355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джойс Кэрол Оутс » Ангел света » Текст книги (страница 26)
Ангел света
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:39

Текст книги "Ангел света"


Автор книги: Джойс Кэрол Оутс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 34 страниц)

ЛЮБОВНИКИ

По выражению лица Изабеллы – а по ее лицу словно прошла рябь, как по воде, – Кирстен знает, что любовник матери прибыл.

Изабелла стоит неподвижно, глядя мимо головы Кирстен. Губы ее приоткрыты, широко посаженные глаза смотрят прямо. Кто-то рядом разглагольствует с пылким многословием подвыпившего человека, но Изабелла даже и не старается делать вид, что слушает.

Кирстен чувствует, как из глубин ее существа поднимается головокружение, но она не поддается ему.

Необходимо сохранять спокойствие. Замереть. Не повернуть головы при звуке его голоса.

Изабелла в упор смотрит на своего любовника – без любви. Она не замечает, что Кирстен наблюдает за ней; она не замечает никого, кроме Ника. Потом вдруг резко, невежливо отворачивается от собеседника и уходит в дом. Сквозь распахнутые стеклянные двери – в дом… За спиной Кирстен раздается голос Ника Мартенса, который с преувеличенной теплотой здоровается с кем-то.

– Ник, Господи Боже мой… сколько зим, сколько лет…

– Действительно давно…

Его голос, он здесь. Так быстро. Кирстен наклоняется, делая вид, будто рассматривает цветы цереуса, – она дышит прерывисто, неглубоко. Ей нехорошо. Все это время нехорошо. С тех пор как утонул отец – в тине, в черной маслянистой тине, среди москитов, и комаров, и слизней… Необходимо сохранить спокойствие. Не повернуться на звук его голоса, веселого и по-детски звонкого. Не кинуться ему в объятия.

Ник! Ник!

Изабелла ушла. Изабелла ретировалась. Между ними уже ничего нет, испуганно думает Кирстен, но мысль мелькнула как угорь, не задержалась, да и в любом случае главное сейчас – сосредоточиться на ночном цветке.

Огромные, кремово-розовые, вытянутые трубкой цветы, больше мужского кулака. Странные, острые, оканчивающиеся словно бы колючкой лепестки, окружающие цветок. Очень тонкий аромат. Почти неуловимый. И теперь все они раскрылись – почти раскрылись. Кирстен, чувствуя, что за ней наблюдают, наклоняется к одному из цветков и видит, что он может еще больше раскрыться – там складка за складкой, бездонная глубина, изящные ниточки тычинок и пестик – светлый, с желтоватыми полосками язычок, пульсирующий жизнью, что-то в себя впитывающий.

Растение живет, воспринимает окружающее, трепещет.

Кирстен пригибается еще ниже. Подносит к цветку свое спокойное бледное лицо, свою красоту. И зрачок смотрит в зрачок.

Разыгрывать эту сцену надо очень, очень осторожно.

Кто-то пересчитывает цветы:

– Одиннадцать, двенадцать, тринадцать – так?., нет, четырнадцать – вот еще один…

И Ник Мартене уже стоит позади нее, беседуя с кем-то, кого Кирстен не знает. Ложная теплота, панибратство слегка подвыпившего человека, смех, пересыпающий речь, – все это ровно ничего не значит. Врун, убийца, думает Кирстен, заставляя себя стоять неподвижно, стараясь не дышать, зрачок в зрачок.

Все на террасе исподтишка наблюдают.

Все видят: Кирстен Хэллек, высокая, злющая и совершенно спокойная, стоит, повернувшись спиной к тому, кто погубил ее отца. Кирстен Хэллек – молодая женщина, странно, будоражаще красивая, с буравящим взглядом. Все видели, как ретировалась Изабелла – как ушла Изабелла Хэллек, – и скоро начнут перешептываться: Бедняжка Изабелла, последние дни она действительно выглядит немного измученной, правда? Неужели она еще не пришла в себя после стольких месяцев? И под конец все же сломается?

Кирстен так и слышит этот шепот, это бормотание. Затаенный смех.

Почему ты не дал мне револьвер, крикнет она Оуэну, я могла бы убить его, как только он вступил на террасу, – никто бы не сумел меня остановить!

