вои кружили по степи, пока не уморились кони; к ночи разбили шатры, зажгли костры, чтобы пообсохнуть и приготовить еду.
Внезапно дозорные подняли переполох:
– Половцы!
Засыпав костры, дружинники вскочили на коней и ринулись в степь. Снег вокруг русского лагеря был густо притоптан копытами, дымился еще теплым навозом. У кромки горизонта по-волчьи бесшумно удалялись низкорослые конники. Всеволод пустился за ними в погоню – и не зря. Половцы успокоились, что далеко ушли от русского лагеря, сняли дозоры. Вот тут-то и выросла с двух сторон стремительно обходящая степняков Всеволодова дружина. Все круче и круче изгибалось левое ее крыло, все левей загибалось правое, и, когда они соединились, половцы поняли, что оказались в ловушке, но пробиваться в степь было уже поздно.
Много людей полегло в короткой схватке.
По всему видно было, что главные половецкие силы уже где-то совсем близко. Всеволод, окрыленный первой победой, рвался в бой, но рассудительный Михалка говорил:
– Ежа без рукавиц не удержать.
– Эко войско-то. Каких еще тебе рукавиц не хватает? – серчал Всеволод.
– А ты половецкую силу считал?
– Чего ее считать-то? Сам погляди – или мало положил я ворогов?! – хвастался Всеволод. – Людей наших гонят в полон, как скот, а мы?.. Пойду со своей дружиной...
Михалка нахмурился:
– Оттого и уводят, что в князьях согласья нет. А было бы согласье, половец к нам и носа казать бы не смел. Народу-то на Руси – неисчислимо. А ты: «Пойду со своей дружиной». Сегодня они тебя – всею своею силой, завтра – меня. Что тогда?! То-то же. А ну как нам-то заместо свар – да в един кулак, а?..
Он замолчал, долгим взглядом осматривая безлюдный край степи. Конь под ним зафыркал, выбил копытом кусок льда, потянулся губами к замерзшей былинке.
– Видишь? – встрепенулся Михалка.
– Вижу.
– А что видишь? – и сам же ответил – Половецкие кони нынче отощали. А у наших в обозе – сено... Верь моему слову: не дале реки Угла настигнем поганых, отобьем своих людей да еще возьмем большую добычу.
Любил Всеволод Михалку за доброту и рассудительность. И хоть не намного моложе был старшего брата, а прислушивался к его советам, сердцем чуя братнюю правоту.
Согласился Всеволод с Михалкой. Понял: одному с половецкой ратью не справиться.
Осторожен был дед их, Владимир Мономах, осторожен был Михалка, осторожности учился Всеволод. Не застали их врасплох половцы, вдруг повернувшие на север своих коней. Полегли дозорные под острыми саблями, а весть тревожную подали. Подхватили их весть лихие конники и, падая под стрелами, из уст в уста передавая один другому, донесли до русского лагеря.
Загудели боевые трубы, выстроились воины, пропустив вперед лучников, плотно сомкнули свои ряды. Лучники выпустили в налетающих конников кучу стрел, шагнули назад, и тут же перед половцами выросла щетина копий.
Долго длилась битва, красные корзна молодых князей мелькали в самых жарких местах сечи. Не выдержали половцы, показали русским спины, бросили возы с награбленным добром, пленных, свои шатры и коней... Теперь им было уж не до чести, теперь доскакать бы невредимыми до зимних становищ, где мир и покой, где тлеет в сложенном из камней очаге вечный огонь, завещанный от предков...
А русские пленные: женщины, юноши и дети – обнимали воев и плакали от счастья, давно уж разуверившись, что когда-нибудь еще раз доведется им увидеть родную землю.
Так, с великой славой, возвращались дружины Михалки и Всеволода к берегам тихоструйного Днепра, а в Вышгороде, в своем щедро изукрашенном тереме, медленно угасал брат их – великий князь Глеб Юрьевич.
4
Четырнадцатилетнего Глебова сына Владимира привезли к вечеру из Переяславля в высоких санях с крытым медвежьей шкурой верхом.
Было ветрено, на темном дворе бестолково толпилась челядь, на крыльце стояла в ожидании сникшая княгиня с младшеньким Изяславом. Княжич хлюпал носом и по-щенячьи жался к материному подолу.
Владимир слабости своей показывать челяди не хотел, держался с достоинством. Он спрыгнул с еще не остановившихся саней, прильнул к матери, обнял Изяслава и пошел с ними вместе в ложницу, где умирал отец.
В ложнице было полутемно, пахло ладаном и разгоряченными телами. Священник с дремучими, недобрыми глазами, стоя у изголовья умирающего, загробным голосом читал молитвы; Глеб лежал неподвижно, будто мертвец, и только по часто прыгающему кадыку можно было догадаться, что он еще жив.
Князь Глеб был еще жив и сквозь полуприкрытые ресницы видел, как перед ним появилась сначала жена, потом показались дети: младший, Изяслав, стоял потупившись, словно перед иконой; у старшего, Владимира, блестела на щеке слеза, но он не смахивал ее и стоял так, опустив руки, словно в них уже боле не осталось силы. Княгиня припала к изголовью и громко заголосила.
Будто стараясь заглушить ее рыдания, поп еще чаще забормотал молитвы; бледное личико Изяслава сморщилось, он отвернулся, и плечи его запрыгали, словно крылышки у маленькой подбитой птицы.
Глеб хотел подняться, но в теле его была дурная тяжесть, она давила грудь и прижимала к рыхлым перинам.
Что случилось? Почему они плачут, почему над головой звучат эти странные слова полузабытых молитв?
Он увидел себя, словно издалека, скачущим впереди дружины на сером коне: в левой руке поводья, в правой – гибкая плеть. Шелковый коц приятно облегает плечи, полощется за спиной. Гудит земля от конского топа. «Гей-гей!» – весело покрикивают выжлятники. Трубят рога... А степь дыбится, накатывает зелеными волнами, бросает в лицо густую теплынь полынной горечи. Не ради того, чтобы вязать диких коней, выезжал Глеб на равнину – нравилось ему степное раздолье, реки в сочных травах, студеная вода из родничков, клекот ястребов в синей вышине, которая чернеет ночью и покрывается блестящими, как алмазы, звездами, жаркие костры и бронзовые, отрешенные от всего земного лица людей, сидящих вокруг огня. Может быть, это был зов половецкой крови?.. Но тогда почему, сжимала ладонь рукоятку крыжатого меча, едва только покажутся вдали всадники в островерхих шапках? Почему без жалости поднимался меч и наискось рубил головы с таинственным оскалом белых зубов на коричневых, обветренных лицах?.. Когда же он въезжал почетным гостем в половецкий стан, когда в княжеском шатре медленно танцевали у огня полуобнаженные девушки с раскосыми, зовущими глазами, почему вдруг неясная тоска перехватывала ему дыхание, а голову заволакивало сладким туманом?..
В чужих краях, в степи за Переяславлем, на шумной соколиной охоте застала его роковая весть... Забыть ли это? Забыть ли, как свалился гонец с разметавшего кровавую пену коня, как, подняв к лицу Глеба налитые жаром глаза, прошептал, что Мстислав Изяславич с полками галицкими, туровскими, городенскими и с Черными Клобуками приступил к Киеву и беспрепятственно вошел в него, а сейчас осаждает в Вышгороде князя Давыда?.. Кровь ударила Глебу в лицо, он вскочил на коня, рванул поводья, и степь опрокинулась на него, закружила в зеленом вихре: тогда и он привел на землю русскую половцев.
Шло с Глебом большое войско, шло за легкой добычей. Половцы смеялись, похлопывали князя по плечу: хорошо-о, отведаем сладкой днепровской воды, искупаем коней, наполним сумы золотом, уведем в Тмутаракань рабов – хорошо-о! Злился Глеб, пальцы кусал по ночам, но повернуть назад не смел: Мстислав был страшнее половцев. Знал Глеб жестокую правду тех дней: оставшись без города, не то что без Киева, даже без самого захудалого, будет он мыкаться по родичам, собирать объедки то с одного, то с другого стола. Да что далеко ходить?! Родные братья, Михалка со Всеволодом, как вернулись из Царьграда, так по сей день и заглядывают в рот старшим – всё ждут, не перепадет ли чего. У Андрея им веры нет, да и Глеб ничего не может посулить: сам едва держится за шаткий киевский стол. Еще на памяти то страшное время, когда стучался Мстислав с братом Ярославом и с галичанами в ворота ближайшего соседа своего, союзника Юрьевичей, Владимира Андреевича дорогобужского. Смалодушничал тогда Глеб: хоть и обещал, а не помог Владимиру, думал купить тем расположение Мстислава; дорогобужцы сами отбились от коварного князя. А кому от того выгода? Была вина, была в раздорах и Глебова большая вина, и нынче, лежа на смертном одре, думал князь о той великой неправде, которой жил и которой другие жить будут после него...
О чем думалось, о чем мечталось в молодые годы? Все глядел в чужую вотчину, все казалось: у соседа кусок жирнее. Сосед о том же думал. И водили они друг другу в гости – один половцев, другой – Черных Клобуков. И те и другие уходили с добычей, а на пашнях кричало воронье над телами пронзенных стрелами, изувеченных кривыми саблями русских людей.
Чудовищные призраки склонялись над изголовьем Глеба, сквозь затухающее сознание смутно прорывалось полузабытое: скошенная луговина, белые рубахи мужиков у зеленой опушки леса, он сам на чьих-то заботливых руках, добрые глаза кормилицы. Что было в его жизни, чего не было? Может быть, ничего и не было, а была только эта скошенная луговина, эти заботливые руки и эти глаза? Не было ни половецких плясок у костра, ни сечи, когда брат шел на брата, ни горящих изб и трупов с выклеванными черными глазницами. У зеленой опушки леса белые рубахи мужиков... Сладкая вода из бегущего по серым камешкам студеного родничка...
Глеб улыбался, а взгляд его стеклянел, и пламя свечи отражалось в неживом уже зрачке – таинство смерти свершилось; княгиня, громко заголосив, упала к изголовью мужа.
а не Роману, потом уж Ярославу Изяславичу луцкому...
Была у них последняя надежда, но и та в одночасье рухнула. Романа в Киеве принимали с великой честью.
– Вона как держит братец наш южных князей,– восхищался Всеволод. – Нынче все под его широкой дланью.
– Да нам-то что с того? – ворчал Михалка. – Чужие щи хлебать да думать, как бы не обжечься?.. Вон Роман – глядеть на него тошно: свинья свиньей. Жирный, в мыльне век не бывал, смердит...
Ночью слуги запрягали коней в возок. Суетились, поудобнее расставляя кладь,– путь предстоял не близкий. Кони фыркали, неохотно пятились задом.
Суровая стояла в тот год зима. Возок стучал полозьями по ледышкам, подпрыгивал и кособочился. Братья, завернувшись в шубы, сидели по углам, каждый со своими думами.
На киевском порубежье, в лесу, увязалась за возком волчья стая. Сначала на блестящую под луной дорогу вышел на разглядку матерый вожак, пробежал с полверсты, вихляя тощим задом. За дроводелью, из-за поваленных вразброс могучих стволов, потянулись зеленые огоньки. Кони рванули, молодой дружинник, едва удерживая поводья, пытался криком отполошить зверя, да где там!.. Всеволод приподнял сбоку меховую полсть и обмер: волчище лязгнул зубами, сорвал рукавицу, чуть пальцы не отхватил. Михалка сопел и бил мечом в темноту. Возок, будто однодеревку на ветру, бросало из стороны в сторону.
Волки прыгали на возок, дружинник, сидя верхом на коне, кричал, но два здоровенных зверя уже висели на боках у гнедого. Возок накренился, ударился полозом о ствол, отлетел к другому краю дороги. Дружинник охнул и повалился в снег. Всеволод, захлебываясь от встречного ветра, прыгнул на коня. Оглянувшись, он увидел, как тело дружинника быстро обросло черной кучей. Всеволод выгнулся, закричал, ударил плетью зверя, висевшего справа, – волк шаром покатился под полозья; тот, что был слева, сам оторвался от коня.
Дорога взбежала на отлогий холм, лес оборвался. Михалка выбрался из-под полсти. За синим сумраком, за белой ползучей тьмой мелькнул и скрылся желтый огонек. Михалка крикнул брату, чтобы сворачивал, тот молча кивнул.
Возок остановился у затонувшего в снегу плетня, за которым виднелся старый сруб. В узкое окно сруба валил дым.
Михалка соскочил первым, торопливо привязал коней к стояку плетня и толкнул горбыльчатую дверь. В избе, в колючем полумраке, едва рассеянном огоньком лучины, сидел мужик и плел лапти. При виде князей в богатых шубах и шапках с малиновым верхом и лисьей опушкой мужик выронил лапоть и упал на колени.
Всеволод сел на лавку. Говорил Михалка:
– Ты чей будешь?
– Ничей.
– А земля чья?
– Обчая.
Всеволод усмехнулся. Михалка сказал:
– Сбирай-ко ужинать, мужик. Да за комонями пригляди. Тебя как зовут-то?
– Куней.
– Гляди в оба, Куней. Чай, князья у тебя в гостях.
Мужик вышел, плотно притворив за собой дверь. Всеволод скинул шубу, поглядел, где бы повесить ее; не найдя, бросил на лавку. Михалка тоже разделся. В избе было грязно и дымно. Под ногами шуршало сухое лыко, на стенах висели попоны и бродцы, в открытой глинобитной печи потрескивали фиолетовые угольки.
– Эк от стаи-то ушли, – сказал Всеволод.
– Жаль дружинника.
– Кабы не он, не сидеть бы нам нынче в этой избе.
– Не сидеть бы...
Братья замолчали. Тихо потрескивали в печи угольки, синий дым узкой полоской тянулся к окну, ветер шуршал снегом на крыше, стучал оторванной от навеса доской. Лучина в светце вздрагивала, искры падали в кадушку с водой, свет колебался и раскачивал над головой уродливые тени.
Вернулся Куней, стряхивая снег у порога, постучал лапотком о лапоток, поставил на стол глиняную миску с солеными рыжиками, кувшин с квасом, достал с полки над печью блюдо с жареным мясом.
Князья проголодались; они и не заметили, что ели кобылину, и квас был ядрен, и грибки похрустывали на зубах. Ай да мужик, управляется не хуже бабы!..
– Да я не один, – помявшись, сказал Куней, – дочка вон у меня... Цветка!
Груда тряпья на лавке зашевелилась, и из-под нее показалось розовое личико. Девушка удивленно таращила глаза на незнакомых людей, растерянно улыбалась.
– Кланяйся, доченька, – с неожиданной теплотой в голосе проговорил мужик. – Глянь-ко, кто у нас нынче в гостях. Князья!..
Девушка словно и не спала, мигом скатилась с лавки; кланяясь князям поочередно, сквозь еще не отошедшую дрему испуганно взглядывала то на Михалку, то на Всеволода. И хоть был на Цветке старенький сарафан из синеты с вошвами, а на ногах лапти, князья не могли не подивиться ее красоте.
Рыжеватая, золотом отливающая коса спадала девушке на грудь, в синих глазах ее светилось лукавство: хоть и страшно, а знаю-де, что красива, знаю, что любуетесь, а я вот какая: захочу – одарю улыбкой, не захочу – мимо пройду. Небось сами молоды – знаете, что к чему.
– Уж полно тебе кланяться-то, – сказал Всеволод. – Садись с нами вечерять. И ты, хозяин, садись.
Куней с Цветкой принялись отказываться да отнекиваться, но князья привыкли, чтобы все было по ихнему: сели. Ели молча, похрустывали рыжиками. Цветка к мясу не прикоснулась, лишь надкусила горбушку хлеба; чинно сложив руки на коленях, смотрела прямо перед собой.
– Недавно тож были гости, – отвлекая князей, вдруг заговорил хозяин. – Пожгли все окрест. Возвращаясь, набрели на мою избушку.
– Не надо, батя, – темнея лицом, попросила девушка.
– Отчего ж – не надо? – сказал Куней.– Чай, не холопы у нас гостят – князья...
– Да что случилось-то? – перебил его Всеволод.
– Все про гостей я, – Куней откашлялся. – Половцы наведались. Трое их было, а один, смекаю я, наш, русский, – по всему видать, из княжеской дружины. Завернули, поужинали вроде вас да и давай озорничать. Сперва дружинник к Цветке все льнул, а поганые – наша, мол, добыча. Худо по-русски лопочут, но понять можно... Слово за слово, схватились за мечи. Ну, те трое-то на нашего наседают, машут саблями, всю как есть кольчугу на нем искромсали. Он одного-то в самом начале, как ссора завязалась, мечом в живот пырнул – тот у печи и помер, ровно собака. Зато те, что остались, гляжу, вот-вот кончат воя. Беда!.. Тут он еще одному полголовы срубил, а третьего я сзади – тыльцом топора по темечку...