355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джозеф Хеллер » Лавочка закрывается » Текст книги (страница 8)
Лавочка закрывается
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 00:03

Текст книги "Лавочка закрывается"


Автор книги: Джозеф Хеллер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 34 страниц)

Мистер Тилью всегда улыбался, вспоминая надпись на своем надгробье.

Он теперь вспоминал и никак не мог назвать хоть что-нибудь, чего у него не было. Теперь у него были вторые русские горки – «Торнадо». Он слышал, как где-то там, над головой, беспрестанно останавливаются и отправляются поезда подземки, которые в летние воскресенья привозили на берег стотысячные толпы, слышал он и фырчанье автомобильных моторов и более крупных транспортных средств, спешащих туда-сюда. С уровня чуть выше доносились до него журчание и плеск воды в канале (он не забыл взять с собой свои плоскодонки и открыл под землей свой «Туннель любви»). Были у него здесь «Кнут» и «Водоворот», которыми он похлестывал и расшвыривал клиентов, «Человеческий биллиард» с вертикальным спуском и вращающимися дисками, раскидывавшими в разные стороны людей, которые, получая необъяснимое удовольствие, визжали и молились о том, чтобы это поскорее кончилось. Для доверчивых он подвел электрический ток к железным перильцам, а для нормальных людей установил кривые зеркала, которые деформировали их в веселых и смешных монстров. Была у него и ухмыляющаяся, розовощекая торговая марка, демоническое плоское лицо с плоской головой, расчесанными на пробор волосами и широким ртом, полным квадратных зубов, похожих на белые кирпичи; увидев эту марку в первый раз, люди отшатывались в недоумении, но во второй – уже принимали ее с добродушным юмором, как нечто само собой разумеющееся. С какого-то неизвестного уровня снизу постоянно доносился до него размеренный шум движущихся вагонов, колеса которых крутились денно и нощно, но это не вызывало у него никакого любопытства. Его интересовало только то, чем он мог владеть, а желал он владеть только тем, что мог видеть и чем мог управлять простейшим поворотом рукоятки или нажатием кнопки. Он любил запах электричества, хрустящее потрескивание электрических разрядов.

Денег у него было больше, чем он мог истратить. Он никогда не верил в трестирование трестов и не видел никакого проку в фондировании фондов. Теперь к нему регулярно наведывался Джон Д. Рокфеллер выпросить десятицентовик или выклянчить разрешение прокатиться бесплатно; искал его благосклонности и Дж. П. Морган, который вручил свою душу Господу, не сомневаясь, что она будет с восторгом принята и обласкана. Почти не имея к существованию средств, не имели они к нему и особых стимулов. Их дети не присылали им ничего. Мистер Тилью мог бы им давно это сказать, часто говорил им мистер Тилью. Без денег жизнь могла быть кошмаром. Мистер Тилью всегда подозревал – для бизнеса всюду найдется место, и он мог бы им давно это сказать, говорил он им.

Он выглядел щеголем, одевался с иголочки, был опрятен и всегда в форме. Его шляпа, его котелок, которым он гордился, висел безукоризненно чистый на крюке вешалки. Теперь он каждый день надевал белую рубаху со стоячим воротничком, широкий, идеально завязанный и аккуратно заправленный под жилетку галстук, а кончики его тонких каштановых усов были обязательно нафабрены.

Его первым большим успехом было чертово колесо в половину размера того, что привлекло его внимание в Чикаго, и он дерзко провозгласил свое – еще не достроенное – самым большим в мире. Он украсил его ослепительными гирляндами из сотен недавно изобретенных мистером Эдисоном лампочек накаливания, и зачарованные посетители были вне себя от восторга.

«Я в жизни не обманул ни одной души, – любил заявлять он, – и не отпустил ни одного простофилю, не обобрав его».