И вдруг он оказывается всего в нескольких футах от нее – то ли не замечает ее, то ли не узнает. Он усиленно трясет чью – то руку. Эта наигранная пылкость – часть его маскировки. Ник Мартене – государственный деятель, человек преуспевший, с натянутой улыбкой и живыми, так и стреляющими во все стороны глазами; такого судорожно сведенного рта и насупленных бровей Кирстен у него не помнит. И волосы у него начали седеть. И под глазами круги от переутомления.

Кирстен вдруг обнаруживает, что идет к нему, точно сомнамбула. Все так просто – лицо ее приподнято, глаза спокойно устремлены на его лицо. Она не думает – врун,она не думает – убийца,она просто подходит к нему, как молодая женщина могла бы подойти к интересному мужчине – смело, не скрывая желания, так что сама эта смелость выглядит наивностью. Он словно загипнотизировал ее, она как бы в трансе – до чего же все необычайно просто, почему она вообще когда-то боялась?.. Какая-то словоохотливая дура рассуждает насчет цереуса:

– …чтобы так недолго, а красота какая… он же цветет всего одну ночь в году, и наутро цветы уже все обвиснут… удивительное зрелище… омерзительное… и знаете… это позабавит вас, Ник… существует даже мотылек, специально созданный природой для этого растения…

Но Кирстен не слушает дальше, да и Ник, увидев ее, глядя теперь уже на нее, тоже явно не обращает внимания на эту болтовню.

Ник больше не улыбается. Глаза его кажутся странно светлыми на загорелом лице. Кирстен протягивает руку… все так просто… ее лицо, должно быть, светится чем-то вроде желания – разве может он устоять?.. Он вполне естественно берет ее руку и крепко обхватывает пальцами. – Привет, – говорит он. – Кирстен?..

VIII. РУКОПОЖАТИЕ

ДЕНЬ СМЕРТИ

Вашингтон, округ Колумбия Июнь 1979

В этот день, 11 июня 1979 года, Мори Хэллек нацарапает то, что потом составит его «признание». Трясущейся рукой. Настолько трясущейся, что ему придется упереть ее в край стола.

Действительно, настолько трясущейся, что после его смерти возникнет сомнение – хотя и не очень сильное – в достоверности «признания».

В этот день Мори Хэллек будет сражаться с волной видений, нахлынувших на него, – но не в хронологическом порядке, как утверждает народная мифология, а разрозненных видений, из которых состояла его жизнь. Давние воспоминания, голоса, обрывки разговоров; лица, и потолки, и коридоры, и оглушительный грохот бурной Лохри; поцелуи, крепкие и безусловно неискренние; объятия детей, слезы детей; последнее рукопожатие друга. Словом – целая жизнь. Его жизнь. Под которой подведена черта.

Дни рождения, думает Мори Хэллек. Дни смерти. Почему бы это не отпраздновать?

Сидя в одиночестве, он наливает еще на дюйм виски в грязный стакан, которым пользуется, наверное, многие недели, месяцы. В уютном беспорядке холостяцкого одиночества… Видите ли, мы разъезжаемся лишь временно. И я беру отпуск в Комиссии. Такой я выбрал способ, чтобы привести в порядок чувства, выработать стратегию «примирения позиций» – с учетом интересов детей и моей жены.

«Многие умирают слишком поздно, и лишь немногие – слишком рано», – прочел однажды Ник в присутствии Мори трепетным театральным голосом. – Странная все-таки теория: «Умирай в свое время!»Высокий красивый Ник Мартене, полный энергии позднего созревания. Полный планов, замыслов, честолюбия. Его беспокойные, смешливые глаза. Исходящий от кожи жар. Было это уже в Гарварде или еще в школе Бауэра? Скорее всего в школе Бауэра – когда они были по-настоящему близки. С тех пор началось постепенное отдаление. Тридцать лет. Двадцать семь лет… А эта цитата – из Ницше, или из Камю, или из Сартра, или из Достоевского, кумиров безрассудных юношей пятидесятых годов. Когда мы переживали период роста.

И все же мысль отличная. Это необходимо отпраздновать.

Мори Хэллек что-то наспех пишет, комкает бумагу и швыряет на пол; ждет, чтобы зазвонил телефон, чтобы его вернули назад. Мори Хэллек – одурманенный, небритый, накачавшийся алкоголем. Человек, «разъехавшийся» [48]48
  В юридическом кодексе США существуют два понятия, определяющие разные степени расторжения брака: супруги могут «разойтись», то есть разъехаться по разным квартирам, но продолжать формально оставаться в браке, и официально «развестись».


[Закрыть]
с женой. Человек обреченный. Отец, но не муж. Профессионал, лишившийся теперь и профессии. Не очень здоровый. (В груди, животе и кишках у него возникают порой какие-то странные спазмы, которые можно было бы назвать болью, если бы он мог чувствовать боль. Но мысли его заняты сейчас другим.) «Моя цель – прояснить, – пишет он, уперев руку в край стола, чтобы она не дрожала. – Моя цель – положить конец слухам и домыслам и…»

Он поднимает глаза. Голос? Из передней? Кирстен? В ней что же, заговорила совесть и она вернулась к нему?

Он с трудом поднимается на ноги, но никого нет. Дверь заперта, цепочка наброшена.

(«Будь осторожен, – сказал ему Чарльз Клейтон, крепко держа его за плечо, избегая смотреть в глаза. – Если у тебя в доме есть гараж – я имею в виду эти темные пустынные места… а ты не можешь оставлять машину на улице?., словом, не пользуйся гаражом поздно вечером, когда никого нет поблизости. И не открывай двери на звонок, если не знаешь, кто это».)

Мори Хэллек – взявший отпуск в Комиссии. Его бесчисленные обязанности – его «сугубо секретная» работа – будут, конечно, поделены между его коллегами.

Разъехались только временно.

Мори Хэллек – в своем костюме обвинителя (тройка из темно-серого габардина, сшитая по настоянию Изабеллы лондонскими портными, которые делали большинство «строгих» костюмов ее отцу); Мори Хэллек – в своем старом зеленом клетчатом халате с обтрепанными рукавами. (Халат был подарен ему кем-то из детей: «А теперь мой подарок разверни, папа, вот же он, папа, ты волнуешься,да?» – много лет назад. А сейчас дети выросли, сейчас дети стесняются его, они отдалились, и вообще им некогда.)

Уроки тенниса у Кирстен, экзамены у Оуэна.

«Это ошибка – иметь детей, – медленно, неуверенно выводит на бумаге Мори, – ошибка – давать миру жизнь. Когда ты не способен принять на себя всю ответственность».

Как резко втянула в себя воздух Кирстен, до чего же она удивилась. «Давай станем вместе на колени, давай помолимся вместе, – должно быть, Мори перебрал больше обычного или был в большом отчаянии, – ну всего несколько минут – вместе». Потом он с превеликим смущением вспомнил этот эпизод и позвонил дочери, чтобы извиниться, но ее не было дома, и Изабеллы тоже не было дома, так что он ничего не мог передать Кирстен.

А Оуэн… Он даже думать не хочет об Оуэне.

(Оуэн, хвастающий, что его пригласили на уик-энд в богатый дом X. Оуэн, хвастающий, что он «действительно произвел впечатление» на одного из своих преподавателей. Его отметки, клуб, где он обедает, его планы поступить на юридический факультет, его планы на будущее – стать вашингтонским юристом, который всех будет знать и будет вращаться в самых разных кругах… Даже теннисные туфли он выбирает себе с поистине фанатичной тщательностью, так как они должны бытьнужной марки.)

«Это ошибка – верить в силу «личного» примера отца, – пишет Мори. – Считать, что любовь должна породить ответную любовь».

Где у него ключи от машины? – внезапно вспоминает он. Сумеет ли он найти ключи от своей машины.

«Я, Морис Хэллек, будучи в здравом уме и…»

Хотя поселился он здесь временно, пришлось, однако, подписывать договор на год. Подписывая его, он почувствовал, как по щеке скатилась до нелепости крупная слеза. «Как тебе вообще могло прийти в голову, что я тебя так люблю?» – спокойно спросила его Изабелла. И вот теперь у него прелестная однокомнатная квартира на пятом этаже Потомак-Тауэра, и окна ее выходят на юг, на Капитолий. А ближе, в соседней башне, расположена гостиница «Холидей инн».

Он помедлил, прежде чем подписать договор, но все же подписал.

– Телефон, – сказал Чарльз. – Да?

– Телефон в твоей квартире: я бы вел себя осторожнее, будь я на твоем месте.

– Ничего не понимаю, – сказал Мори.

Чарльз вроде бы не смотрел на него, но Мори почувствовал на себе взгляд, исполненный жалости и нетерпения. Задница,мог бы пробормотать Чарльз. Вслух же он сказал:

– Нет, я думаю, понимаешь.

Однако телефон звонит редко. Кирстен звонила раза три или четыре, но уже некоторое время тому назад; Оуэн слишком занят; Ник Мартене, естественно, не звонит. А Изабелла – ну, она, естественно, тоже не звонит.

«Жизнь коротка, —припоминает Мори, – а часы тянутся долго».Он не может припомнить, кто это сказал. Возможно, это народная поговорка. А возможно, одно из загадочных высказываний Ника, одна из жестоких «истин» шведского фольклора. «Кто видел лик Господа, должен умереть» – так, по утверждению Ника, говаривала его бабушка-шведка. Мори стал расспрашивать: что означает это выражение, откуда оно взялось, из какого-то рассказа или легенды? – но Ник не знал.

«ДЕНЬ В СОВЕТСКОМ НЕБЕ»

Была весна 1971 года; Изабелле Хэллек как раз исполнилось тридцать четыре года, и от Ника Мартенса пришла открытка из Советского Союза, где Ник находился в трехнедельной поездке по поручению Информационного агентства США, – открытка, подтолкнувшая Изабеллу, если можно так выразиться, к «карьере» женщины, пошедшей по рукам.

На цветной открытке воспроизведен один из мозаичных медальонов станции Московского метрополитена «Площадь Маяковского». Назывался этот медальон «День в советском небе», и на нем крепкий парашютист летит на раскрывающемся парашюте по бирюзовому небу. Молодой человек храбро, с улыбкой исполнял свой долг и слегка напоминал Ника Мартенса.

На обороте Ник нацарапал: «Здесь, наверху, так холодно! Но я через минуту буду внизу! Как насчет паэльи?.. Целую. Н.».

Изабелла прочитала название мозаики, изучила картинку, перечитала адресованное ей послание – и ни с того ни с сего разразилась слезами.

Плакала она не один час.

Плакала у себя в ванной, потом вымыла лицо глицериновым мылом с кокосовым маслом и несколько раз сполоснула холодной водой. Плакала в спальне, где были закрыты ставни, чтобы в дом не проникало преждевременно жаркое, точно летом, солнце. Она спустилась к ужину, но вынуждена была выйти из-за стола – к великому смущению приглашенных на этот вечер гостей и к смятению мужа.

– Что случилось, Изабелла? – спросил он, гладя ее по плечу, а она лежала поперек постели. – Прошу тебя, скажи мне, – мягко произнес он, хотя она, несмотря на свое состояние, расслышала в его голосе испуг.

Тогда она сказала ему, что виноват весенний воздух, вдруг наступившее тепло – она почему-то подумала об их малышке, этой безымянной крошке, которая умерла много лет тому назад.

Ник должен был вернуться в Вашингтон через восемь дней, и к этому времени Изабелла уже завела роман… с Тони Ди Пьеро, с которым Ник нехотя познакомил ее как-то раз, когда они обедали в «Ла кюизин». Тони сказал Изабелле, что все уверены – у нее роман с Мартенсом: он считал просто «комичным», что Изабелла все эти годы была верна Мори.

– Комичным и довольно вульгарным, – сказал Тони.

СВОЕНРАВИЕ

Много лет тому назад Мори и Ник рассуждали о двусмысленности понятия «творить добро».

Они были мальчишками – они были еще оченьмолодыми людьми, – и они серьезно относились к таким вопросам: какпрожить жизнь, какреализовать себя, творитьдобро и одновременно бытьдобрым?

Часами и часами, далеко за полночь. Словно знали, что подобные истины надо открывать сейчас, прежде чем они вступят в зрелый возраст. Но уже и тогда Ник заметил:

– Я вовсе не собираюсь бытьдобрым, если это помешает мне чего-то достичь – в том числе и «добра».

А Мори заметил под влиянием нехарактерной для него причуды или, быть может, преждевременного цинизма, что человек, пожалуй, не может ни «быть» по-настоящему добрым, ни «творить» добро. И, грустно улыбнувшись, добавил:

– Наверно, лучше вообще ничего не делать. Просто быть тут.

– В школе Бауэра?.. Черта с два, – сказал Ник.

– Тут.

Только с Мори говорил Ник о своем отце и о музыке. А также о том, что он называл «своенравием».

Бернард Мартене, ныне директор Филадельфийской академии музыкальных искусств, некогда был многообещающим молодым пианистом. Он учился со Шнабелем [49]49
  Шпабель, Артур (1882–1951) – известный пианист, уроженец Австрии. Автор многочисленных произведений для фортепьяно, оркестра и голоса.


[Закрыть]
, даже взял «втайне» уроков двадцать у Горовица [50]50
  Горовиц, Владимир (род. в 1904 г.) – известный американский пианист.


[Закрыть]
. Шнабель как – то сказал ему: «Никто не встает в шесть утра без надобности, но охотно встает в пять утра ради чего-то —то есть чего-то очень важного, очень волнующего». Эти слова Бернард Мартене любил повторять до тех пор, пока в определенный период его жизни они не утратили своего значения.

Ник говорил об отце тихой скороговоркой, иной раз еле слышно, уставясь в деревянный дощатый пол; раскрасневшееся лицо его странно оживало – дергалось, щурилось, гримасничало, – словом, такого Ника Мартенса другие мальчики никогда не видели, а увидев, очень удивились бы…

– Может, они разошлись – я не могу это выяснить… она звонит и бормочет что-то невнятное по телефону… плачет… умоляет меня приехать домой… говорит: он ушел из дому и собирается жить с какой-то девчонкой… меццо-сопрано… из Нью-Йоркской оперы… а потом мы оба вешаем трубку, и я стою у телефона, и меня тошнит… буквально… тошнит…о Господи!., вот дерьмо… хоть бы они оба умерли, хоть бы онумер… хоть бы у меня никого не было… никого, кто носит такую же фамилию… хоть бы я был просто, ну, понимаешь, человеком… человеком без семьи, без предыстории… А потом телефон снова звонит, и это снова мать, и теперь она спрашивает, не звонил ли он, и не знаю ли я, где он, и не рассказывал ли он мне о себе, и я говорю – нет, конечно, нет, а сам до смерти напуган ею, тем, что она, видно, помешалась, я не хочу сказать – стала бешеной, или даже озлобленной, или что-то в этом роде, но ее логика…мы-де с отцом, конечно, сговорились против нее, и я – де наверняка встречался с меццо-сопрано, мы наверняка все вместе ужинали где-то в Нью-Йорке, ведь так… и несет, и несет… это было вчера утром… когда я опаздывал на историю и ты еще постучал мне в дверь… я потом через несколько минут вернулся, помнишь?.. Не знаю, что я тебе тогда сказал, но ты меня извини, если я был груб, я просто не понимал, что происходит… бедная моя идиотка мать… бедная моя занудамамаша… потому что думает она, конечно, только о нем:Бернард то и Бернард это, и какой он жестокий, и какой он врун, и лицемер, и преступник, и изменник – я просто не знаю, я понятия не имею, какое это исчадие ада, как он заслуживает моей ненависти.

Ник умолк. Мори захотелось протянуть руку и успокоить его, утешить. Но у него, конечно, не хватило духу пошевельнуться. Не хватило духу заговорить.

Бернард Мартене начал учить сына на фортепьяно и давать ему «общее музыкальное образование», когда Нику было шесть лет. Мальчик отрабатывал технику с помощью обычных упражнений – главным образом из «Школы беглости» Черни, которого он вскоре возненавидел; кроме того, отец уговаривал его заниматься «композицией» и «развивать воображение». Поскольку Бернард Мартене вел жизнь весьма хаотичную, уроки он давал сыну в самые необычные часы – в семь утра, в половине одиннадцатого вечера; бывали и специальные занятия, чтобы «нагнать» пропущенное, – занятия, длившиеся по три изнурительных часа подряд в какое-нибудь дождливое воскресенье. Отец у Ника был властный, деспотичный, легко вскипавший, если у сына что-то не получалось, а потом так же легко – слишком легко – преисполнявшийся надежды на «пианистический гений» Ника.

Когда Нику исполнилось десять лет, мистер Мартене договорился об уроках для сына со своим бывшим коллегой по Джуллиардской школе, что требовало частых поездок из Филадельфии в Нью-Йорк и обратно, – поездок, которые легли на миссис Мартене. Но потом – месяца через четыре – тонкому уху мистера Мартенса показалось, что сын его стал играть хуже…и он прекратил уроки одним телефонным разговором, продолжавшимся минут пять, и Ник никогда больше не видел мистера Руссоса. (А он привязался к мистеру Руссосу, человеку мягкому, доброму и терпеливому, который частенько сам садился за рояль и показывал, как тот или иной пассаж можно сыграть – таки этак:выбор за пианистом.)

И Ник вернулся к беспорядочным занятиям с отцом. А потом что-то не заладилось в академии – финансовые проблемы, ссоры с преподавателями, необходимость «агрессивной», как это назвал мистер Мартене, кампании по рекламе; да к тому же были, наверное, и супружеские проблемы. (Бедняга Ник однажды зашел в кабинет отца в академии, когда секретарши мистера Мартенса не было на месте, и стал свидетелем сцены, которая в тот момент не произвела на него особого впечатления, но которая потом многие годы преследовала его: мистер Мартене сидел за своим огромным, заваленным бумагами столом, откинувшись в качающемся кресле, заложив руки за голову и удобно скрестив свои сильные ноги, а на краю стола сидела молодая женщина – скорее, девчонка лет девятнадцати – и, поигрывая ножом для разрезания конвертов, легонько всаживала острие в дерево. У девчонки были длинные рыжие спутанные волосы; на ней была «крестьянская» вышитая кофта и юбка из черного искусственного шелка, а также прозрачные черные чулки, и, хотя она не отличалась красотой, ее нагловатое обезьянье лицо и ярко блестевшие карие глаза поразили воображение Ника. Вид отца – такого раскованного, никуда не спешащего и даже забавляющегося; то, что его отец, которого дома все так раздражает, держался в обществе этой чужой женщины столь снисходительно, и то, что и мистер Мартене, и рыжая девчонка так поглядывали друг на друга в присутствии Ника, точно… точно что?., точно их объединяло нечто неизмеримо глубокое, исключавшее его, и то, что отец почему-то забавлялся, видя его стеснение, а он покраснел и начал заикаться, – все это в тот момент Ник до конца не осознал, однако, по мере того как шло время, увиденное оставляло в нем все более сильный отпечаток. А как следовало понимать полунасмешливое-полувежливое выражение, с каким отец терпеливо выслушал то, что должен был передать ему Ник – собственно, речь шла о поручении матери, – и затем весело, величественным взмахом руки отослал сына из кабинета: «Хорошо, спасибо, а теперь беги, бегиже – шагай назад», – сказав это без злости, просто с легким пренебрежением и скукой?..)

Ник, конечно, никогда не упоминал при матери об этой девице, как и не спрашивал потом отца, кто она. Хотя ему и хотелось знать. Очень даже хотелось – не ее имя, а на каком инструменте она играет. И талантлива ли.

Словом, в интересе мистера Мартенса к музыкальному образованию сына случались непонятные провалы, потом снова наступал период интенсивных занятий. Уроки по три часа подряд, в наказание – технические упражнения, чтобы переломить «природную» лень Ника, пассажи из Моцарта, которые он должен был играть снова, и снова, и снова – пока окончательно их не освоит. Нику исполнилось одиннадцать лет, Нику исполнилось двенадцать. Он неизменно получал высокие оценки в частной епископальной школе Честнат-Хилла, но его «пианистический гений» вызывал все больше и больше сомнений, и мистер Мартене все чаще терял терпение. Были и долгие, утомительные сидения вдвоем, когда отец и сын слушали пластинки с записями одной и той же вещи в исполнении «других» музыкантов – Рубинштейна, Горовица, Канна, де Ларрочи, Демуса, самого Шнабеля, – а потом мистер Мартене садился за рояль и начинал вслух размышлять, как эту вещь в действительности следуетисполнить, а потом он предлагал Нику сыграть ее. «Да», – говорил мистер Мартене, слушая сына, повторявшего его манеру игры; «Нет», – раздраженно говорил мистер Мартене, когда сын играл иначе; «Еще раз», – говорил он, постукивая крупным тупым пальцем по нотам. И потом опять: «Еще раз».

Абсолютно «точная» акцентировка, правильное рубато, пальцы – вот так…Соната до-диез минор, так называемая «Лунная», – такая знакомая и такая по-настоящему трудная… Ник ни разу не играл всей сонаты целиком, но, конечно, по многу раз играл некоторые сложные пассажи, от исполнения которых его освободил – навеки – отец, как всегда неожиданно объявив: «Да. Очень хорошо. Отлично. Стоп. Ты это освоил. Теперь будешь помнить всю жизнь».

Нику было тринадцать лет, когда он сидел за роялем и упражнялся, полагая, что находится один в доме – то есть один с матерью, которая была «не в счет», – и он сыграл одну вещь не так, как учил отец, а как он сам чувствовал. Вызывающе, с огромной злостью и подъемом заиграл он старое затасканное упражнение – фортепианную транскрипцию баховской органной пьесы, – играл бравурно, но по – своему, и вдруг услышал шаги – стремительный топот ног по лестнице: мистер Мартене, значит, все-таки был дома; Ник застыл за роялем, а отец его промчался мимо гостиной и выскочил почему-то на задний двор, где минут тридцать расхаживал, куря сигару.

– Я проследил за ним, – рассказывал потом Ник Мори, – спрятался за занавеской и наблюдал, а он явно пытался решить, что со мной делать: избить до смерти или… и я был в ужасе… я видел, как напряжены его плечи, руки, затылок… мне казалось, меня сейчас вырвет… у меня буквально подкашивались колени… вот-вот… остановить-то его ведь некому, если он что задумал… мама остановить не сможет: она никогда ничему не могла помешать… И вот я стоял как последний дурак и следил за ним: бежать я не мог, не мог сдвинуться с места… наконец он перестал бегать из угла в угол… наконец он махнул рукой – сел на скамейку и закурил свою чертову вонючую сигару; тем все и кончилось.

– А я перестал брать уроки, – рассказывал Ник Мори, ухмыляясь, щурясь, колупая резинку, вылезшую из высоких носков. – Тем все и кончилось: он поставил на мне крест. И я тоже поставил на нем крест.

Не в тот момент – Нику тогда ведь было всего тринадцать лет, – а года через три или четыре, рассказывая эту историю, он смог дать и название тому, что произошло: «своенравие».

(Слово наверняка было заимствовано из какой-то книги, которую мальчики проходили в тот семестр, скорее всего по английской литературе. Оно было весомое, с чудесным теологическим привкусом и звучало чуть ли не музыкально.)

– Я думал, стоя тогда у окна: я переплюнул тебя, старый болван; мне хотелось крикнуть ему: ты, старый болван, старая перечница, я переплюнул тебя, верно? – возбужденно рассказывал Ник Мори, – но потом мне стало жаль его, и я почувствовал себя очень виноватым; по-моему, с той минуты он покатился вниз, по-настоящему покатился – начал пить, по нескольку дней не появлялся дома, ни разу не притронулся к роялю и ни разу не поинтересовался мной; это Он придумал послать меня в школу Бауэра или в любую другую – в любую другую достаточно известную, но только подальше от дома… и я чувствовал себя виноватым, потому что я действительнопереплюнул его, но рояль и мне пришлось бросить… а я любил рояль… даже любил заниматься музыкальной каллиграфией… дурачиться – ну, ты понимаешь… а после того лета я все забросил и начал увлекаться спортом: поднимал тяжести, много плавал – ну, ты понимаешь… я просто стал другим человеком, я теперь другой человек, это совсем не я,теперь…

Мори слушал его как завороженный, с удивлением и даже с некоторым испугом. Особенно испугали его последние слова друга. «Это совсем не я».

А Ник продолжал уже медленнее:

– Я был прав, но это… понимаешь ли… тоже было своенравие. Тебе это понятно?

Мори сказал, что понятно.

– Но быля прав? – спросил Ник, глядя на него. – Я хочу сказать… был я… было это… было это действительноправильно? Или это было лишь своенравие?

Со смущенным смешком Мори сказал Нику, что не может ответить на этот вопрос – для этого он недостаточно Ника знает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю