355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джойс Кэрол Оутс » Ангел света » Текст книги (страница 17)
Ангел света
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:39

Текст книги "Ангел света"


Автор книги: Джойс Кэрол Оутс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 34 страниц)

ПОСЛЕ БУРИ

Без двадцати шесть. Пропавшие являются. Наконец-то. Бегут. Промокшие до нитки, с волосами, прилипшими к лицу, шумно оправдываясь. Ник хотел сократить обратный путь, и они свернули в глубь острова, но попали в болото… пришлось сделать крюк… большой крюк, чтобы выйти на дорогу.

Рубашка у Изабеллы теперь тщательно заправлена в джинсы. А Ник, потрясенный тем, что так поздно, долго таращится на часы Мори, дурацким клоунским жестом взяв Мори за запястье.

– Без двадцати шесть! Не может быть! Вот черт!

Ник чихает, носового платка у него нет, на секунду что – то мокрое появляется в его левой ноздре. Изабелла тоже удивляется. Но менее шумно.

– Не может быть, чтобы так поздно, – неуверенно произносит она. – Нам казалось… мы не думали… Просто не может быть, чтобы так поздно, – твердит она.

– У меня остановились часы, – говорит Ник. – Остановились на половине четвертого.

Он снова чихает. И уходит переодеться до приезда Джун. А Изабелла, бедняжка Изабелла… она вся дрожит, длинные волосы ее распустились, ей тоже надо побыстрее переодеться в сухое. Она сжимает пальцы Мори.

– Ты волновался? Ты думал, с нами что-нибудь случилось?

Миссис Мартене принесла Изабелле полотенце вытереть волосы. Мори берет его и нежно обкручивает полотенцем ей голову – получилось нечто вроде тюрбана: он сам себе удивляется, обнаруживая задатки супруга. Целует влажный лоб невесты.

– Мне так жаль… у него часы остановились… я так и знала, что куда позже… такая была глупость тащиться к этой скале… надо было тебе пойти с нами… у тебякуда больше здравого смысла… мы бы не оказались так далеко, когда разразилась буря…

Она прикусывает губу, она расстроена, чуть не плачет. Вдруг произносит, ощупывая голову:

– Ой, исчезла… голубка… пряжки нет!., я ее потеряла? Или на мне ее не было? Не могу вспомнить… А, черт…

Сумерки спускаются рано, от песка веет холодом, дождь перестал, но воздух насыщен влагой. Мори втягивает его в себя и чувствует запахи осени. Хотя сейчас все в доме, сидят благополучно вокруг стола, в центре которого стоит большая пластмассовая миска с шелухой от раков, хотя сейчас на пляже нечего высматривать, некого ждать – Мори незаметно выскальзывает из комнаты (у него поистине дар быть незаметным) и бродит возле дома. Ник и Изабелла пришли с дороги – не с пляжа. Но запомнился Мори пляж, линия берега, грохочущий прилив. Они появятся там… когда будут возвращаться к нему. Девушка в красной рубашке и синих джинсах, босая, прелестные длинные светлые волосы летят вокруг головы. Рядом с ней – молодой мужчина выше ее на голову, и кожа у него коричнево-красная, точно ему непрерывно стыдно. Ник, Изабелла, любовь, ах, любовь. Но они все же вернулись к нему.

V. НОВООБРАЩЕННЫЙ

УРУГВАЙСКИЙ КОВЕР-САМОЛЕТ

Вашингтон, округ Колумбия Май 1980

– Сними ботинки: ощущение – любопытное, – говорит новый приятель Оуэна.

Оуэн смотрит на пол. На ковер.

Такого своеобразного ковра он никогда еще не видел.

– Будто искусственные волосы, – говорит со слабой улыбкой, моргая, Оуэн, – переплетенные… с перьями?! Это действительно перья?

– Настоящие перья макао, – говорит Ульрих Мэй и, нагнувшись, ерошит пушистые красновато-оранжевые перья. Это потребовало определенных усилий: Мэй морщится, словно у него заломило спину. – Перья птицы джунглей, настоящие. А волосы…

Оуэн разглядывает ковер, который почти целиком закрывает пол в большой спальне Ульриха Мэя. Черные волосы… черные как вороново крыло… отливающие жестким блеском… Переплетенные с перьями поразительно красивых оттенков – красными, красновато-оранжевыми, желтыми, зелеными, переливчато-бирюзовыми, кремово-белыми.

– В жизни ничего подобного не видал, – говорит Оуэн.

– Это из Уругвая. Подарок. От одного большого друга. Я получил это несколько лет назад; к сожалению… с тех пор я его не видел. Почему ты не снимешь ботинки, мой мальчик, ощущение, право же, любопытное: я по нему все время хожу босиком. А ты обратил внимание на фотографии?.. На стенах?..

Оуэн осматривается, польщенный и несколько ошалевший. Он в этаком размягченном состоянии…хотя еще не на взводе – во всяком случае, не настолько, чтобы забыть о приличиях.

«Ты кто будешь, мы ведь уже встречались? – спросил Оуэна Ульрих Мэй, столкнувшись с ним на шумной вечеринке у Мултонов, где Оуэн болтался в одиночестве. – Мы, кажется, знакомы?..»

Мэй протянул руку, Оуэн не очень вежливо уставился на нее, но не удержался – хорошие манеры у Оуэна в крови, это биологический инстинкт – и пожал протянутую руку, удивившись твердости рукопожатия Мэя. Есть рукопожатия, которыми просто обмениваются, а есть рукопожатия, которые что-то предвещают.

«Меня зовут Ульрих Мэй, а тебя как?..»

«Вы же сказали, что знаете меня», – пробормотал Оуэн.

Изящная, слегка неправильной формы голова, редеющие волосы тщательно спущены на лоб – жесткие каштановые завитки кажутся крашеными. Ульриху Мэю лет пятьдесят пять, но одет он, как одевается молодежь в Нью-Йорке: вышитая шелковая рубашка расстегнута так, что видны вьющиеся седые волосы на груди; белые полотняные брюки в обтяжку. Держится вяло, но внимателен, теплые шоколадно-карие глаза смотрят с подкупающим одобрением. Оуэн подумал – выродок, – но не поспешил отойти. Человек этот, по-видимому, был другом Фила Мултона или другом его друзей – возможно даже, другом Изабеллы. Ведь у нее их столько.

«Не надо быть таким застенчивым, – сказал Мэй, – таким занудой. Если я говорю: «Мы, кажется, знакомы, мы ведь уже встречались», у тебя должно хватить ума, чтобы понять, что я говорю в широком смысле слова – в смысле прототипов. Люди нашего типа сразу узнают друг друга, да и истории наших семей скорее всего перекрещиваются. Судя по твоей внешности, ты – выходец из старого вашингтонского рода, а я – ну, это едва ли тайна, – наш род ведет свое начало от Александера Гамильтона – факт, которого я не стыжусь, но которым особенно и не горжусь. Так или иначе, тебя зовут?..»

«Оуэн Хэллек», – сказал Оуэн. И судорожно глотнул, ожидая реакции собеседника.

«А-а… Хэллек!»

«Хэллек, да, Хэллек, – повторил Оуэн, вспыхивая от злости. – Вы, наверное, знаете Изабеллу, мою мать. Вы могли знать Мори».

«Значит, ты сын… Мориса».

«Сын Мориса, да».

«Мориса Хэллека, —медленно произносит Мэй. – Сын Мориса Хэллека…»

«Да, совершенно верно, почему вы на меня так смотрите, – спросил Оуэн, – неужели я такая невидаль? Мой отец ведь не единственный… не он же один… я хочу сказать… в конце концов, мы сегодня… сегодня же тысяча девятьсот восьмидесятый год».

«Не это меня удивляет», – сказал Мэй и пригнулся к нему. Придвинул свое лицо совсем близко к лицу Оуэна – от него приятно пахло алкоголем и хвойным лосьоном после бритья. Если с другого конца заполненной людьми террасы посмотреть на них двоих – слегка растрепанного студента с отпущенными неделю назад баками и изысканно одетого немолодого мужчину с римским профилем и каштановыми завитками, – можно было подумать, что они ведут приятный, даже дружеский разговор, на самом же деле тонкое лицо Ульриха Мэя застыло в презрительной гримасе. « Вотчто меня удивляет, – сказал он и больно ущипнул Оуэна за жирную складку на талии. – Вот.Это у тебя-то. Изо всех людей. Именно у тебя».

– Мы должны застигнуть их, когда они будут вдвоем, – сказала Кирстен. – Вдвоем в постели.

– Это будет трудно, – осторожно заметил Оуэн.

– Чтобы они были вдвоем… вместе! Иначе все без толку. Иначе ничего не выйдет.

Ее жаркие злые слезы, ее смех, неприкрытая восторженность ее детской улыбки. Оуэн привез ей с полдюжины транквилизаторов – таблетки лежат, завернутые в тонкую бумагу, в его туристском мешке – собственно, не в мешке, а в желтом с красным полиэтиленовом пакете, который дают в заведении «Ай да курица!», где ошиваются студенты; эмблема его – улыбающаяся курица с длинными ресницами в островерхой маскарадной шляпке облизывает клюв язычком. Оуэн привез таблетки, чтобы сестрица немного успокоилась: от нее по телефонным проводам, несмотря на расстояние во много миль, идет такое напряжение, что с человеком, работающим на подобных частотах, трудно общаться. В последнее время его соседи по общежитию изменили к нему отношение и редко заглядывают в его комнату, чтобы спросить: «Как дела, Оуэн?», имея в виду его дипломную работу, а это значит, они учуяли: он не работает над ней, и не посещает занятий, и вообще, несмотря на потное, взволнованное лицо, почти ничего не делает. Они не одобряют его: предупреждают против некоторых новых знакомых. Ходят слухи, говорят они, что в первую пятницу недели, отведенной для внеаудиторных занятий, будет рейд на наркотики. «Слухи всегда ходят, всегда говорят, что будет рейд на наркотики», – возражает Оуэн, которому все это до смерти надоело.

– Мы должны застать их вместе в постели, – говорит Кирстен, ударяя кулаком по ладони. – «Я ставлю на карту мою жизнь».

– Нет, прошу тебя, только не цитируй Джона Брауна, – взывает к ней Оуэн, поднимая вверх руки, – мне неприятно думать, что я унаследовал что-то от него.

– Тебе вообще неприятно думать, что ты что-то от кого – то унаследовал, – говорит Кирстен.

– Это еще что значит?

– Ты прекрасно знаешь, что это значит.

–  Что же?

– Ты знаешь, толстячок.

Просто поразительно, какие вдруг всколыхнулись в них чувства – они снова стали детьми: Оуэну – тринадцать, Кирстен – десять; Оуэну – десять, Кирстен – семь; они дразнят друг друга, подтрунивают, строят рожи, дрожат от ярости – так бы и разорвали друг друга на куски, если б могли, измолотили бы кулаками, испинали бы, истоптали, убили. Это происходит так внезапно – включили рубильник, нажали на кнопку. Сестра и брат. Детство. Толкаясь, одновременно протискиваться в дверь, ткнуть в бок локтем на лестнице, высунуть язык, прошептать: «задница», «подлиза», «дерьмо» – прямо при маме и при папе. Сердце у Оуэна, словно сжатый кулак, отчаянно стучит. На лбу Кирстен подрагивает тоненькая голубая жилка.

– Нет, не надо этому поддаваться, нельзятак себя распускать, – тихо произносит Оуэн: ему ведь двадцать один, в конце-то концов. И Кирстен, естественно, соглашается: им надо обсудить важные вещи. Очень важные.

Но перемирие между ними, состояние покоя – всегда ненадолго. Кирстен начнет попрекать его тем, что он трус – все выискивает какие-то трудности! – а Оуэн начнет попрекать ее тем, что она грубит его соседям по общежитию, когда они подходят к телефону и говорят (в большинстве случаев правду), что его нет на месте.

– Ты только привлекаешь к себе внимание, когда вот так орешь и обзываешься, – говорит Оуэн. – Никогдабольше не смей этого делать.

– Делать – что?

– Распускать язык. Обзывать меня при других. Ты что же, не понимаешь, что все они станут свидетелями?

– Еще чего – свидетелями!

– После, – говорит Оуэн, и голос его слегка дрожит, – ну, ты понимаешь… ты понимаешь, что я имею в виду.

– Никаких «после» не будет, ни у одного из нас не хватит храбрости, – буркает Кирстен.

– После… если что-то произойдет с ней… ты понимаешь, кого я имею в виду… с ней и с ним…полиция станет расспрашивать – станет расспрашивать про нас с тобой, можешь не сомневаться, – говорит Оуэн. – И мои соседи по общежитию… я, право, не знаю, что они скажут. Я не доверяю этим мерзавцам.

– А я не доверяю Ханне, – поджав губы, говорит Кирстен. – Потому-то я ей ничего и не рассказываю.

– Я тоже ничего не рассказываюмоим соседям по общежитию, – говорит Оуэн. – Речь идет о тебе, детка. О тебе и твоей истерии. В тот раз, когда ты позвонила мне в прошлом месяце, а меня не оказалось на месте и…

– Я же звонила раза четыре или пять, – говорит Кирстен. – Ты боялся подойти к телефону. Не хотел подходить… прятался.

– Ни черта!

–  Прятался, —говорит Кирстен, надув, точно восьмилетняя девчонка, щеки, торжествуя в своей злобе, – не отзвонил мне, ты именно то, как я тебя назвала, – чертов трус, надутый лицемер, задница…

– Прекрати! – в ожесточении вырывается у Оуэна. И, подавив волнение, он спрашивает: – Что же между вами все-таки произошло?.. Ты что-то помалкиваешь на этот счет.

– Я все тебе рассказала, – говорит Кирстен, глядя прямо ему в лицо. – Мы встретились в парке, походили вокруг пруда, где лодки, вид у него – ух, мерзавец! – был очень виноватый, и под конец он все подтвердил. Наша мамочка и Ник – они вместе, причем уже давно, и все об этом знали, кроме папы, что меня не удивило. Я хочу сказать – я же знала.Все в Вашингтоне знали.

– А ты не спросила его… понимаешь?., сам он с мамой никогда не был…

– То есть спали ли они, – ровным тоном произносит Кирстен, – да, спросила, хотя и не в таких выражениях, и ты можешь представить себе, что он сказал, – ты же знаешь Ди Пьеро…

– Я, собственно, его совсем не знаю, – говорит Оуэн. – Это ты его знаешь.

– Я его не знаю, он просто мамочкин приятель, – говорит Кирстен.

– У них тоже, конечно, был роман, по-моему, это абсолютно ясно, – говорит Оуэн. – Он вечно болтался в доме. Собственно, даже ночевал. Ведь стоило Мори уехать по делам из города… как начиналось нескончаемое веселье… они заполняли дом точно тараканы… и самый ужасный был генерал Кемп… ну точно сама Смерть входила в гостиную!..

– У него рак горла, – говорит Кирстен.

– Откуда ты знаешь?

– Мамочка сообщила, в письме. Она ведь по-прежнему мне пишет. На своей надушенной бумаге. Сейчас она разоряется по поводу тебя,ей кажется, что ты тоже против нее настроился… ей становится страшновато. Я хочу сказать, она, видно, знает. Видно, знает, что мы чувствуем.

– О нет, нет, нет. – Оуэн со свистом пропускает воздух сквозь зубы. – О нет, она не знает.

– Так или иначе, у него рак горла, была операция, и ему удалили голосовые связки, – говорит Кирстен. – Больше он уже не сможет говорить.

– Бедный старый развратник.

– Да черт с ним, плевать мне на него, плевать на них на всех, – хихикнув, говорит Кирстен. Глаза ее расширились, горят. На виске пульсирует хорошенькая голубая жилка. – А у тебя бывает так, Оуэн, чтоб тебе было наплевать?.. Я хочу сказать – на кого-то, на что-то…

– На него мне не наплевать, – сухо произносит Оуэн.

Кирстен снова надувает щеки. Глаза ее блестят, из них текут слезы.

– Конечно, – быстро, тихо произносит она. – На него– нет.

– Мне не наплевать, как с ним обошлись, как его выжали и выбросили на помойку, – говорит Оуэн.

– Конечно, конечно, – говорит Кирстен, раскачиваясь из стороны в сторону. – Я не это имела в виду. Я забыла.

– Ночью я читал Блейка… и знаешь, как все сходится?., я хочу сказать, Бог ты мой!., все… это была книга в бумажной обложке, которой я пользовался на втором курсе – я подошел к книжному шкафу и раскрыл ее… я не мог спать… какой-то идиот через коридор гонял рок-музыку… а я подошел к полке и раскрыл книжку и сказал себе: то, что я прочту сейчас, будет что-то значить… будет значить что-то очень важное… и вот я раскрыл книжку, малыш, и угадай, что прочел – я раскрыл ее на «Свадьбе Неба и Ада», где Блейк говорит: «Не дано мертвецу отомстить за увечья».

– О Господи, – вырывается у Кирстен, и она резко втягивает в себя воздух. С минуту она в упор смотрит на Оуэна; она не на наркотиках, даже не на взводе: глаза ясные. Затем взгляд затуманивается, теряет фокус. – «Не дано мертвецу отомстить за увечья». Что это значит?

– Мне приходят в голову по крайней мере два значения, – говорит Оуэн. Ему приятно, что его слова произвели такое впечатление на сестру. – Но одно из них не очень утешительное.

– «Не дано мертвецу отомстить за увечья», – медленно произносит Кирстен.

– Все мы любим Блейка, – говорит Оуэн, – у него мы находим такие тонкие, умные, незабываемые изречения… «Тот, кто лишь жаждет, но не свершает, рождает чуму». Хорошо, верно? «Лучше убить дитя в колыбели, чем томиться несвершенными желаниями».

– «Задушить», по-моему!

– Что?

– «Лучше задушить дитя…»

– А я как сказал?

– Ты сказал – убить.

– «Лучше убить дитя в колыбели, чем…»

– Нет, по-моему, – «задушить».

– «Задушить», «убить» – какого черта, перестань меня перебивать, – говорит Оуэн, внезапно рассвирепев. – Не можешь не высунуться со своим грошовым мнением, да? Пищишь за столом, в машине – только бы привлечь папочкино внимание… и ведь в большинстве случаев несешь чепуху…

– Оуэн, ради Бога, – произносит Кирстен тоном «разумной школьницы», который всегда так бесит его, – извини.Послушай, я же извинилась.Давай не будем ссориться – у нас не так много времени.

– «Телегой и плугом пройдите по костям мертвецов», – говорит Оуэн. – Нравится тебе такое? Нравится?

– Нет.

– Но именно это онии сделали. С ним. Пытаются сделать.

– Думаешь, они поженятся? Я хочу сказать… когда пройдет достаточно времени…

– Откуда мне знать, что они станут делать? Они ведь не поверяют мне своих мыслей, – говорит Оуэн. – А вот еще… я просто глазам не поверил, когда это прочел в той книжке… все вдруг высветилось, словно при вспышке молнии!.. Вот: «То, что ныне делом доказано, когда-то лишь мнилось».

– Ох. Вот это мне нравится, – говорит Кирстен. – Это мне нравится.

– «То, что ныне делом доказано…»

– «…когда-то лишь мнилось».

– Да, – говорит Оуэн, – когда-нибудь мы сможем так сказать. После. Когда все будет позади. Когда они оба будут мертвы.

– «То, что ныне делом доказано, когда-то лишь мнилось»…

Голос Кирстен дрожит от благодарности.

Внезапно у нее начинает течь из носа, она роется в карманах, ища платок. Носового платка у нее, конечно, нет – придется брату выручать. Глупышка Кирстен! И когда только она повзрослеет! Она безудержно смеется, из глаз текут слезы, худенькие плечи вздрагивают. Нет такого лекарства, которое могло бы успокоить ее.

Оуэн широкой тенью нависает над ней, склабится, раскачивается. От него тоже исходит чудесное тепло.

– Ты только подумай, деткa, – говорит он, – когда все будет уже позади… когда все станет предметом двухдюймовых заголовков… когда убийцы будут наказаны! «То, что ныне делом доказано…» Тогда мы скажем это вместе, верно? Верно?

– О да, – шепчет Кирстен.

– Мы заставим их признаться. Сначала. Мы заставим их сказать правду – письменное признание, совместное признание, может, даже запишем их разговор… в постели! Да? Правильно? Сделаем так?

– О да, – шепчет Кирстен, хихикая, задыхаясь, – о да, да, да, да, да.

Тринадцатое мая, вторник, вторая неделя внеаудиторных занятий для подготовки к экзаменам, а Оуэн, вместо того чтобы читать или писать свою работу, оказывается в жарком, влажном, завораживающем Вашингтоне, городе, где он родился, городе, который он обожает.

– «Вернуться в Карфаген» [30]30
  Шекспир У. Венецианский купец. Акт V, сц. I. Перевод Т. Щепкиной-Куперник.


[Закрыть]
, – шепчет он себе под нос, опьяненный, восторженный, готовый к сражению.

Он оказывается на вечеринке, куда его никто не приглашал – специально не приглашал. Но конечно, Мултоньг – давние-давние друзья Изабеллы и Мори, конечно, они рады ему: ну кто из окружения Хэллеков способен проявить негостеприимство по отношению к детям Хэллеков, хоть они и такие никудышные?.. «Издерганные», «неспокойные», «несчастные», «не вполне нормальные». Короче – типичные вашингтонские дети.

Хотя Оуэн и приготовился к сражению, сейчас он стоит на северном краю большой, выложенной плитами мултоновской террасы и ведет напряженную, но вполне вежливую беседу с незнакомым ему человеком, который ничем не отличается от людей, бывающих у Мултонов, и в то же время отличается. Говорят они не о политике, что было бы вульгарно… и даже не о личностях, что могло бы быть интересно… Вместо этого они обсуждают философские принципы довольно абстрактного свойства.

Если б кто-то из приятелей Изабеллы подошел ближе и послушал…

Если б кто-то из телохранителей Мултона прошел мимо…

Оуэн, конечно, был неосторожен, несмотря на тщательно разработанные планы. Пожалуй, он даже совершил глупость. В определенном смысле. Его встреча с Клаудией Лейн прошла неудачно… Однако, если Чарлотт Мултон позже вечером станет описывать Изабелле его поведение, ей не на что будет пожаловаться. Оуэн просто беседует с одним из гостей Мултонов. Беседует спокойно, интеллигентно. В «интеллектуальном» стиле. Ульрих Мэй делает вид, будто его забавляет неоновая трубка, которую Мултоны установили на террасе, чтобы истреблять мошкару, и Оуэна это тоже забавляет, и вот они стоят, наблюдая за тем, как мошки залетают в извилистую голубую трубку и там громко жужжат, пока не помрут.

Одна за другой, одна за другой! Поразительно!

– Великолепный образец поп-арта, – со смехом говорит Мэй, прикладывая платок к губам. – Я так полагаю, это самое настоящее произведение искусства, верно?

Они беседуют о вульгарности буржуа, о «бездонности» дурного вкуса американцев. Они беседуют об электрическом стуле как способе государственной казни; Мэй спокойно говорит, что на него произвела невероятное впечатление, невероятно взволновала и испугала казнь Розенбергов – этого Оуэн, конечно, не может помнить. («Я читал все описания этой казни, какие только мог найти, – говорит Мэй. – Мне было потом физически плохо. Никогда… никогда… не забуду этого».) Они переходят к обсуждению самоубийства как философского принципа. Разве насекомые, безмозглые насекомые, не совершают самоубийства? Оуэн высказывается на редкость политично и сдержанно, словно они обсуждают нечто не имеющее к нему отношения. Правда, его несколько задевает то, что у нового знакомого не хватает такта переменить тему.

–  Светпритягивает насекомых, – медленно произносит он, будто выступая на семинаре и стараясь произвести впечатление, – потому что им кажется – это тепло… им кажется – это жизнь. А это – смерть. И их смерть – ироническая случайность.

– Ничуть, – вежливо возражает Мэй. – Тяга к свету… к теплу… к смертиникак не может быть случайностью. Это в них запрограммировано, это инстинкт. Тем самым я хочу сказать, что самоубийство у них – это инстинкт.

– Едва ли, – говорит Оуэн. – Самоубийство по самой своей природе не может быть «инстинктивным».

– Безусловно, – говорит Мэй. – А теперь смотри!..

Теперь уже бабочка с пушистыми двухдюймовыми крылышками бьется о неоновую трубку и погибает – трубка при этом отвратительно шипит, точно сковорода.

– Это ничего не доказывает, – нервно рассмеявшись, бормочет Оуэн.

– Это все доказывает, – говорит Мэй. – Факт действияторжествует над гипотетическим словом.

Они перескакивают на донатистов [31]31
  Донатисты – религиозное движение в римской Северной Африке в IV–V вв. н. э., получившее название по имени своего главы, епископа Доната. Выступали за непризнание таинств, совершаемых священниками, изменившими церкви в период гонений, были против вторичного крещения отступников. Образовали самостоятельную церковь, к которой примкнули главным образом неимущие слои населения.


[Закрыть]
, о которых Оуэн мало что знает (один его приятель по колледжу однажды написал большое сочинение о донатистской ереси), а Мэй, судя по всему, знает много. Он говорит:

– Возникновение такой секты естественно – ведь христиане восприняли столь многие из благородных римских идеалов! Однако не поняв их. Восприняли неизящно, без тонкостей. Они жаждали не смерти, а своего дурацкого христианского рая, самоубийство означало для них не конец жизни, а лишь средство попасть в этот рай, они мечтали о мученичестве и только всем надоедали своим нытьем, напрашивались, чтобы их убили, желая избежать греха и прямиком отправиться к Богу. Гиббон, как вы знаете, писал о них, и Блаженный Августин тоже. Тысячи и тысячи мучеников. Мужчины, женщины, дети. Требующие смерти. Обезглавленные, заживо сожженные, поджаренные на решетках, сброшенные со скал, растерзанные зверями, изрубленные на куски… До чего же нудная компания! Тертуллиан [32]32
  Тертуллиан, Квинт Септимий Флоренс (ок. 160 – после 220) – христианский апологет, автор многочисленных сочинений по вопросам философии, теологии, церковной организации, этики, права. Был сторонником концепции «чистой веры», не нуждающейся в рациональных доказательствах («Верую, ибо это абсурдно»).


[Закрыть]
запрещал им даже пытаться увильнуть от гонений: он любил кровь, он учил, что Бог вознаградит мучеников, а их преследователей изжарит в аду и мученики, конечно, будут наблюдать за этим сверху. Необыкновенная эпоха! И однако же, ты знаешь, я часто думал, что донатисты просто повинуются глубоко запрятанному в человеке инстинкту, самому непосредственному и примитивному… Я бы им даже симпатизировал, не будь их такое множество.А я ненавижу толпы.

– Вы говорите, существует инстинкт самоубийства, – медленно, не повышая голоса, произносит Оуэн, – но есть ведь и инстинкт убийства, верно? И разве убийством нельзя утолить инстинкт самоубийства? Разве инстинкт убийства не первичен!Донатисты, насколько я их понимаю, в общем-то не совершали самоубийства —они бежали от греха, попадали на небо, оттуда намеревались отомстить своим преследователям; это отмщение было для них формой убийства. А если бы они могли осуществить это непосредственно…

Мэй отодвигается от него, кивая и улыбаясь. Несколько тонких золотых цепочек болтается на его шее; маленький медальон, полуспрятанный на груди, во вьющихся волосах, то блестит, отражая свет, то меркнет. Священник без облачения, думает Оуэн. А Мэй довольно смело заявляет:

– Для сына самоубийцы у тебя удивительно гибкий ум.

Оуэн весь сжимается. Но ведь задето его студенческое самолюбие.

– Я прожил достаточно большой срок, прежде чем стать сыном самоубийцы, – говорит он. – Я ведь не родился в этом качестве.

– У тебя есть братья или сестры? – спрашивает Мэй.

– Сестра.

– Старше, моложе тебя?..

– Моложе. Но пожалуй, гибче.

Мэй легонько опускает руку на плечо Оуэна. И тут же убирает ее.

– Мне трудно этому поверить, – говорит он.

– Более… серьезная.

– Серьезная?..

– Более серьезно относящаяся к тому, что она дочь самоубийцы. Егодочь.

– Вы оба намерены избежать своей участи, этой нудной обреченности, – говорит Мэй, – верно? Любой психолог со степенью магистра знает, что детей самоубийцы тянет к самоубийству – право же, такая нудная штука. Когда общеизвестная истина так нудна, начинаешь подозревать, что она ложна.

Оуэн чувствует, как сердце у него замерло и снова застучало. Позади Мэя на террасе, возле импровизированного бара, несколько человек – старых друзей Изабеллы – смотрят в направлении Оуэна. Деглерша и ее любовник Джек Фэйр; Эва Нилсон в красном, похожем на пижаму костюме; Чарльз Клейтон, которого вызывали для дачи показаний в Комиссию палаты представителей по этике. А Изабелла тоже с ними? Где-то поблизости? В этом доме? Смотрит на него из окна? Она с Ником или с кем-то другим из своих приятелей… следуя тактике отвлечения?

– Что случилось, на что ты уставился? – спрашивает слегка раздосадованный Мэй. – Мне казалось, у нас такой интересный разговор. Ты ждешь кого-то оченьблизкого?..

– Она не приедет, пока я тут: они ее предупредили, – тихо рассмеявшись, говорит Оуэн. – Они же следят за мной.

– Они?..

Человек безупречного такта, Ульрих Мэй не оборачивается. Двумя пальцами – большим и указательным – он заводит часы, спрятанные под манжетой рубашки; томно вздыхает.

–  Ктоже это? – спрашивает он. – Любовница? Любовница, с которой ты поссорился?

– Вдова самоубийцы, – говорит Оуэн. – Известная вашингтонская шлюха.

Он приканчивает содержимое стакана. Подтаявшие кубики льда ударяются о его зубы, жидкость струйками стекает по подбородку. Но он не обращает на это внимания. Бакенбарды все спрячут. Он ввел себе двадцать миллиграммов декседрина, прежде чем явиться на мултоновскую вечеринку: курение марихуаны делало его в школе слишком благодушным и непоседливым, а он хочет немножко попугать людей.

– «В ярости льва – мудрость Божия» [33]33
  Блейк У. Свадьба Неба и Ада. Речения Ада.


[Закрыть]
, – тихо произносит он.

Однако Мэй оживился при имени Изабеллы, при самом факте упоминания Изабеллы, и весело объявил:

– Никто никогда не думает об Изабелле де Бенавенте как о вдове, потому что – извини меня! – никто не думал о ней как о жене. А теперь я еще должен переварить тот удивительный факт, что она вдобавок мать молодого человека твоего возраста. Что же до того, что она шлюха… ну… тут я воздержусь от комментариев.

– Да, – произносит Оуэн, и плечи его дрожат от тихого смеха, – есть тут одно неудобство. То, что у нее сын такого возраста и такой комплекции.

– Твои объемы меня действительно удивляют, – говорит Мэй.

– Видите ли… я ведь в трауре. И хочу еще выпить. Я нервничаю, когда люди наблюдают за мной, хотя мне это и нравится… я этого хочу… потому-то, собственно, я сюда и приехал… я веду свое собственное расследование… конечно, совершенно неофициально… так сказать, взгляд студента… я думал, мне будут больше сочувствовать, если я буду действовать открыто и благородно, но вот бакенбарды… это штука новая… вам нравится?.. Моей сестре – нет… бакенбарды – тоже чтобы поиграть на нервах… я ведь хочу действовать так и эдак. Я, пожалуй, выпью еще. Вон прибыл Джинни Парр, высокочтимый сенатор, – тот толстозадый, в красных шортах; хотел бы я поиграть на нервах у него.

– А твое расследование, – говорит Мэй, – видимо, ты под этим подразумеваешь… расследование обстоятельств смерти твоего отца?

– Самоубийство это или убийство, был ли кто-то нанят, есть ли… понимаете… основания для возмездия. – Оуэн дергает носом и вытирает глаза и в этот момент замечает, что Эва Нилсон явно говорит Парру о нем, ибо старик обернулся и смотрит своими маслеными глазками на Оуэна. («Он не докучал вам, не звонил?.. Вы не получали от него писем? Думаете, Изабелла знает? Сказать ей об этом? Но конечно же, она знает… они оба с Ником, несомненно, знают… кто-то наверняка уже сказал им… возможно, это и не наше дело. А как он изменился – лицо раздалось, глаза смотрят странно, и отращивает себе бороду! Собственный отец не узнал бы его».)

– Возмездие, – небрежно роняет Мэй, так небрежно, что слово звучит вопросом, хотя это и не вопрос, и снова он заводит невидимые часы, хотя на лице его лишь вежливое терпение. – Ах да… понятно… возмездие. Ты не веришь расследованию, проведенному полицией или Комиссией палаты представителей… ты, значит, не приемлешь признаний отца?

Оуэн не утруждает себя ответом. Он одновременно размягчен и раздражен – где-то внутри его размягченности гнездится раздражение, этакое славное твердое каменное ядро в сахарной мякоти его тела. Сначала в колледже, после Великой перемены в его жизни… то есть после мартовской поездки в Эйре… он просто ходил как во сне, и хотя его тянуло к знакомым и к совсем чужим людям, которые справлялись со своими бедами, регулярно и тщательно накачиваясь наркотиками (но главным образом куря марихуану: университет Оуэна был на этот счет весьма консервативен), однако, когда кто-то в его присутствии презрительно заметил: «Вечно подключается к кому-то, кто уже на взводе», Оуэн тотчас предпринял необходимые шаги и стал сам покупать наркотики. Ритуал, сопутствующий всему этому делу, был ему скучен, физиологические последствия – сонливость, одурманенность, пьяная раскованность – казались не тем, что надо, нарушением его обычного зомбиподобного состояния, которое он хладнокровно диагностировал как естественное и временное следствие удара, нанесенного ему сестрой, той раны, которая в нем образовалась. «Не дано мертвецу отомстить за увечья», мстит только живой, однако возможность такого шага представлялась чем-то таким грандиозным, таким нелепым, и невероятным, и необходимым, и возбуждающим… « Не ври мне, не притворяйся, ты знаешь, чего я хочу, ты знаешь, что мы сделаем, —шептала его хорошенькая сестренка, поглаживая брата по плечу, хотя слова были едва слышны, хотя она была далеко от него и он лишь в зеркале видел ее отражение, – в зеркале, слегка замутненном, точно во сне, паром из ее ванны. – Ты же знаешь, что мы намерены сделать, – шептала она. – Мы оба – их обоих. Ты же знаешь. Знаешь».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю