412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джонатан Стрэн » Черный воздух. Лучшие рассказы » Текст книги (страница 13)
Черный воздух. Лучшие рассказы
  • Текст добавлен: 28 сентября 2025, 10:00

Текст книги "Черный воздух. Лучшие рассказы"


Автор книги: Джонатан Стрэн


Соавторы: Ким Робинсон
сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 38 страниц)

Услышав четыре быстрых удара в дверь кабинета, я нажал кнопку, ставящую Джорджа на паузу.

– Войдите!

Звук отворяющейся двери.

– Карлос!

– А-а, Джереми, – откликнулся я. – Как поживаешь?

– Прекрасно. Я привел Мэри Унзер – ну, помнишь, ту самую, начертившую…

Почувствовав, услышав появление в кабинете нового, еще одного лица, я поднялся на ноги. Бывают, знаете ли, в жизни случаи (вот и этот – из числа таковых), когда сразу же понимаешь: перед тобой – некто, странным, необычным образом отличающийся от… (М-да, скверно, скверно язык наш приспособлен для передачи ощущений незрячего.)

– Рад познакомиться.

Выше я говорил, что могу отличать темноту от света, – и в самом деле могу, хотя особой пользы сия информация не приносит. Однако в данном конкретном случае я был поражен привлекшим внимание «зрением»: гостья, гораздо темнее других людей, оказалась чем-то наподобие темного сгустка посреди кабинета, причем лицо ее было значительно светлей всего прочего (если, конечно, это и вправду лицо).

Долгая пауза, а затем:

– Границе n-мерного пространства стоим мы на, – сказала она.

Сразу же после чтения Джорджа явное сходство ее интонаций с интонациями аппарата поражало до глубины души. Те же механические, размеренные переходы от слова к слову, та же бесчувственность робота… Предплечья мои покрылись гусиной кожей.

С другой стороны, ее голосу голос Джорджа проигрывал вчистую.

Фундаментально глубокий, трепещущий там, за ширмой странной интонации, голос гостьи обладал весьма низким тембром, тембром фагота, а может, шарманки, с этаким шкворчащим призвуком, свойственным людям, привыкшим говорить отчасти «в нос», что сочетается с чрезмерной расслабленностью голосовых связок. У врачей-логопедов это зовется «штробас» (в буквальном переводе с немецкого, «соломенный бас»). Обычно в гнусавости голоса приятного мало, но при достаточно низком тембре…

Тут она заговорила снова, на этот раз медленнее (да, определенно, штробас):

– Мы стоим на границе n-мерного пространства.

– Эге, превосходно! – воскликнул Джереми. – Обычно порядок слов в ее фразах, – пояснил он, – не настолько… так сказать, обыкновенен.

– Догадываюсь, – откликнулся я. – Мэри, что вы хотели этим сказать?

– Я… о-о

А вот в этом стоне сродни писку казу[39] 39
  Казу – американский народный музыкальный инструмент, чаще всего используемый для исполнения музыки в стиле «скиффл». По устройству и по звучанию больше всего похож на гребешок, обтянутый папиросной бумагой.


[Закрыть]
явственно слышалась мука, боль. Шагнув навстречу, я протянул ей руку, и гостья приняла ее, будто бы для ответа на рукопожатие. Ладонь размером примерно с мою, узка, мощный, объемистый мускул у основания большого пальца; ощутимо дрожит…

– Я занимаюсь геометрией топологически сложных пространств, – объяснил я. – И потому вероятнее многих других пойму, что вы хотите сказать.

– Есть точки нас внутри которых увидеть нам никогда не.

– Чистая правда.

Однако что-то тут было не так, что-то тут мне не нравилось… вот только я никак не мог понять, что. С кем она говорила, с Джереми? Или со мной, глядя на него? Сгусток тьмы в темноте…

– Отчего вы так путано выражаетесь, Мэри? Отчего строите фразы не в том порядке, совсем не так, как думаете? Ведь нас-то вы понимаете, а значит, вполне это сознаете.

– Свернутые… о-о!