Ему нравились аттракционы, в которых посетители возвращались в ту точку, откуда начинали. Ему казалось, что в природе все – от самого малого до самого грандиозного – движется по кругу и возвращается в свою исходную точку, может быть, для того, чтобы начать все снова. Он находил, что люди смешнее стаи обезьян, и любил разыгрывать их с учетом людских особенностей, ставя в безобидно-неловкие ситуации, которые всем доставляли удовольствие и за которые все готовы были платить: шляпа, сорванная потоком воздуха, или юбка, вздувшаяся вдруг на плечи, двигающиеся полы и складывающиеся лестницы, перепачканная помадой парочка, вернувшаяся на свет из темного туннеля любви и недоумевающая – почему это все, увидев их, трясутся от смеха, и недоумение их длится до тех пор, пока какой-нибудь любитель непристойных шуток не огласит принародно причину всеобщего веселья.

И он по-прежнему владел своим домом. Мистер Тилью жил когда-то на Серф-авеню напротив своего парка аттракционов «Стиплчез»; у него был просторный деревянный дом с ведущей к нему узкой дорожкой и невысокими каменными ступеньками; казалось, что все это после его смерти начало уходить в землю. На вертикальной части нижней ступеньки камнерез высек его фамилию – ТИЛЬЮ. Обитатели квартала, направлявшиеся в кинотеатр или на станцию подземки, первыми по положению букв в фамилии сделали вывод о том, что ступеньки, кажется, оседают. К тому времени, когда дом исчез, никто уже не обращал внимания на еще один свободный участок в трущобном районе, пережившем свой расцвет.

К северной оконечности узкой полоски земли, составлявшей Кони-Айленд, который на самом деле вовсе не был островом, а представлял собой косу длиной около пяти миль и шириной в полмили, примыкал залив, называвшийся Грейвсенд-Бэй. Расположенная там красильная фабрика потребляла много серы. Старшие мальчишки подносили горящие спички к желтым холмикам, образовывавшимся возле здания фабрики, и, словно зачарованные, смотрели, как эти холмики тут же схватывались голубоватым пламенем, выделяя серный запах. Неподалеку находилась изготовлявшая лед фабрика, которая стала однажды сценой эффектного вооруженного ограбления; налетчики скрылись на быстроходном катере, исчезнувшем в водах Грейвсенд-Бэй. Так еще до появления доступных домашних холодильников здесь были огонь и лед.

Огня здесь всегда побаивались, и на Кони-Айленде регулярно вспыхивали сильные пожары. Прошло всего несколько часов с того момента, как первый парк аттракционов мистера Тилью был уничтожен огнем, а предприимчивый хозяин уже развесил рекламные щиты, зазывавшие на его новейший аттракцион – пожар на Кони-Айленде, и продавцы билетов не успевали взимать входную плату в десять центов с рвущихся попасть в разоренный парк и посмотреть на дымящиеся руины. Как это он сам не додумался до этого, сокрушался Дьявол. Даже Сатана называл его мистер Тилью.

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ

11

ЛЮ

Мы с Сэмми поступили в армию одновременно. Нас было четверо. И всех нас отправили за океан. И все мы вернулись домой, хотя я и побывал в плену, а самолет Сэмми один раз был сбит и упал в воду, а в другой раз совершил аварийную посадку, потому что забывчивый пилот, которого звали Заморыш Джо, забыл о существовании запасного рычага выпуска шасси. Сэмми говорит, что никто не пострадал, а Заморыша Джо наградили медалью. Такие прозвища прилипчивы. Милоу Миндербиндер служил офицером по столовой, и тогда он вовсе не был таким уж большим героем, какого строит из себя сегодня. Командиром эскадрильи у Сэмми был майор Майор, которого невозможно было найти, когда кто-нибудь хотел его видеть; был у него и бомбардир, которого звали Йоссарян, и Сэмми говорит, что этот Йоссарян мне бы понравился. После того как один парень в их самолете истек кровью и умер, Йоссарян снял с себя форму и даже на похороны пошел голым и сидел там на дереве, так Сэмми говорит.

Мы решили записаться добровольцами и поехали подземкой на Манхеттен в огромный призывной пункт, располагавшийся на вокзале Грэнд-Сентрал. В эту часть города большинство из нас почти никогда не наведывалось. На призывном пункте мы прошли медицинский осмотр, о котором были наслышаны от призванных раньше старших ребят. Мы вертели головой и кашляли, показывали головку члена, нагибались и растягивали руками ягодицы, не понимая, чего они там ищут. От наших дядюшек и тетушек мы слыхали о геморроях, но так толком и не знали, что это такое. Психиатр, говоривший со мной наедине, спросил, нравятся ли мне девушки. Я ответил, что они мне так нравятся, что я их трахаю.

Он с завистью посмотрел на меня.

Сэмми тоже нравились девчонки, только он ничего не умел с ними делать.

Нам исполнилось по восемнадцать, и если бы мы дождались до девятнадцати, то нас все равно призвали бы по набору, так сказал ФДР, а мы так это и объяснили нашим родителям, которые не очень-то хотели нас отпускать. Мы читали о войне в газетах, слышали о ней по радио, смотрели про нее шикарные фильмы, сделанные в Голливуде, и нам казалось, что отправиться на войну лучше, чем вкалывать на отцовском складе утиля, как это делал я, или торчать в тесной клетушке страховой компании, как Сэмми, или, как Уинклер, в табачной лавке, которая служила крышей для букмекерских операций его отца. В конечном счете, для меня и большинства из нас оно и обернулось лучше.

Вернувшись на Кони-Айленд с призывного пункта, мы отпраздновали этот день хот-догами и отправились кататься на русских горках – «Торнадо», «Циклоне» и «Молнии». Мы прокатились на большом колесе обозрения, хрустя глазированным попкорном и глядя в сторону океана – в одном направлении, а в сторону Грейвсенд-Бэй – в другом. Мы топили субмарины и сбивали самолеты в дешевых игорных залах, а потом ринулись в парк «Стиплчез», где покрутились в бочках, повращались в «Водовороте» и «Человеческом бильярде», половили колечки на большой карусели, самой большой карусели на острове. Мы прокатились на плоскодонке по «Туннелю любви», издавая громкие и непристойные крики, чтобы рассмешить других.

Мы знали, что в Германии есть антисемитизм, но мы не знали, что это такое. Мы знали, что они делают с людьми что-то плохое, но не знали, что именно.

Тогда мы не очень много знали и о Манхеттене. Если мы и ездили в центр, то, в основном, в «Парамаунт» или «Рокси» послушать большие оркестры и посмотреть новые фильмы, которые в нашем районе шли с опозданием на шесть месяцев в «Кони-Айленд» Лоува или в «РКО» Тилью. Большие кинотеатры на Кони-Айленде были в те времена безопасны, прибыльны и удобны. Теперь они обанкротились и больше не работают. Некоторые старшие ребята иногда по субботам возили нас на своих машинах на Манхеттен в джаз-клубы на Пятьдесят второй улице или в Гарлем послушать музыку в цветных дансингах или театрах или купить марихуану, дешево поесть мяса на ребрышках, а при желании потрахаться и отсосаться за доллар, но я в этом почти не участвовал, даже если речь шла только о музыке. Как только началась война, многие принялись делать деньги; и мы тоже. После войны точно так же отсосаться и получить все остальное можно было прямо здесь, на Кони-Айленде, где свои услуги стали предлагать белые девчонки из еврейских семей; эти девчонки успели пристраститься к героину и повыходили замуж за местных наркоманов, у которых тоже не было денег, только цена теперь была уже два доллара, и больше всего дохода приносили им маляры, штукатуры и другие рабочие, приезжавшие из других районов, они не ходили в школу с этими девчонками, и им было наплевать. Некоторые ребята из моей компании, например, Сэмми или Великолепный Марвин Уинклер, сынишка букмекера, начали курить марихуану еще до войны, и если уж ты знал, как пахнет эта штуковина, то всегда мог учуять этот запах, сидя на местах для курящих в кинотеатрах Кони-Айленда. Этими вещами я тоже не занимался, и мои дружки никогда не закуривали в моем присутствии своих начиненных марихуаной сигарет, хотя я им и говорил, пусть себе курят, если хотят.

«А что проку? – канючил Уинклер, прикрывая свои красные глаза. – Ты мне весь кайф портишь».

Один деятель по имени Тилью, который, наверно, был уже мертв, стал для меня примером для подражания, когда я о нем узнал. Когда все вокруг были бедны, он владел кинотеатром, он владел большим парком аттракционов «Стиплчез» и собственным домом напротив парка, и я думал, что это все разные люди, и лишь совсем недавно, когда все они уже давно померли, и Джордж Тилью тоже, я узнал, что это один человек, о чем мне поведал Сэмми во время одного из своих благотворительных визитов. Сэмми стал частенько к нам наведываться после того, как его жена умерла от рака яичника, и он не знал, куда себя девать по выходным, а особенно часто он заходил после моей очередной выписки из больницы, когда мне и самому нечего было делать, кроме как бездельничать и набираться сил после их облучений и химиотерапии. А в промежутках между больницами я мог себя чувствовать, как огурчик, и снова был сильным, как бык. Когда мне становилось худо, я ложился в городскую больницу на Манхеттене к онкологу по имени Деннис Тимер и проходил у них курс лечения. Если же я чувствовал себя нормально, все было замечательно.

Теперь это уже перестало быть тайной, и все знают, что у меня такая болезнь, услышав о которой другие бегут, как от огня. Мы никогда не называем ее, мы даже говорим о ней как о чем-то таком ничтожном, у чего и названия-то нет. Даже на приемах у врачей мы с Клер никогда не называем ее. Я не хочу спрашивать Сэмми, но я уверен, что сколько много мы бы ему ни врали все эти годы, он обо всем знает, сколькобы ни врали, поправил бы он меня, как он это всегда делает, если я ему позволяю. Иногда я и помню, как правильно, но, чтобы подразнить его, все равно говорю с ним так, как мне нравится, сколько многоон бы меня ни поправлял.

– Тигр, я знаю, как надо, – смеясь, говорю я ему. – Ты думаешь, я все еще зеленый мальчишка? Я ж над тобой издеваюсь, как хочу. Сколько многораз нужно повторить, чтобы ты это наконец понял?

Сэмми – парень толковый и замечает всякие мелочи, как, например, имя Тилью или шрам у меня на губе, пока я не отпустил здоровенные, пушистые усы, чтобы спрятать его, или не отрастил сзади оставшиеся у меня волосы, чтобы закрыть следы разрезов и синие метки ожогов на лимфатических узлах. Может быть, я много потерял в жизни из-за того, что не учился в колледже, но меня никогда туда не тянуло, и думаю, я не потерял ничего такого, что было бы для меня важным. Разве что девчонок, которые там учились. Но недостатка в девчонках у меня и так не было. Я их никогда не боялся, я знал, как их добиваться, как с ними говорить, как получать от них удовольствие, и от тех, что постарше, тоже. Сэмми мне сказал, что я всегда был полон либидо.

– Ладно, тигр, я не спорю, – ответил я. – Только ты мне скажи, что это значит.

– Ты весь был как один сплошной член, – сказал он так, будто ему нравилось меня оскорблять, – и никаких конфликтов.

– Конфликтов?

– У тебя никогда не было проблем.

– У меня никогда не было проблем.

У меня никогда не было сомнений. Моя первая, по имени Блоссом, была постарше меня, и жила она в соседнем квартале. Моя вторая была постарше меня, мы звали ее Грелка. Еще одну девушку я заарканил в страховой компании, когда там работал Сэмми, она тоже была старше и знала, что я моложе, но все равно лезла ко мне еще и еще и подарила мне две рубашки на Рождество. Вспоминая теперь те годы, я думаю, что получал всех девушек, которых хотел. Ведь с девушками – как и со всем остальным – я обнаружил, что даже в армии, если ты даешь людям понять, чего хочешь, и они видят твою уверенность в себе, то они скорей всего не будут тебе мешать. Когда я был еще капралом в Европе, мой сержант стал понемногу позволять мне принимать все решения за нас двоих. Вот кого у меня никогда не было, так это студенток, таких, которых показывали в кино. До войны никто из наших знакомых не учился в колледже и даже не помышлял об этом. А вот после войны все стали учиться. Те девушки из журнала «Тайм», с которыми я знакомился через Сэмми до того, как он женился, да и после, не всегда находили меня таким привлекательным, каким я, по моему мнению, должен был им казаться, а потому я стал их избегать, чтобы не смущать Сэмми, и даже его жена, Гленда, в отличие от наших знакомых в Бруклине и Орандж-Вэлли, поначалу ничего такого не находила во мне или Клер. Клер считала, что Гленда задается, потому что она не еврейка и не из Бруклина, но потом выяснилось, что все совсем не так. Когда к нам стали приходить болезни, сначала ко мне, потом к ней, мы все здорово сблизились, и даже еще раньше, когда их парнишка, Майкл, наложил на себя руки. Мы были той супружеской парой, с которой им было легче всего, а Клер она могла доверить почти все.

На Кони-Айленде, на Брайтон-Бич и всюду у меня всегда были девушки, столько, сколько мне хотелось, и я даже мог находить их для других, даже для Сэмми. В особенности в армии – в Джорджии, Канзасе и Оклахоме; и замужние тоже, у которых мужья были в отлучке. Правда, с такими уже после мне было вроде как неловко, но все же я никогда не упускал своего и всегда хорошо проводил время. «Только ты не вставляй», – пытались они иногда уговорить меня, но я делал все, как мне было надо и к обоюдному удовольствию. В Англии, до того как нас перевезли в Европу, девушек у меня перебывало видимо-невидимо. В Англии во время войны каждый американец мог отжариться, даже Эйзенхауэр, а иногда и во Франции, в деревне или на ферме, когда мы быстро шли с боями вперед, пока нам не пришлось отходить назад и меня взяли в плен вместе со многими другими, а потом я узнал, что все это называлось Бюльжская битва. Вот только в Германии ничего такого не было, хотя и там у меня чуть было не получилось в Дрездене, где я военнопленным работал на фабрике жидких витаминов. Мы делали сиропы для беременных немецких женщин, которым нужно было питаться, а есть было нечего. Это было уже в конце войны, и я тогда ненавидел немцев сильнее, чем прежде, но должен был не показывать виду. Даже там я мог бы трахаться, потому что был на короткой ноге с охраной и мог найти себе какую-нибудь польку или еще кого-нибудь из пригнанных туда на работы; мне ничего не стоило договориться с кем-нибудь из охраны, с кем у меня были самые хорошие отношения, – они все были или старики, или покалеченные на русском фронте, – и они закрыли бы глаза, чтобы я ненадолго проскользнул в комнату или чуланчик с кем-нибудь из женщин. Эти женщины не то чтобы рвались, но, казалось, особо и не возражали, а потом в одну ночь всего этого не стало, в ту ночь была страшная бомбежка, и все вокруг сровняли с землей за одну ночь, и все женщины тоже исчезли. Другие ребята думали, будто я спятил, что так кобелюсь, но нужно же было хоть чем-то занять время, пока война не кончилась и нас не отправили домой. Англичане из команды военнопленных никак не могли меня понять. Охранники тоже устали и даже начали получать удовольствие от моих выходок. Они знали, что я – еврей. Я всем об этом трезвонил.

– Herr Reichsmarschall, [5]– так я называл всех немецких солдат; это стало моей постоянной шуткой, когда мне нужно было говорить с ними, если я переводил или что-то просил. «Сраный Фриц», – так я называл их про себя уже без всяких шуток. Или «нацистский ублюдок».

– Herr Rabinowitz, – отвечали они с шутливым почтением.

– Mein Name ist Lew, [6]– добродушно, в тон им, отвечал я. – Так меня и называйте.

– Рабиновиц, ты с ума сошел, – говорил мне мой помощник Воннегут из Индианы. – Доиграешься до того, что тебя угрохают.

– Вы что, не хотите повеселиться? – пытался я подбодрить их всех. – Как вы можете выносить такую скуку? Спорим, я смогу устроить здесь танцы, если уговорю их принести сюда музыку.

– Только без меня, – говорил один старик по имени Швейк. – Я хороший солдат.

Оба этих парня знали немецкий лучше меня, но Воннегут был робок и застенчив, а Швейк, все время жаловавшийся на геморрой и боли в ногах, не хотел, чтобы его впутывали.

Как-то мы узнали, что в город приезжает цирк. Мы видели афиши, когда шли работать на пищевую фабрику из отведенного нам жилья в укрепленном подвале, который когда-то был подземным хранилищем при бойне, когда у них еще был скот, чтобы его забивать. К тому времени охранники уже трусили больше нашего. По ночам мы слышали, как над нами пролетают самолеты из Англии, направляясь к военным объектом неподалеку. А иногда мы с удовольствием слушали, как где-то поблизости рвутся сотни бомб. А еще мы знали, что с востока наступают русские.

Когда я увидел эти веселенькие афишки, мне в голову пришла прекрасная мысль.

– Давайте поговорим со старшим охранником, может быть, и нам удастся попасть на представление. И женщинам тоже. Нам нужно передохнуть. Я сам с ним поговорю. – Эта возможность привела меня в возбужденное состояние. – Давайте попытаемся.

– Только без меня, – сказал этот хороший солдат Швейк. – На неприятности я могу нарваться и без цирка, даже если буду делать только то, что мне говорят.

Работавшие с нами женщины были исхудалыми, оборванными и такими же грязными, как мы, и, наверно, ни в ком из нас не осталось даже мыслей о сексе. И я тоже похудел, и почти все время у меня был понос, но я думал, что было бы здорово оттянуться хоть разик, чтобы потом дразнить Клер или хвастаться теперь. Я мог бы, конечно, и соврать, только я не люблю врать.

Мы с Клер поженились еще до моей демобилизации, сразу после того как мне в Форт-Дике вырезали двойную грыжу, когда я вернулся из Европы и немецких тюрем, и я тогда просто до белого каления дошел из-за этих двух немецких военнопленных в Нью-Джерси, потому что они похотливо поглядывали на Клер и говорили что-то по-немецки, когда она дожидалась меня и мы еще были обручены.

Впервые я увидел их в Оклахоме, я имею в виду немецких пленных, и я тогда глазам своим не поверил. Они были на улице, с лопатами в руках, и выглядели на этой большой армейской базе лучше, чем мы, и веселее. Это у них называлось войной? Я думал иначе. Я считал, что военнопленные должны сидеть в тюрьме, а не весело разгуливать под открытым небом и отпускать в наш адрес разные шутки. Я на них сильно рассердился. Их сопровождала пара расхлябанных солдатиков, они явно томились от безделья, а винтовки несли, словно это были гири. Предполагалось, что фрицы должны работать, но они себя вовсе не утруждали. Там повсюду были и заключенные-американцы, посаженные за самоволку, и их в наказание заставляли рыть ямы, а потом закапывать, и эти американцы всегда работали больше, чем немцы. Я прямо бесился, глядя на них, а в один прекрасный день, даже не сознавая, что делаю, решил попрактиковаться с ними в немецком и пошел прямо к ним.

– Эй, солдат, это запрещено, – сказал нервно выпрыгнувший мне навстречу охранник, который был ближе всего к тем двоим, что я выбрал; он говорил с тем непонятным южным выговором, к которому я только начал привыкать. Он даже стал поднимать свою винтовку.

– Приятель, у меня семья в Европе, – сказал я ему. – Все будет в порядке. Ты послушай, сам увидишь. – И, прежде чем он успел мне ответить, я начал говорить по-немецки, с трудом связывая слова, но он не знал этого. – Bitte. Wie ist Ihr Name? Danke schön. Wie alt sind Sie? Danke vielmals. Wo Du kommst hier? Danke. [7]– К нам стали стягиваться другие пленные, и даже пара других охранников подошла поближе послушать, они даже скалились, словно приятно проводили время на одном из представлений ОСКОВ. [8]Мне и это не понравилось. Черт побери, подумал я, это что – мир или война? Я все говорил и говорил. Когда они меня не понимали, я изменял слова, пока до них не доходило, и тогда все они начинали кивать и улыбаться, а я делал вид, что сияю от удовольствия, когда видел, что они ставят мне хорошие отметки. «Bitte schön, Bitte schön», [9]– говорили мне они, отвечая на мои «Danke. Danke» [10]в благодарность за их сообщения о том, что я «Gut, gut». [11]Но прежде, чем все это закончилось, я дал им наверняка понять, что здесь есть один человек, которому это не так уж и нравится, и что этот человек – я. – So, wie geht jetzt? [12]– спросил я у них, показывая рукой на базу. – Du gefällt es hier? Schön, ja? [13]– Когда они ответили, что им здесь нравится, что им нравится, как мы все практикуемся здесь в немецком, я задал им один вопросик: – Gefällt hier besser wie zuhause mit Krieg? Ja? [14]– Я мог бы поклясться, что здесь им нравится больше, чем на войне, там, в Германии. – Еще бы, – сказал я им по-английски, и тогда они перестали улыбаться и вид у них стал смущенный. Я глядел прямо в глаза тому, с кем заговорил первым. – Sprechen Du! [15]Я сверлил его глазами, пока он в ответ не начал тихонько кивать. Когда я увидел, что он сломался, я решил высмеять его при всех, хотя сам и не считал, что это смешно. – Dein Name ist Fritz? Dein Name ist Hans? Du bist Heinrich? [16]– А потом я сказал им о себе: – Und mein Name ist Rabinowitz, LR, von Coney Island in Brooklin, New York. Du kennst? [17]– А потом я заговорил на идиш: – Унд их бин эйн ид. Фаршстест? [18]– А потом по-английски: – Я – еврей. Понятно? – А потом на моем ломаном немецком: – Ich bin Jude. Verstehst? [19]– Теперь они не знали, куда глаза девать, но поднимать их на меня они никак не хотели. У меня синие глаза, и Клер до сих пор говорит мне, что они могут быть холодны, как лед, и у меня белая, европейская кожа, которая быстро краснеет, если я хохочу или злюсь, и я не был уверен, что они мне поверили. Поэтому я расстегнул еще одну пуговицу на своем мундире и вытащил из-за пазухи свой жетон, чтобы показать им буковку J, выгравированную там рядом с группой крови. – Sehen Du? Ich bin Rabinowitz, Lew Rabinowitz, und ich bin Jude. [20]Ясно. Вот и хорошо. Danke, – язвительно сказал я, не сводя с них холодного взгляда, пока они не отводили глаза. – Danke schön, danke vielmals, für alles и bitte, и bitte schön [21]тоже. И матерью моей клянусь, я вам всем еще отплачу. Спасибо, дружище, – сказал я капралу на прощание.

– И что все это значило?

– Да так, попрактиковался немного в немецком.

В Форт-Дикс с Клер я уже не практиковался. Я сразу же полез на стенку, когда увидел, как они ухмыляются и говорят что-то о ней, и был готов броситься на них, и, направляясь к ним, я чувствовал, что меня охватило такое бешенство, какого я не испытывал даже в бою. Голос у меня был негромкий и очень спокойный, а жилка на шее и на щеке уже подергивалась, как стрелка часового механизма у бомбы, которая вот-вот взорвется.

– Achtung, [22]– сказал я мягким и неспешным голосом, растягивая это слово, чтобы оно звучало как можно дольше, пока я не остановился перед ними там, где они стояли со своими лопатами на траве, у грунтовой дороги, которую прокладывали.

Они переглянулись, почти не скрывая улыбок, так как думали, что мне это ничего.

– Achtung, – снова сказал я, чуть выделяя голосом второй слог, словно ведя вежливую беседу с кем-нибудь глухим в гостиной матери Клер в ее доме на севере штата Нью-Йорк. Я остановился прямо перед ними, лицом к лицу, всего в нескольких дюймах. Губы у меня растянулись и побелели, словно я собирался рассмеяться, хотя я даже не улыбался, но думаю, они этого еще не поняли. – Achtung, aufpassen, [23]– сказал я, чтобы было яснее.

Они сразу же пришли в чувство, когда услышали, что я сказал это спокойным голосом. Они стали понимать, что я не шучу. И с них сразу слетело их ленивое спокойствие, и вид у них тут же стал немного растерянный, будто они никак не могли понять, чего я хочу. Я только потом узнал, что сжимал кулаки, когда увидел кровь на ладонях в тех местах, где в них впились ногти.

Теперь они уже не были так уверены в себе, а я был. Война в Европе уже закончилась, но они все еще были военнопленными, и они были здесь, а не там. Стояло лето, и они ничего себе выглядели – ходили голыми по пояс и были бронзовыми от загара, как я когда-то на пляже Кони-Айленда до войны. На вид они были сильными, мускулистыми ребятами, не то что те сотни и сотни пленных за океаном. Они были из первых и здоровели себе в плену, отъедаясь на американских харчах, а я в это время болел траншейной стопой из-за вечно мокрых носков и ботинок и был весь покрыт насекомыми, которых не знал раньше, – вшами. Я понял, что они здесь уже давно, что они из элитных войск устрашения начала войны, все их поколение к этому времени уже было перебито, взято в плен или покалечено, и, на мой вкус они выглядели слишком уж благополучно и беззаботно, но таковы были правила Женевской конвенции для военнопленных, и с этим ничего нельзя было поделать. Эти двое были постарше и поздоровее меня, но я не сомневался, что если дойдет до дела, то я разорву их на куски, хотя я и ослаб после операции и исхудал на войне, но, может, я ошибался. Когда я был в плену, кормили меня не так хорошо, как их.

– Wie gehts? [24]– небрежно сказал я, глядя то на одного, то на другого таким взглядом, чтобы они поняли – я не такой уж компанейский парень, как это может показаться. К этому времени я уже достаточно поднаторел в немецком. – Was ist Dein Name? [25]

Одного звали Густав, а другого – Отто. Я до сих пор это помню.

– Wo kommst Du her? [26]– Один был из Мюнхена, а место, которое назвал другой, было мне не знакомо. Я говорил начальственным тоном и видел, что им не по себе. По званию они были не старше меня. Офицеров не гоняли на работы, даже унтер-офицеров, если только они не занижали себе специально звание, как это сделал я в последнем лагере, чтобы иметь возможность выходить куда-нибудь на работу. – Warum lachts Du wenn Du siehst Lady hier? [27]И ты тоже, – я указал на второго. – Почему вы только что смеялись, глядя на эту леди, и что ты сказал ему такого, отчего он развеселился еще больше?

Я забыл сказать это по-немецки и говорил на английском. Они прекрасно поняли, о чем я говорю, хотя, может быть, разобрали и не все слова. Но мне было все равно. Это трудно было сказать на чужом языке, но я знал, до них все дойдет, если я постараюсь.

– Warum hast Du gelacht wenn Du siehst mein [28]подружку?

Теперь мы все знали, что они поняли, потому что они не хотели отвечать. Охранник с винтовкой не понимал, что происходит, и не знал, как ему с этим быть. Казалось, он больше боялся меня, чем их. Я знал, что мне и говорить-то с ними было запрещено. Клер хотелось бы, чтобы я прекратил все это. Но я и не собирался. Ничто не могло меня заставить. Молодой офицер с нашивками за участие в разных кампаниях быстро подошел к нам, но замер, когда увидел мое лицо.

– Лучше не лезьте к нему, – услышал я, как остерегла его Клер.

У меня тоже были нашивки, а еще и Бронзовая звезда, которой меня вместе с одним парнем по имени Дэвид Крейг наградили во Франции за подбитого «тигра». Я думаю, этот офицер читал мои мысли и сообразил, что лучше ему не соваться. Казалось, что я – лицо официальное, а говорил я чертовски весомо. Мой немецкий сбил их всех с толку, а уж я старался говорить погромче.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю