Текст книги "Огненное порубежье"
Автор книги: Эдуард Зорин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 28 страниц)
Сомневался Борис Жидиславич в преданности иудея, а сейчас у него были все основания подозревать Ефрема Моизича в предательстве.
Многое из задуманного Андреем становилось известно его врагам. Особенно втирались в доверие к иудею бояре Кучковичи, а Кучковичи – осиное гнездо.
– Берегись их, князь,– советовал Андрею Борис.– Еще припомнят они тебе своевластие Юрия Владимировича, не простят крови отцовой, которою и твои руки обагрены.
Сердился князь, не любил, когда напоминали ему о том страшном деле. Думал, нежностью к Улите, Кучковой дочери, искупил жестокость отца своего – князя Юрия Долгорукого. Хоть и сам он был не легкого нрава, но сдерживал себя, проводил иные вечера в молитвах, церквам жертвовал богатые угодья, золото и драгоценные каменья.
Оттого и прослыл он Боголюбским, а сам-то был ли боголюбив? Сам-то верил ли в любовь свою или хотел лишь казаться добрым и набожным?
Сам он верил только в силу. И на север ушел не от слабости, а от силы, потому что знал: великая смута пойдет среди князей. Кто ни сядет на великий стол, оглянется: вроде занял он не свое место. А Андрей смолчит или поступит по собственной воле – и пусть трепещет некогда гордый Киев перед маленьким, лесами загородившимся Владимиром. Не в городе сила, а в князе, не в боярах сила, а в народе. За народ и держался Андрей, крепил дружину. Из простых мужиков взял и Бориса Жидиславича, и Прокопия, и Анбала...
Дождь становился все сильнее, люди на дворе суетились; шлепая по лужам, переносили в терем тюки и лари.
Андрей не хотел встречаться с женой. Он спустился в подклет, увидел сидящего там на лавке Бориса Жидиславича, велел седлать коня. Борис Жидиславич выскочил и вскоре возвратился, стряхивая с кафтана капли дождя.
Конь был оседлан. Андрей вышел на задний двор, протянул коню ладонь, тот приветливо ткнулся в нее теплыми губами, пофыркал, и легкая рябь подняла волоски на его холке.
Любил нетерпеливый Агат своего хозяина, любил нести его в своем седле – в ночь ли, в росное ли утро, в туман или в дождь. А иногда князь направлял его через широкий брод на другую сторону Клязьмы, где в сочных травах вспархивали и посвистывали птахи, а вдалеке светились березовые рощи. Здесь хозяин отпускал удила, ехал тихо, предоставляя Агату самому выбирать себе путь, и таким любимым путем у Агата была речная излука, где на широких раскидистых кустах ало полыхали большие, сочные ягоды.
Но сегодня Агат был не один. Рядом с ним шел легкой иноходью другой конь, которого он частенько видел на княжеском дворе и с которым успел подружиться, когда хозяева сидели в тереме, а они, стоя у прясла, жевали брошенную им услужливой рукой отрока Ветошки душистую, пахнущую болотистой низиной и летними цветами траву. Коня воеводы Бориса Жидиславича звали Хлеборостом, потому что родился он в самую вершину лета, когда густеет травостой суходолов, и все выше перехватывает узлами трубку тонкий злак.
Хлеборост был норовист и полон неистраченных сил, а Агат уже повидал мир, истоптал немало дорог, которые вели его и на север, в земли новгородские, и на восток, в земли булгар, и на юг – в Рязань и Муром. А Хлеборост едва успел только протоптать первую свою дорожку...
Любил и холил Агата Андрей, и Агат отвечал ему любовью и преданностью. Не всегда приходилось догонять ему уходивших от погони врагов, иногда и князь спасался только благодаря быстрым и выносливым ногам Агата.
Сжимая коленями поджарые бока Агата, князь Андрей говорил Борису Жидиславичу:
– Мстислав хочет без меня сажать и выгонять из вотчин князей. А на чем его право?
– На силе,– отвечал Жидиславич.
– На силе право того, кто силен. Мстислав слаб.
– Князья боятся его.
– Киев – моя вотчина.
Голос Андрея звучал с раздражением, и Агат настороженно повел ушами.
Князь похлопал коня по холке, словно принимал на себя его обеспокоенность. Агат вскинул голову и снова пошел легким шагом.
Борис Жидиславич сказал:
– Ты сидишь на севере, князь...
– Не изгнали меня из Киева, сам ушел,– ответил Андрей.
– Знаю,– кивнул Жидиславич, сдавливая ногами бока своего Хлебороста.– Знаю и задумку твою, князь. Но иногда и мне становится страшно.
Князь промолчал. Агат почувствовал напряженность в его теле. Андрей был недоволен воеводой. И воевода понял это.
Князь дернул Агата за удила, но Агат знал: это не значило, что он должен прибавить шагу. Андрей думал. Он пошевеливал удилами, подбирая слова, которые через секунду скажет спутнику.
– Страшно и мне, воевода. Лики замученных и убиенных являются во сне.
В голосе Андрея была хрипота, которой Агат не замечал раньше. Рука, сжимавшая поводья, дрогнула. Понурившись, князь долго молчал.
– Киева никто еще не брал на щит.
– Знаю,– раздраженно оборвал Андрей.
– Не булгарский город – твой город, князь...
Голос воеводы упрашивал. Андрей встрепенулся, вытянулся, привстал на стременах. Такого напряжения в теле князя Агат не чувствовал даже на поле брани. Даже когда они уходили от половцев, а вслед им неслись стрелы и слышались крики увлеченных погоней всадников. Что с князем?.. Почему он молчит? Почему замолчал и Жидиславич? Словно роковая тайна легла между ними, и ни один из них не решается выговорить ее до конца, хотя вокруг только ветер и дождь и темнеющие во мраке черные кусты, на которых уже не видно ни листьев, ни красных ягод.
– Взять на щит,– сказал Андрей.– Для себя?.. Нет!
– Для кого же?– удивился воевода. Хлеборост встрепенулся под ним.– Для кого же, князь?!
– Посажу в Киев Глеба переяславского, а тот пусть отдаст Переяславль Владимиру Мстиславичу аль еще кому...
Борис Жидиславич дернулся в седле от удивления. Хлеборост прянул в сторону, и воевода ожег его плетью.
– Дивишься, воевода?– усмехнулся Андрей.– Аль привыкнуть ко мне не в силах?
– Да к чему ж это все, князь? Не пойму я тебя.
– Хитер ты, да, гляжу, всего до конца не разумеешь. Скажи-ка, воевода, как стану я держать в покорстве князей, ежели рука без плети? Хороший отец и тот своего сына кнутом учит. Раз поучит, два, а там и ласковое слово впрок пойдет.
Он помолчал.
– На Киеве вся старина стоит. А как разорю его – отучу принимать князей по своей воле. Надолго отучу. Будет им крест-то каждому целовать. Пусть меня попросят а я подумаю, как быть... Плеть им нужна, плеть!..
– Киев – отец городов русских,..– растерянно пробормотал Борис Жидиславич.
– Нынче главный город на Руси – мой Владимир. Отсюдова и я, и внуки, и правнуки мои править будут...
Сникший воевода не поднимал на Андрея глаз.
– Когда выступать?– спросил он покорно.
– Как только гонцы известят, что Мстислав отправил к новгородцам на княжение сына своего Романа.
– Недолго ждать...
– Знаю. А соберем мы рать великую. Тебя с сыном моим отправлю к ростовцам и суздальцам. Соединимся во Владимире. Пойдет с нами Глеб Юрьевич из Переяславля, и Роман из Смоленска, и Владимир Андреевич из Дорогобужа, и Рюрик Ростиславич из Овруча, и братья его – Давыд и Мстислав из Вышгорода, и северские князья Олег Святославич с братом Игорем и Всеволод Юрьевич, и Мстислав Ростиславич.
– Князь Святослав Всеволодович черниговский прислал гонца,– сказал Жидиславич.
– Помяни меня, воевода, этот князь из гнезда Гориславичей коварнее и мудрее всех,– ответил ему Андрей, разворачивая коня.– Не признает он Владимир над Киевом, оттого и идти с нами отказался... Но и другое помни, ежели живы будем,– и ему не устоять на гнилом срубе. Труха и есть труха. А после нашего похода Киеву во веки веков не подняться.
Князь нетерпеливо дернул удила. Агат тихонько и радостно заржал, вскинул голову к очистившемуся от облаков небу и легко помчался назад, к темному клязьминскому броду.
Хлеборост едва поспевал за ним. Седок на нем обмяк и отяжелел, и пущенный на свободу конь спешил поскорее перебраться через холодную речку с вязким илистым дном, вскарабкаться на крутую горку, сбегающую к Волжским воротам, чтобы мирно пристроиться у знакомой изгороди, где всегда так много сена и душистого сытного овса...
3
Всеволод. Он был тогда еще очень молод. Он рвался в бой, лез впереди всех на валы. Осажденные сбрасывали на него бревна и лили смолу, он уворачивался от ударов мечей и копий, и его красное корзно мелькало среди частокола на самой вершине, где рубились старые, отмеченные боевыми шрамами воины.
Ему казалось, что его видно со всех сторон, что все любуются им, и никакая рана ему не грозит, потому что он заговорен от сулиц и острых стрел.
В городе бушевали пожары. Обрушенные ворота пылали, по разбросанным доскам мчались одичавшие кони, волоча в стременах опрокинувшихся навзничь дружинников.
Женщины прятались за частоколами, загораживая собой громко плачущих ребятишек. Воины лезли в дома, выкидывали на улицу лари с одеждой, разбитые горшки, иконы, хватали драгоценности, набивали ими походные сумы, снова врывались в битву, падали под мечами, роняя только что награбленную добычу.
Пленных, несчастных и запуганных женщин, парней и мужиков, с измазанными сажей, посеченными лицами, сгоняли в толпы, окружали всадниками, гнали через объятые огнем улицы к воротам и дальше, к Почайне, где уже стояли, кренясь на волнах, огромные лодии. Людей ожидало рабство, лодейщики глумились над ними; воины, опьяненные кровью, били их по спинам сыромятными плетьми.
Всеволод был на Горе, последнем оплоте осажденных, не успевших поднять мосты, отчаянно защищающихся и уже обреченных на смерть.
И здесь, среди догорающих развалин когда-то красивых теремов, среди всеобщего разорения, он вдруг почувствовал сначала усталость, а потом и пустоту,– бросив в ножны ненужный больше меч, Всеволод смотрел испуганными глазами на все свершенное. Прилив мужества прошел, вокруг молодого князя уже не скрежетали мечи, не кричали, разинув рты в предсмертной тоске, люди. Единственный звук, который доходил до его сознания, был звук потрескивающего на огне сухого дерева. И еще была неслыханная тишина, от которой закладывало уши. Тишина, шедшая изнутри, из давних и скорбных воспоминаний, когда отец его Юрий вывел его однажды на пригорок, за которым лежало приютившее их на ночь село. Села не было, была спаленная огнем равнина, была река, и был берег, усеянный трупами.
Всеволод должен был увидеть и это сожженное село, и этих погибших людей, которые отказались от непосильной дани, убили княжеских тиунов и собирались скрыться в леса. Но княжеская дружина оказалась проворнее, беглецов согнали на берег реки, спалили деревню, а потом всех перерезали. Детей князь велел угнать в рабство и продать половцам.
Отец говорил, что непокорившиеся не верили в бога, что они поклонялись идолам и нагоняли мор на всех, кто нес им княжескую правду и православную веру.
То, страшное, давнее, детское, забылось с годами. И вот всплыло вновь.
Всеволод не принимал бессмысленной смерти. Он был молод, и ему не дано было понять, почему умирают люди, которым хочется жить. Он видел смерть в бою, и она не страшила его. Потому что в бою право на смерть у всех было равное.
...Покачнулся Всеволод, помертвел от гнева, когда рядом широкоплечий и сутулый лучник повалил на затоптанную траву под забором худенькую девочку с большими глазами на испуганном бледном лице. Чужая сила вырвала из ножен меч и опустила его на склоненный, открытый для удара затылок воя.
Падая, лучник запрокинул голову, и Всеволод увидел молодое лицо с нежной кожей и едва пробивающимся мягким пушком над верхней губой...
Вокруг догорали срубы. Подъехал Андрей, остановил рядом коня, положил Всеволоду руку на плечо.
– Устал, брате?– голос его был добр, рука была сильна и покоилась на Всеволодовом плече уверенно.
Юный лучник, скорчившись у забора, глядел на них остекляневшими глазами.
– Это я его убил,– сказал, отстраняясь, Всеволод. Андрей снял руку с плеча брата. Что насторожило его?.. «Нельзя верить этому волчонку»,– подумал он с неприязнью. И впомнил о том, что Михалка не присоединился к войску, бравшему Киев, а ушел по поручению осажденного в крепости Мстислава с Черными Клобуками на помощь сыну его Роману в Новгород. Но Рюрик и Давыд послали за ним погоню и схватили благодаря измене Черных Клобуков неподалеку от Мозыря.
Сейчас Михалка содержался в своем шатре, наказывать его Боголюбский не спешил, но неожиданно подумал, что и младшего, Всеволода, неплохо бы взять под стражу.Надежды на братьев он не возлагал, да и всегда, еще раньше, ждал от них только измены.
Слеп был Боголюбский. Бил богу земные поклоны, а в бога, живущего в человеке, не верил. Дьявола искал в умах и душах близких. Создавая великое правой рукой, левой сам же его и рушил.
– Научила тебя мамка книжным премудростям,– сказал он с упреком Всеволоду.– А мудрость сия мертва.
– Зато жива другая.
– Другая? О чем ты говоришь?.. Разве мудрость не в том, чтобы властвовать?
Глаза Андрея возбужденно горели.
– И дед и прадед мой натерпелись от Киева. Натерпелись и терпели. Разве в этом мудрость?
– А в чем же?.. Вспомнишь меня,– впервые жестко сказал брату Всеволод,– проводят тебя из Киева с проклятием. Этого ли ты хотел?..
– Молчи!– оборвал его Андрей.– Проводят с честью. А после проклянут. Знаю. На милосердии хлебов не взрастишь. Ведай: взлелеешь былинку, пожнешь сорняк.
И с этими словами, не задерживаясь, пустил коня своего вскачь.
Долго пробирался Всеволод через пепелища, смутно было у него на душе, и не было слез, облегчающих сердце.
Ночью являлся ему лучник с зияющей раной на затылке, говорил что-то беззвучно шевелящимся ртом, загадочно улыбался и манил за собой.
Всеволод вскидывался на лежанке, со страхом, как в детстве, таращился в темноту.
За полночь прошла гроза. К утру Всеволод забылся, и снились ему на ранней зорьке тихие, ласковые сны...
ГЛАВА ПЕРВАЯ
двинешься ты за Влену – первая стрела тебе. Бог тебя уберег. Да я не прощу. Ступай-ка ты, княже, за Владимирские пределы. Ни честью я тебя не награжу, ни казной. Ищи опоры в тех, кому на черной неблагодарности ко мне крест целовал.
Побледнел Юрий, вспомнил судьбу сидящего в оковах Святославова сына Глеба, вспомнил рязанского князя, погибшего во Всеволодовом порубе, Ярополка Ростиславича и – понял: не самый худой для него конец уйти с миром из Владимира, могло быть и хуже. Поклонился князю, поблагодарил его за доброту и попросил дать ему день, чтобы проститься с друзьями, и еще просил – отпустить с ним дружину.
– Дружину я не держу,– сказал Всеволод,– и людей твоих неволить не стану. Ежели кто захочет ехать с тобой, пусть едет. Ищите счастья на стороне. Прощай, княже.
– Прощай,– сказал Юрий и вышел.
Беда никогда не приходит одна. И родину и друзей своих потерял молодой князь. Растаяла и его дружина. Были вои один к одному. С ними и на булгар ходил, им и жизнь свою вверял и каждого берег, как родного сына. Да и его любили дружинники, знал это князь. Но, как только сказал им про то, что путь их лежит в степь, что родимого хлебушка им на чужбине не отведать, заговорили испытанные в сече вои:
– А семьи наши, княже?
– А жены?
– Нешто в половецких становищах будем есть жареную конину да пить кобылье молоко?
Некоторые еще надеялись на мягкосердечье Всеволода. Советовали Юрию:
– Сломил бы ты свою гордыню, княже, поклонился дяде, поклялся служить ему верой и правдой. А мы бы уж от тебя ни на шаг.
Разве могли они, смелые и бесхитростные люди, догадаться о его коварстве? Разве могли они поверить, что у него, водившего сотню против тысячи не выдержало сердце сладкого соблазна, что не зарился он на добычу, а на чужую славу позарился? И что за это ему – вечное бесчестье и вечный позор.
Уходили от него вои – кто ночью, тайком; кто днем, низко кланяясь и прося прощения. Думал, что и Неша с Зорей подадутся в деревни, где дарованы им угодья, но они остались, хоть и видел князь, как тяжело расставаться им с землей.
Труднее всех было Зоре. Знал Юрий о том, что осталась у пего в Поречье молодая жена. Даже сам уговаривал:
– Оставайся. Обиды на тебя не затаю.
Но Зоря отвечал:
– Спас ты меня, княже, от смерти. Отплачу ли тебе за добро злом? Позволь только на день съездить в Поречье, в последний разок взглянуть на свою Малку.
Как было не отпустить его князю. Отпуская, тайно думал: нет, не вернется Зоря. Хоть и храбрый он дружинник, хоть и верой служил до самого конца, а не уйти ему от молодой жены.
Но Зоря вернулся под утро, весь не свой и растревоженный, молча лег возле костра, подложив под себя попону. Ни слова не сказал ему князь. Понимал, словами сердца не успокоишь, а время пройдет – залечит раны. Ведь и он сам навсегда потерял свою Досаду.
А ведь еще надеялся, что все переборет любовь, что уйдет она с ним, пробрался ночью к ней в терем, перепугал до полусмерти, умолял простить, хоть и знал, что не простит, хоть и знал, что прощенья ему нет и быть не может.
Отталкивая его от себя, Досада шептала:
– Уйди, услышит отец.
Говорила:
– Не люб ты мне.
Не верил он ни единому ее слову.
– Не обманывай себя, Досадушка,– уговаривал он ее.– Разве так скоро все забылось?
– Забылось, милый.
А губы у самой синие, а глаза пустые.
– И ночи за Лыбедью?
– Забылись, милый.
– А вечер на лихом скакуне?
– И этого не помню, милый.
– Да что же помнишь ты, Досадушка?
– Холодную воду помню,– говорила она, будто вещала, мертвея.– Черный омут помню... Уйди.
– Все меня бросили. Бросишь ли и ты меня?
Последнее отчаяние было в его словах. Схватил он ее в объятия, силой хотел увезти из терема, но в усадьбе поднялся шум. Едва выбрался Юрий за ограду.
А утром ускакал он с поредевшей дружиной на
Золотые ворота, ускакал на Москву, а оттуда на Рязань, но и рязанские князья, с которыми не раз он делил и тепло походного костра и воду в сулее, велели ему не задерживаться в городе.
– Ушел брат наш Роман в степь, уходи и ты. Со Всеволодом вражду затевать мы не хотим. Изгнал он тебя. Не нужен ты и нам.
Осерчал Юрий, пожег две деревеньки под Рязанью, едва ноги унес от преследования и тогда только понял, что и в Чернигове его не примут, не примет его и князь Игорь в Новгороде-Северском, а если кто и примет, то один только хан Кончак.
Вот куда вывела Юрия кривая дорожка измены. Не думал, не гадал он, сражаясь против булгар, спасая русских людей от плена, что придет на поклон к заклятому врагу, что встанет на колени перед шатром свирепого хана и будет ждать с непокрытой головой, когда выйдет Кончак, подымет его, велит войти с собой на мягкий войлок и, хлопнув в ладоши, прикажет слугам принести мяса и кумыса, чтобы накормить и напоить желанного гостя.
Устал Юрий с дороги, уснул в шатре Кончака, и виделись ему во сне спокойные русские реки, сосны на косогорах, деревни и женщины в пестрых сарафанах, несущие на перекинутых через плечи коромыслах наполненные студеной родниковой водой ведра. Приснится ему девушка с голубыми глазами и грустной улыбкой, давшая ему напиться, старушка с клюкой и беззубым шамкающим ртом, изрыгающая проклятия. А потом приснится Владимир в золоте куполов, избы и огороды, раскинувшиеся на спуске к Клязьме, приснится, как он купает в Клязьме первого подаренного отцом коня, и сам отец, стоящий на крыльце своего боголюбовского дворца, в дворе которого старательные мужики бьют зубилами по белому податливому камню. Увидится красавица церковь на излучине Нерли, а потом все застит кровавое зарево – и ворвется в уши тревожный и призывный перезвон бил и гул толпы. Увидит он искаженное скорбью лицо Кузьмы Киянина, поднявшего на окровавленных руках тело убитого отца, протопопа Микулицу, смиряющего крестом озверевшую толпу, идущую из Владимира в Боголюбово...
Проснется Юрий на рассвете внезапно, потому что ему вдруг привидится, будто это он, а не Кузьма Киянин, держит на руках истерзанное тело отца, что у отца незнакомое лицо, а когда вглядится в него, узнает в нем молодого Всеволода, и толпа, собравшаяся на площади, будет кричать Юрию; «Убийца!»
У шатра, прислонив головы к осклепищам копий, дремали два половца, невдалеке паслись лошади, дымились угасающие костры; у одного из костров сидела старушка, опустив голову на согнутые колени.
Юрий подошел к ней, сел рядом и пошевелил палкой в подернутых пеплом углях. Старуха вздрогнула, устремив на него испуганные глаза. Князь хотел заговорить с ней, ему еще было страшно после недавнего сна, но старуха все равно не смогла бы понять его, потому что он не знал ни слова на половецком.
Однако что-то близкое почудилось ему в ее взгляде, устремленном на затухающий огонь.
Она улыбнулась беззубым ртом, и вдруг из этой беззубой смрадной дыры раздались слова, сказанные на родном его языке.
Он испугался, что старуха узнает его. Она узнала. Она протягивала к нему костлявые руки, проклинала его и весь его род, и мать, родившую его на позор и предательство.
Юрий убежал в степь, упал на землю, катался, по мокрой траве, плакал и клялся утром собрать дружину и объявить воям, что решил вернуться на Русь, где лучше жить и умереть изгоем, чем быть любимым гостем у Кончака.
На дне иссушенной знойными ветрами балки его отыскал Зоря. Он сидел над князем, долго уговаривал его, а потом кликнул старуху.
Теперь, во мраке ночи, поглотившей чужую и безрадостную степь, она уже не казалась такой страшной, как у подернутого пеплом, умирающего костра. Сидя на коленях перед князем, старуха покачивалась из стороны в сторону и монотонным речитативом, похожим на песню, сказывала ему о своей жизни.
Подле самого Донца в небольшом селе выросла она в семье холопа, простого ратая, и с раннего детства помнила только пашню, старую избу с перекошенными углами, да огороды с капустными грядками, в которых копалась, едва только научилась ходить. Большая была у них семья, много было детей, да всех прибирала смерть еще в младенческие годы. Ее же бог миловал, пережила она и черный мор, и голод, а когда подросла, пришли в их края половцы.
– Привел их черниговский князь. И не было им числа. Прошли они по полям, не оставив ни травинки, сожгли деревню, мужиков изрубили, женщин постарше – тоже, а молодых увели в полон.
Не впервые уж слышал Юрий скорбные повести о половецкой неволе, много несчастья принесли кочевники Русской земле – кровью обливались южные степи, слезами вдов и матерей орошались скудные всходы.
Слушая рассказ старухи, Зоря дивился:
– На что уж булгары злы, а половцы хуже бешеной собаки... Сколько же годов тебе, баушка?
– Да какая же я тебе баушка, милок?– отвечала она, утирая концом платка слезящиеся глаза.– Моложе я тебя, добрый молодец, и состарили меня не годы, а беда.
Не поверил ей Зоря:
– Да нешто беда оставляет такие зарубки?
– А вот послушай-ка ты меня, тогда и поймешь,– отвечала старуха.– Молодая-то была я ладная да красивая. Мужики за меня на селе сватались, не раз, бывало, выходили на кулачки. А любила я только одного – гончара Вахоту. Совсем уж сосватал он меня, уж про свадьбу все разговоры вели, свадьбе бы вскорости и быть, да нагрянули поганые. Схватили меня, потащили на огороды, хотели изнасильничать, а Вахота о ту пору в ложбинке прятался. Ему бы так и сидеть, да где там!.. Как увидел он, что волокут меня трое половцев, выскочил из ложбинки с топором, одного-то сразу же порушил, а двое других, знать, ловчее его оказались. Скрутили, привязали за ноги да за руки к двум березкам да так его, сердечного, на части и разорвали...
– Так и разорвали?!– вскинулся Зоря.
– Своими глазоньками видела. Да еще потешались. Да еще баб согнали, чтобы глядели...
Нелегко рассказывать ей о пережитом, горькая волна подымалась черной памятью. Все сберегла, хоть и терзали ее в неволе, хоть и били за то, что родной речи не позабыла, что непокорничала, что бежать хотела, хоть и не бежала.
– Не одна я у них из наших. Повезет тебя Кончак в загон, будет хвастаться рабынями. Ты – князь, тебя он не тронет,– говорила она с тихим укором.
Бледнели звезды на светлеющем небе, от степи тянул полынный ветерок. Далеко в стойбище прокричала ослица.
– Пора уж мне,– сказала старуха и встала.– А то вчерась гляжу: едут вроде наши. Отколь, думаю, взялись? Нешто побили поганых?
И, помолчав, добавила:
– Несчастные вы... Что же родину-то бросили? Какая кручинушка вас сюда завела?
– Беда за всеми по пятам ходит,– сказал Юрий.
Зоря еще больше разжалобил князя.
– О том кукушка и кукует, что своего гнезда нет, – сказал он, провожая удаляющуюся старуху взглядом.
Юрий с горечью подумал, что время идет, не день минует и не два, и разбредется его дружина, останется он один как перст. И Зоря уйдет, вон какая у него в глазах тоска. Разве такого богатыря в половецком безделье удержишь?
Зоря будто читал его мысли:
– Потянет нас Кончак за собой, князь. Нахлебники ему не нужны. Поведет он нас со своими половцами али на Киев, али на Переяславль. Что же мы – русский против русского за половецкого идола меч подымем?
– О чем ты говоришь?– удивился Юрий, холодея от его слов.
Зоря промолчал, устремив взгляд на расстилавшуюся над степью рассветную полосу.
Первая ночь в чужедалье. Тряхнув отяжелевшей головой, Юрий встал; переступая, словно по сыпучему песку, наклонившись, зашагал к кочевью.
2
– Князю Юрию Андреевичу низкий поклон,– сказал, входя в шатер, крупный детина с разноцветными глазами и шрамами на лице. Правого пол-уха нет, в левом болтается серьга.
Все еще лежа и не скинув с себя тяжелый сон, князь приподнялся на локте.
– А ты кто таков?– спросил он без удивления, потому как удивляться в степи уже успел разучиться.
– Житобуд я, бывший Святославов тысяцкий. Как же не признал, отец мой родной?
– Теперь признал,– кивнул Юрий; вставая, добавил: – Щедро наградил тебя за собачью твою службу Святослав. Ныне Кончаку зад лижешь?
Житобуд побледнел, дрогнула в ухе золотая серьга, голубой глаз потемнел, зеленый налился кровью.
– Не затем послан я, князь, чтобы ссору заводить. Кличет тебя к себе хан.
– Скажи, буду,– сухо ответил Юрий и подождал, пока Житобуд выйдет из шатра.
«Вона как всех нас у врагов наших судьба свела. И Роман где-то рыщет бездольным волком по степи, – подумал он, натягивая на себя кафтан.– Хан нетерпелив. Прав Зоря: не сегодня, так завтра натравит нас на своих же собратьев. А сам, как шакал, пойдет по пятам – подбирать добычу. Кус мяса себе – кость нам.
Перепоясав кафтан тканным золотыми нитями поясом, нацепив меч, подаренный еще отцом – широкий, с крестообразной ручкой, украшенной зелеными и голубыми камешками, он вышел на улицу: да полно, улицы-то здесь отродясь не бывало. Не было ни привычных частоколов, ни изб, ни огородов за плетнями, ни лесов, ни перелесков – была только ровная степь да раскинутые по большому ее пространству войлочные юрты половцев. Среди юрт, задрав оглобли, на которых сушилось белье, стояли повозки с огромными колесами, между повозок сновали грязные ребятишки.
Зоря уже поджидал князя, улыбаясь, поклонился ему.
– Как спалось, княже?– встретил он его обычным вопросом.
– Спасибо на добром слове, Зоря,– ответил князь.
Дружина была в сборе. Когда еще только прибыли к половцам, Юрий дал Неше наказ, чтобы вои не ленились, чтобы и на чужбине помнили про свое ратное мастерство. Вот и сейчас они скакали по полю, размахивая мечами, стреляли из луков в расставленные неподалеку от юрт красные щиты. Половецкие конники, наблюдавшие издалека за их упражнениями, улыбались и делали замечания на своем гортанном языке. Русские вои вызывали их на единоборство:
– Неча рты разевать. Чай, нас не переплюнете!
– Эк со стороны-то все складно получается.
– Бой отвагу любит.
Юрий поморщился, обращаясь к Неше, недовольно сказал:
– Зря задираются вои, не у себя дома.
– Пусть знают наших!– широко улыбнулся Неша.
– Ишшо в драку полезут.
– На кулачки-то?!– удивился Неша.
– Кабы так,– отмахнулся от него Юрий,—Ты вот что, ты скажи-ко воям, чтобы ни-ни. Пущай в щиты мечут стрелы, а в драку не вступать...
– Не дети малые.
– Хуже детей,– оборвал его Юрий,– Нынче у всех здесь вот наболело,– он показал рукой на грудь.– Одно слово – чужбина.
– Да не казнись ты, князь,– успокоил его Неша. – Не по своей воле подзадержались мы у половцев. Образумится Всеволод – воротит назад. Жди со дня на день гонца.
– Ишь ты прыткий какой,– прищурился Юрий.– Плохо дядьку моего знаешь.
– Тебе виднее,– неохотно согласился Неша.– Дозволь идти к воям?
В голосе его послышалась обида.
– Ступай,– разрешил князь.
Придерживая рукой задевающий за ногу меч, широко шагая, Юрий поднялся на изголовье холма, к ханскому шатру. Два свирепого вида половца у входа перегородили было ему дорогу, но из шатра послышался повелительный голос, и они тотчас же расступились.
Юрий откинул полог, согнулся и вошел. Со света в шатре было сумрачно, князь не сразу разглядел сидящего на ковре хана.
По левую сторону от него стоял Житобуд, по правую, утопая в подушках, возлежала женщина с черным лицом. Белки глаз ее, казалось, светились в темноте, из-за припухлых, чуть вывернутых губ ослепляли пронзительной белизной ровные зубы.
Юрий, задержавшись у входа, слегка поклонился хану, Кончак кивнул ему и выжидательно посмотрел на Житобуда.
– Хан приветствует тебя,– сказал, подобострастно улыбаясь, Житобуд.– И говорит, что рад видеть у себя сына прославленного Андрея Боголюбского.
– Я тоже рад видеть хана,– сказал Юрий.– Мы благодарны ему за оказанное нам гостеприимство.
Хан пробормотал что-то, снова провел пальцами по бороде и указал Юрию на место рядом с собой. Житобуд поспешно отступил в сторону, и князь сел на ковер.
Кончак хлопнул в ладоши, задний полог шатра колыхнулся, и из-за него тихо появилась старая женщина с подносом, на котором стояли две чаши и высокий кувшин. Поставив поднос на ковер, женщина поклонилась в отдельности хану и гостю и так же бесшумно и быстро удалилась.
Попивая из широких чаш терпкое вино, князь и
хан вели через переводчика неторопливую беседу.
Кончак выспрашивал о Святославе, о Всеволоде, Юрий пытался выведать замыслы хана. Оставаться у половцев он не хотел.
Кончак соблазнял его богатой добычей, отдавал тысячу лучших конников, уговаривая идти на Переяславль.
– Ты обижен,– говорил хан.– Если ты настоящий воин, тебе надлежит отомстить за несправедливость. Ну скажи, кто отдаст тебе свой удел?.. Или ваши князья такие добрые?
– Не торопи меня, хан,– останавливал его Юрий. – Не огляделся я в половецкой степи. Да и вои мои не могут еще свыкнуться с жизнью вдали от родины.
– Да велика ли беда?!– удивлялся Кончак, блаженно потягивая из чаши вино.– Аль не по вкусу им наши девушки.
– Девушки ваши хороши,– отвечал Юрий.
– Аль оставили они на Руси палаты-хоромы?
– И того у них не было,– соглашался с ним молодой князь.
– И скотниц не было набитых золотом?– усмехнулся Кончак.
– О каких скотницах ты говоришь!
– Тогда не понимаю тебя, князь,– развел Кончак руками.