Вновь тот же гортанный, «духовой» стон сродни ноте фагота… и вдруг она разрыдалась, неудержимо дрожа всем телом. Тогда мы усадили ее на диванчик для посетителей, и Джереми выбежал в коридор принести ей воды, а я, успокаивающе гладя гостью по голове (волосы коротки, слегка вьются, растрепаны), не упустил возможности провести кое-какое френологическое исследование: череп правилен и, насколько можно судить, не поврежден; виски широки, отчетливо выделены, как и глазницы; нос вполне ординарен, пирамидальной формы, переносица – говорить не о чем; узкие скулы мокры от слез… Дотянувшись до моей правой ладони, она с силой сжала ее – три раза быстро, три раза медленно, не прекращая рыдать и меж рыданиями прерывисто бормотать нечто вроде:

– Больно… станция… я… о-о… свернутый край… свет, яркий… свернутое пространство… о-о… ох-х-х…

Да, прямые вопросы – не всегда лучший метод. Но тут вернулся Джереми со стаканом воды, и пара глотков, по-видимому, помогла гостье успокоиться.

– Возможно, стоит попробовать позже, в другой раз, – сказал Джереми. – Хотя…

Похоже, происшедшим он был не слишком-то удивлен.

– Да, разумеется, – согласился я. – Послушайте, Мэри, вернемся к этому разговору, когда вам станет получше.

Выведя гостью из кабинета и сбыв с рук (каким образом? кому передал?), Джереми вернулся на седьмой этаж и заглянул ко мне снова.

– Итак, что с ней, черт побери, произошло? – не скрывая злости, спросил я. – С чего это все?

– Сами толком не знаем, – неторопливо проговорил Джереми. – Ну, а насчет «с чего»… она – одна из ученых, из персонала базы «Циолковский-пять», в горах на обратной стороне Луны. Специалист по астрономии и космологии. Так вот… только прошу об этом нигде не распространяться… в один прекрасный день «пятерка» прекратила выходить на связь, а прибывшие поглядеть, что стряслось, нашли на станции только ее, одну, в состоянии вроде кататонического ступора. Ни остальных ученых, ни персонала станции – больше на базе не оказалось никого. Восемнадцать человек исчезли бесследно. В буквальном смысле бесследно: что там могло произойти, остается только гадать.

– Хм-м-м… И даже предположений никаких?

– Нет. Там, на месте, до сих пор ни в чем не уверены. По всему судя, в районе базы никого не было и быть не могло, и так далее. Русские, державшие там десять человек, выдвинули версию, будто это был первый контакт – ну, понимаешь, будто пропавших забрали пришельцы, а Мэри, каким-то неведомым образом дезорганизовав ее мыслительные процессы, оставили в качестве вестницы… только из этого ничего не вышло. Все сканы ее головного мозга показывают полную дичь. То есть версия – так себе…

– Это уж точно.

– Но только она одна и объясняет все, ими там обнаруженное… о коем мне, кстати заметить, всей информации не сообщили. Мы просто всеми возможными способами пытаемся получить от Мэри внятные показания, но задача, как видишь, не из простых. Похоже, ей удобнее всего изъясняться вот этими чертежами.

– В следующий раз с них и начнем.

– О'кей. Других мыслей у тебя нет?

– Нет, – не моргнув глазом, соврал я. – Когда ты сможешь снова ее привезти?

По-вашему, я, будучи слеп, не замечу, что меня дурят?

Я зло ударил кулаком о ладонь.

О нет, ребята, тут вы жестоко ошиблись. Вам ведь и невдомек, как много могут сказать интонации. А между тем неявная выразительность голоса раскрывает столько, что… на самом деле речь человека попросту не позволяет рассказать обо всем этом в полной мере; тут требуется что-то вроде эмоциональной математики. В средней школе для незрячих и слабовидящих, где я недолгое время изучал некоторые предметы, нередко случалось так, что новый учитель немедля навлекал на себя всеобщую неприязнь. Причиной тому была фальшь в голосе, оттенки снисходительности, или жалости, или самолюбования, которые сам учитель (а также его начальство) считали надежно сокрытыми, а может, и вовсе не замечали. А вот для учеников все было вполне очевидно, так как интонации голоса (если то, что я слышал, правда) намного, намного информативнее выражений лица и уж точно куда хуже поддаются сознательному контролю. Именно поэтому я, как правило, остаюсь весьма не доволен игрою актеров: их интонации так стилизованы, так далеки от реальной жизни… и сейчас передо мной, несомненно, тоже разыгрывали представление.

В «Visions de l’Amen»[40] 40
  «Visions de l’Amen» – «Образы слова “Аминь”» (фр.).


[Закрыть]
Оливье Мессиана есть такой момент: одно из фортепиано исполняет череду мажорных трезвучий, весьма традиционный обертоновый ряд, второе же перекрывает аккорды первого этаким бряканьем, парами высоких нот, разрушая всю их гармонию, словно крича: «Что-то нечисто! Что-то не так!»

Вот и я, покачиваясь в кресле у стола, испытывал точно такое же ощущение. Нет, как хотите, а что-то тут было нечисто.

Собравшись с мыслями, я позвонил факультетской секретарше: с ее места был виден коридор, ведущий к лифтам.

– Дельфина, Джереми только что ушел?

– Да, Карлос. Хочешь, попробую его догнать?

– Не стоит, мне нужна только книга, оставленная им в кабинете. Одолжи мне мастер-ключ, и я сам ее отыщу.

– О'кей.

Заполучив ключ, я вошел в кабинет Джереми и затворил за собою дверь. Один из крохотных радиомикрофонов, раздобытых для меня Джеймсом Голдом, прекрасно встал под штепсель в телефонной розетке, другой я разместил под столешницей, на задней стенке выдвижного ящика, и был таков. (Понимаете, отвага, наглость и предприимчивость требуются от меня каждый день, иначе просто не выживешь, но они-то об этом не знали.)

Вернувшись к себе, я запер дверь на замок и взялся за поиски. Кабинет у меня изрядный: два дивана, полдюжины высоких книжных стеллажей, письменный стол, архивный шкаф, кофейный столик… Когда на седьмом этаже Библиотеки Гельманов затеяли перепланировку, чтобы освободить побольше места, ко мне явились Дельфина с Джорджем Хэмптоном (в том году нашей кафедрой заведовал он). Оба ощутимо нервничали.

– Карлос, ты ведь не будешь возражать против кабинета без окон?

Я рассмеялся. Все обладатели профессорского звания занимали кабинеты, расположенные по внешнему периметру здания, с окнами.

– Видишь ли, – заговорил Джордж, – поскольку ни одно из окон в здании не открывается, в свежем воздухе ты не теряешь ничуть. А если ты согласишься занять кабинет во внутренней части здания, нам хватит места для хорошей факультетской комнаты отдыха.

– Прекрасно, – ответил я, ни словом не заикнувшись о том, что могу видеть солнечный свет и отличать его от темноты.

Здорово разозленный тем, что они об этом не вспомнили и даже не догадались спросить, я окрестил свой кабинет «Казематом». Места там уйма… только вот окон – ни одного. В коридорах окон нет тоже, так что я вправду остался совсем без солнца, но жаловаться даже не думал.

Вскоре поиски пришлось продолжить на четвереньках. Казалось, затея моя безнадежна, однако со временем я отыскал под сиденьем дивана первый радиомикрофон. Второй обнаружился в телефоне. «Жучки»…

Оставив все на местах, я двинулся домой. Домом мне служила небольшая квартирка на верхнем этаже жилого дома невдалеке от перекрестка 21-й и N. Следовало полагать, здесь без «жучков» тоже не обошлось. Поразмыслив, я включил на всю громкость, какую только мог выдержать, «Telemusik»[41] 41
  «Telemusik» – «Телемузыка» (нем.).


[Закрыть]
Штокхаузена (надеюсь, сия электронная музыка столетней давности обеспечила непрошеным слушателям состояние суицидальной диссоциативной фуги или хотя бы по крайней мере порядочную мигрень), а сам соорудил себе сэндвич и с жадностью, зло впился в него зубами.

За едой я воображал себя капитаном военного парусника (вроде Горацио Хорнблоуэра), благодаря необычайно острому чутью на ветер, лучшим капитаном на флоте. Властям потребовалось эвакуировать целый город, и все, кого я знаю, – со мной, на борту, их судьбы в моих руках. Но корабль наш оказался прижат к подветренному берегу двумя огромными линейными кораблями, и в последовавшем обмене бортовыми залпами (грохот орудий, резкие запахи крови пополам с пороховой гарью, пронзительные, словно чаячьи крики, вопли раненых) все знакомые пали – разрубленные пополам, пронзенные огромными щепками, обезглавленные пушечным ядром, всего не перечесть. И вот, когда все они замертво распростерлись вокруг, на разбитой ядрами, усеянной морским песком палубе, я почувствовал последний залп: все ядра летели в меня, словно я – точка 0, вершина конуса… а далее, разумеется, мгновенное уничтожение. Смерть.

Очнулся я от этих фантазий с легким отвращением к себе самому. Но, поскольку подобные грезы активно обороняют эго незрячего пациента, расправляясь с теми, кто угрожает его самооценке, Катсфорт считает фантазии данного типа явлением вполне здоровым. (По крайней мере, в четырнадцать лет.) Ну и ладно. Ваше здоровьице. В жопу вас всех.

Геометрия есть язык, лексика и синтаксис коего предельно недвусмысленны и точны – пожалуй, большего в этом смысле человеческому разуму не достичь. Во многих случаях добиться полной ясности помогает строгость в определениях терминов и операций. К примеру, можно сказать:

• Обозначим (круглыми скобками) следствия.

• Обозначим [квадратными скобками] причины.

• Обозначим {фигурными скобками}…

Но будет ли то же истинным и для другого языка, для языка сердца?

Назавтра, ближе к вечеру, я играл в бипбол со своей командой. Жаркое солнце на щеках и предплечьях, весенние ароматы цветочной пыльцы и влажной травы… Вышедший к бите передо мной, Рамон заработал шесть ранов (бипбол – это смешение крикета и софтбола, играют в софтбольной экипировке [ «Вот доказательство тому, что в крикет может играть и слепой», – сказала мне как-то раз одна англофобка {сама она была ирландкой}]), а я, сменив его в роли бэтсмена, кое-как выцарапал два, после чего выбил мяч в аут. Слишком сильно ударил. Решил, что аутфилд, внешняя часть поля, мне нравится больше. Мяч вдалеке, взлетает по короткой дуге, взмах битой, следующей вверх, вверх, навстречу мячу, летящему прямо ко мне… но вот мяч слегка меняет курс… прилив страха, рука в перчатке поднята к лицу, тянется за летящим мимо мячом, хватает его (отчетливый оклик Рамона: «Здесь! Здесь!»), запускает вдаль, изо всех сил, а затем мяч (порой я слышу его полет) стрелой уносится прочь и – шлеп! – с лету ложится в перчатку Рамона. Просто восторг! Что в жизни может быть лучше внешней зоны?

А в следующем иннинге я еще разок ударил изо всех сил. Тоже здорово. Ощущение увесистой биты, струящееся от ладоней к плечам и далее, к самому сердцу…

По пути домой я все размышлял о слепом детективе Максе Каррадосе и о зрячем морском капитане Горацио Хорнблоуэре. И о Томасе Горе, слепом сенаторе из Оклахомы. Сенатором он мечтал стать с детства. Читал «Отчеты Конгресса», вступил в дискуссионный клуб, посвятил мечте всю свою жизнь – и стал сенатором. Подобного рода мечты мне знакомы не хуже, чем подростковые грезы о мщении: я ведь все детство и юность мечтал стать математиком. Мечтал… и вот, пожалуйста. Значит, человеку такое по силам. Вообразить, будто занимаешься чем-либо, и вправду этим заняться.

Но это означает, что мечтать, по определению, следует о чем-либо возможном. Между тем человек далеко не всегда может точно сказать, о возможном мечтает или о невозможном, пока не попробует. И даже если он вообразил себе нечто возможное, непременного успеха в воплощении замыслов это вовсе не гарантирует.

Команда, с которой мы играли, называлась «Шутки с Хелен Келлер»[42] 42
  Упоминавшаяся выше Хелен Келлер, с детства незрячая писательница и политическая активистка, до сих пор служит персонажем множества популярных в англоязычной среде анекдотов, в том числе довольно мрачного свойства, наподобие: «Как родители наказывали Хелен Келлер за непослушание? Переставляя мебель» или: «Отчего Хелен Келлер не любит ежей? На них больно смотреть».


[Закрыть]
(да, среди анекдотов о ней есть и вполне достойные [родом они {разумеется} из Австралии], но в эти материи я вдаваться не стану). Прискорбно, что такая умная женщина получила столь скверное образование, но виновата в этом не столько Салливан[43] 43
  Энн Салливан – американский педагог, слабовидящая, была широко известна как учительница Хелен Келлер.


[Закрыть]
, сколько сама эпоха, галлонами лившая ей в уши всю эту сентиментальную викторианскую патоку: «Рыбацкие деревушки Корнуолла, окруженные множеством лодок, идущих к причалам или плывущих по гавани, весьма живописны, если смотреть на них с берега или с гребней холмов. Когда в небеса воспаряет луна, огромная, безмятежная, оставляющая на водной глади длинный сияющий след, словно плуг пахаря, бороздящий поле из серебра, я в силах лишь вздыхать от восторга»… да ну, Хелен, брось. Вот это и есть жизнь в мире текста.

Но разве сам я не провожу большую часть жизни (а то и всю жизнь) в текстах, настолько же нереальных для меня, как лунный свет на воде – для Хелен Келлер? Все эти n-мерные многообразия… полагаю, основой для их постижения мне послужила живая реальность гаптического пространства, однако от моего реального жизненного опыта все это весьма, весьма далеко. То же самое и с положением, в коем я оказался неожиданно для себя самого, с Мэри и Джереми, разыгрывающими передо мной некую непонятную мне драму… и с моими планами в ней разобраться. Вербализм… словеса против реальности…

Поглаживая перчатку, я снова и снова переживал ощущение удара битой по мячу и размышлял, размышлял над своим замыслом.

Когда Джереми снова привел Мэри Унзер ко мне в кабинет, я обменялся с ними всего парой слов, усадил гостью за кофейный столик с бумагой и карандашами, припасенными для посетителей, а на рабочем столе разложил собственные принадлежности: субатомные частицы на целых каскадах проволочных «траекторий», расходящихся в стороны, точно струйки воды из душа, соломку палочек Тейлора для моделирования, многогранные блоки всевозможного вида. Приготовил я также рельефные распечатки ее чертежей и модели, при помощи коих пытался в них разобраться, и начал задавать крайне простые вопросы.

– Что означает эта линия? А вот эта проходит впереди или позади? Здесь – R или R-штрих? А это я правильно понял?

И она отвечала гулким смешком или тараторила:

– Нет, нет, нет, нет (здесь путаницы в порядке слов не возникало), – и принималась лихорадочно чертить.

По завершении чертежей я скармливал их ксероксу, вынимал из лотка ребристые, пупырчатые рельефные копии и под ее руководством исследовал их на ощупь. Но даже такой подход дела не облегчил, и наконец гостья, раздраженно взвизгнув, защелкала соломкой для моделирования, соединяя палочки в треугольники, параллели и т. д. Так пошло легче, но вскоре Мэри и здесь достигла предела.

– Нужно продолжить дальше, – пояснила она. – За пределы… э-э…

– Прекрасно. Пишите, что вам угодно.

Гостья начала писать и читать мне записи вслух, а кое-что я скармливал ксероксу с пометкой «Перевод в систему Брайля». Так мы и продвигались вперед, и все это время Джереми глядел нам через плечо.

В конце концов мы, проследив путь субатомных частиц до уровня микроизмерений, где они, по всей видимости, и совершают «скачки», вплотную приблизились к моей работе. Тут я предлагал n-мерное топологическое многообразие, где 1этой работы я не публиковал.

И вот сейчас я «беседовал» с девушкой, в обычном разговоре не способной правильно выстроить фразу, но в данной реальности изъясняющейся предельно ясно… и, мало этого, ведущей речь (или расспрашивающей?) о тонкостях моей приватной работы.

Той самой, о которой меня не раз с таким любопытством расспрашивал Джереми.

Подумав об этом, я перевел дух и устало откинулся на спинку дивана. За разговором прошло два, а то и три часа. Пальцы Мэри ободряюще сжали мою ладонь, но что это могло значить, для меня осталось загадкой.

– Признаться, я порядком устал.

– А мне гораздо легче, – сказала она. – Говорить проще… таким образом говорить куда проще.

– А-а, – протянул я и потянулся к модели, изображающей попадание позитрона в «стабильный» мюон, проволочному дереву, ствол коего внезапно взрывается, превращаясь во множество скручивающихся ветвей. То же самое наблюдалось сейчас и в моей жизни: один набор событий и целая россыпь возможных объяснений… однако основная масса частиц летела примерно в одном, общем для всех направлении (таковы уж законы гаптического пространства).

Выпустив мою руку, Мэри набросала на листе бумаги еще один, последний чертеж, отксерила его и помогла мне ощупать рельефную копию.

Опять теорема Дезарга…

И тут Мэри сказала:

– Мистер Блэзингейм, будьте добры, принесите воды.

Джереми направился в коридор, к автомату с питьевой водой, а Мэри поспешно стиснула двумя пальцами мой указательный (подушечки сплющились от несоразмерного нажима так, что палец ощутимо заныл), дважды нажала сильнее и ткнула моим пальцем в собственное бедро, а затем – в чертеж, обводя им один из треугольников. Еще пара нажатий, тычок в мое бедро, направляемый гостьей кончик пальца обводит второй треугольник, скользит в сторону, вдоль линии, образуемой проекцией треугольников, – раз, и другой, и третий… Что она этим хочет сказать?

Тут в кабинет вернулся Джереми, и Мэри выпустила мой палец. В скором времени, после обычных любезностей (рукопожатие крепко, однако пальцы дрожат) Джереми уволок гостью прочь.

– Джереми, – сказал я, дождавшись его возвращения, – мне бы наедине с ней поговорить. Как думаешь, это возможно? По-моему, твое присутствие ее нервирует… ассоциации, понимаешь ли. Действительно, ее точка зрения на n-мерные многообразия весьма интересна, но стоит ей отвлечься на тебя, она тут же сбивается с толку. Я бы повел ее погулять – скажем, вдоль Канала или к Приливному бассейну, и обо всем с ней поговорил. Возможно, это принесет необходимые тебе результаты.

– Посмотрим, что наши скажут, – ничего не выражающим тоном ответил Джереми.

Вечером я, нацепив наушники, прослушал запись его разговоров по телефону. Во время одного, когда на том конце сняли трубку, Джереми без предисловий сказал:

– Теперь он хочет поговорить с ней наедине.

– Прекрасно, – откликнулся незнакомый мне тенор. – Она к этому готова.

– Ближайшие выходные?

– Если он согласится.

Щелк.

Я часто слушаю музыку. Чаще всего – композиторов двадцатого века, так как в прошлом столетии многие слагали музыку из голосов нашего, современного мира, мира реактивных аэропланов, сирен, промышленного оборудования, не пренебрегая при том ни пением птиц, ни скрипом дерева, ни голосами людей. Мессиан, Парч, Райх, Гласс, Шапиро, Суботник, Лигети, Пендерецкий – всех этих первооткрывателей, новаторов, рискнувших отойти от оркестра и классической традиции, я полагаю голосами нашей эпохи. Они говорят со мной. Мало этого, они говорят за меня: в их диссонансах, замешательстве, гневе я слышу себя самого. Я слушаю их непростую, нетривиальную музыку, потому что понимаю ее, а это радует, а еще потому, что в такие минуты всецело участвую в происходящем, я превосходен, никто не в силах вложить в действо больше меня. Я у штурвала. Я слушаю музыку.

Видите ли, эти n-мерные многообразия… если постичь их настолько, чтобы манипулировать ими, чтобы заполучить их энергию… а объемы энергии, содержащейся в этих частицах, колоссальны… Подобного рода энергия означает власть, а власть… власть тянет, влечет к себе власть имущих. Или же тех, кто жаждет власти, рвется к ней с боем. Тут-то я и почувствовал, и оценил масштаб угрожающей мне опасности.

На Национальной аллее, по пути к Мемориалу Линкольна, Мэри хранила молчание. И меня, думаю, остановила бы, заговори я о чем-либо важном. Однако мне хватило ума помалкивать, а она, вполне может быть, догадывалась, что я знаю о спрятанных в ее одежде «жучках». Так, молча, шли мы вперед: я, предоставив Мэри вести меня, легонько держался левой рукой за ее руку чуть выше локтя. День выдался ясным, ветреным; порой солнце на минуту-другую скрывалось за редкими облаками. От озера, со стороны Садов Конституции, веяло легкой затхлостью, сыростью, водорослями с примесью ноток травы, и пыли, и дымка тлеющих углей, и жарящегося на углях мяса… Вокруг Мемориала ветеранов Вьетнама водоворотом клубилась тьма. Голуби, причудливо, необычайно низко воркующие под ногами, потревоженные нашим явлением, шумно, хлопая крыльями, разлетались прочь. Наконец мы уселись на свежеостриженный газон, и я провел ладонью по неподатливым, упругим верхушкам травяных стебельков.

Странной же процедурой оказалась наша беседа: я лишен зрения, за нами скорее всего наблюдают… (да, опасения слежки для слепого – дело вполне обычное, а в данном случае они были вполне обоснованы). Вдобавок говорить свободно мы не могли, но и молчать вовсе не следовало, не то Блэзингейм с дружками поймут, что я подозреваю неладное.

– Прекрасный выдался день.

– О да. По-моему, в такую бы погоду – да на воду…

– Полагаете?

– О да…

И все это время два пальца удерживают, сжимают мой. Руки мне служат глазами всю жизнь, каждый день, каждую минуту. Сейчас они куда выразительнее голоса, чутки и восприимчивы к любому прикосновению, и, спроецированный в гаптическое пространство, наш разговор невероятно тревожен и экстренен. Вы о'кей? О'кей. Что происходит, знаете? Не вполне… не могу объяснить.

– А давайте пройдемся до водных велосипедов и прогуляемся по Бассейну?

– Ваша речь ощутимо улучшилась, – отметил я.

Мэри три раза с силой стиснула мою ладонь. Что это значит? Ложную информацию?

– Мне… назначают… электрошок.

Голос ее задрожал, язык начал слегка заплетаться, не повинуясь хозяйке.

– Что ж, по-моему, помогает.

– Да. Иногда.

– А как у вас сегодня с математическим мышлением?

Гулкий, чуть хрипловатый смех, все те же ноты шарманки:

– Не знаю… возможно, слегка в беспорядке… не требуется ли дополнительных процедур? Хотя об этом вам лучше судить.

– Вы, как космолог, работали в данной области?

– По-видимому, топология микроизмерений определяет и гравитационные, и слабые ядерные взаимодействия. Вы с этим согласны?

– Трудно судить. Физика – не мой конек.

Снова тройное пожатие.

– Но ведь идея-другая на этот счет вам в голову наверняка приходила?

– Правду сказать, нет. А вам?

– Возможно… однажды. Однако мне кажется, что ваша работа прямо связана с этой темой.

– Если и да, мне о том неизвестно.

Тупик. Правда ли это? Девушка, адресующая мне столь неоднозначные сигналы, внушала все большее и большее любопытство… и снова казалась сгустком тьмы среди светлого дня, водоворотом, в котором исчезает весь свет, кроме того, что окружает ее голову. (Наверное, я просто воображаю себе то, что «вижу». Наверное, все это – просто гаптические впечатления.)

– Одежду вы носите темную?

– Вовсе нет. Красное, беж…

Следуя за нею, я крепче сжал ее руку. Ростом Мэри была немногим ниже меня. Мускулы руки оказались необычайно рельефны, широчайшие мышцы спины отчетливо выступали за пределы грудной клетки.

– Должно быть, вы плаваете.

– Нет, извините. Это все тяжелая атлетика. На Луне нас обязывали.

– На Луне, – эхом повторил за ней я.

– Да, – подтвердила она и снова умолкла.

Нет, это просто невыносимо! Разумеется, однозначной союзницей я ее не считал – напротив, полагал, что она лжет, – но все же чувствовал подспудную симпатию, сочувствие с ее стороны, а еще, чем дольше мы оставались вместе, тем сильнее казалось, будто я с нею в сговоре. Одно неясно: что означают сии ощущения? Невозможность говорить свободно препятствовала всем стараниям доискаться до истины: увлекаемый то туда, то сюда противоречивыми токами ее поступков, я мог только гадать, что у нее на уме… и что думают о наших практически безмолвных прогулках под солнцем слушатели.

Итак, крутя педали водного велосипеда, мы вышли на простор Приливного бассейна. Немногословная беседа по-прежнему вращалась вокруг окрестных пейзажей. Прогулки по воде я, надо заметить, люблю: и легкую качку на волнах, поднятых другими суденышками, и затхлые запахи сырости…

– Вишни еще в цвету?

– О да. Не в самом цвету – пик только-только миновал. Прекрасное зрелище. Вот, – ответила Мэри, наклонившись к воде, – вот один, как раз вознамерившийся утонуть.

С этим она вложила цветок мне в ладонь, а я поднес его к носу.

– Пахнет?

– Нет, не особенно, – сказал я. – Говорят, чем красивее цветок, тем слабее его аромат. Вы подобного не замечали?

– Возможно. Мне нравится запах роз.

– Однако он тоже довольно слаб. А эти цветы, должно быть, очень красивы: они почти вовсе не пахнут.

– Во множестве они просто чудесны. Жаль, вы их не можете видеть.

Я только пожал плечами.

– А мне жаль, что вы не можете чувствовать прикосновение к их лепесткам или качку на волнах, как я. Нет, чувственными данными я вовсе не обделен.

– Да… наверное, ощущений вам в жизни хватает.

Ее ладонь накрыла мою.

– По-моему, от берега мы довольно-таки далеко, – заметил я, имея в виду, что с берега нас не слишком-то хорошо видно.

– От пристани – да. Сейчас мы почти у противоположного края бассейна.

Высвободив руку из-под ладони Мэри, я ощупал ее плечо и глубокую впадину за ключицей. Этот контакт, этот разговор прикосновениями… выразительнее всего в таких разговорах руки, а посему я снова взял ее за руку, и наши пальцы, переплетаясь то так, то эдак, приступили к исследованиям и открытиям. Над водой разносились детские крики, с лодок по левому борту слышался смех, в голосах звенели упругие нотки восторга. Как же вести беседы на языке прикосновений? Что ж, это известно нам всем. Кончики пальцев, скользящие вдоль линий ладони, ерошащие тонкие волоски на тыльной стороне запястья, сжимающие кисть руки – все это, несомненно, фразы. На языке этом невероятно трудно солгать. Чего стоит одно только чувственное, кошачье потягивание в ответ на скольжение пальцев…

– Впереди свободно, – какое-то время спустя сообщила Мэри. Голос ее снова исполнился гулких грудных обертонов.

– Угля в топки! К черту торпеды! – заорал я, и мы – шлеп-шлеп-шлеп, чавк-чавк-чавк, – крутя педали, пеня воду лопастями колес, понеслись через бассейн навстречу свежему, влажному ветру, подставив лица солнцу, облегченно смеясь (дуэт фагота и баритон-саксофона).

– Метка два! – наперебой кричали мы сквозь смех, что было сил работая ногами, все крепче и крепче сжимая сплетенные пальцы. – Топляк прямо по носу! Вниз по Потомаку! За океаны! За Геркулесовы столбы! За Золотым Руном!

Ветер, холодные брызги в лицо…

Вдруг Мэри бросила крутить педали, отчего наше суденышко круто свернуло влево.

– Почти вернулись, – негромко сказала она.

Не обменявшись ни словом, мы по инерции причалили к пристани.

«Жучки» поведали о проникновении в мой кабинет двух, а может, и трех человек, но говорил из них только один, да и то полушепотом:

– В архивном шкафу посмотри.

Стук выдвигаемых ящиков, знакомое пощелкивание роликовых направляющих… а вот и скрип ящиков письменного стола, и шелест бумаги, и шорох чего-то, отодвигаемого в сторону…

«Жучок», оставленный в телефоне Джереми, тоже порадовал кое-чем интересным. На сей раз звонили ему.

– Да? – подняв трубку, заговорил Джереми.

– Она говорит, в детали вдаваться он не желает, – сообщил мужской голос (знакомый: его обладателю Джереми на моей памяти уже звонил).

– И я этим вовсе не удивлен, – откликнулся Джереми. – Но я уверен: у него есть…

– Да, знаю. Валяй, пробуй – это мы уже обсуждали.

Пробуй? Очевидно, вломиться в мой кабинет?

– О'кей.

Щелк.

Несомненно, им даже в головы не приходило, что я способен применить против них их же методы, или хоть как-нибудь им воспротивиться, или хотя бы заметить нечто неладное. Почувствовав это, я пришел в ярость… но и испуган был не на шутку. Живя в Вашингтоне, округ Колумбия, читая о нераскрытых убийствах, о мутных субъектах без определенных занятий, всем нутром чувствуешь векторы силы, борьбу окружающих правительство теневых группировок… Конечно, слепому кажется, будто он-то, по причине ущербности, от призрачного мира интриг и закулисной грызни в стороне: слепого, дескать, кто же станет трогать… И вот теперь я понял, что втянут во все это – взаправду, без дураков, и помощи ждать неоткуда. Попробуй тут не испугайся.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю