Текст книги "Черный воздух. Лучшие рассказы"
Автор книги: Джонатан Стрэн
Соавторы: Ким Робинсон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 38 страниц)
Ни слова не говоря, беглецы замерли на вершине необъятной груды самого разного мусора, окружавшей туннель. Из куч анортозитовой щебенки торчали обломки прозрачного пластика, стальные опоры, клочья зеленой травы, искореженные листы металла, чья-то рука, ветви деревьев, оранжевые керамические черепки, однако, задрав головы к небу, глядя на шар в вышине, в поразительной темной бездне, они ничего этого не замечали.
Время шло, но никто не даже не думал сдвинуться с места. Все только озирались вокруг. За темными нагромождениями мусора, большей частью выброшенного в одном направлении, уходил к горизонту необъятный простор лунной поверхности, множество белых холмов, столь же чужих, столь же великолепных, как звезды над головами. Вот это масштаб! Оливер даже не думал, что мир может быть так огромен…
– Вон то, голубое – не иначе, прометий, – сказал Солли, ткнув пальцем в сторону Земли. – Ишь ты! Всю Землю добытой нами «синькой» вымостили!
Все шестеро изумленно разинули рты.
– Далеко до нее? – спросил Фримэн.
На это никто не ответил.
– Засели там, гады, – с недобрым, отрывистым смехом продолжал Солли. – Эх, вот бы и Землю эту ко всем чертям подорвать!
С этим он двинулся вдоль груды щебня, окружавшей кратер кольцом.
«А ведь рельсовые ускорители, – внезапно подумалось Оливеру, – должны быть как раз там, куда Фримэн направил обломки». Да, невезение… над черной землей, усыпанной битым стеклом, торчал только верхний, последний отрезок трамплина, и Солли, тоже сообразивший, в чем дело, указал туда. Голос его загремел в наушниках интеркома так, что мембраны откликнулись жалобным хрипом:
– Плохо дело, ребята! Не судьба нам, похоже, Землю в труху разнести! А жалко, ох, жалко!
И тут немой Элиа, взяв короткий разбег, прыгнул с груды обломков к небу, махнул рукой в сторону голубого шара. Над его выходкой расхохотались все.
– Самую малость, чуть-чуть не достал!
Примеру Элии последовали Фримэн с Солли, а за ними и остальные. Разбежавшись и прыгнув, беглецы неспешно взмывали вверх, воспаряли в воздух на шесть, а то и на семь секунд кряду, тянули руки к небу над головой и, словно во сне, опускались вниз, падали, кубарем катились со склона, поднимались, прыгали снова… Полет в пустоте, в высшей точке прыжка, краткий миг свободы от силы тяжести и от всего остального – все это казалось сказкой, истинным чудом.
Напрыгавшись вдоволь, измазавшись в белой пыли и черной грязи, беглецы опустились на кромку нового кратера. Оливер устроился на самом краю, свесив вниз ноги, так, чтобы видеть и прежний подлунный мир, и небо над головой. Три глаза такого простора охватить не могли. Сердце стучало, как молот. Казалось, он заворожен так, что с места не сдвинуться. Устал, одурманен… В наушниках интеркома шуршало, похрипывало мало-помалу выравнивавшееся, обретавшее единый ритм дыхание всех шестерых. Эстер промычала себе под нос строку из «Ведерка», и все откликнулись негромким смехом. Улегшись на спины, беглецы глядели в головокружительную бездну вселенной, в бархатно-черную бесконечность; один только Оливер сидел, упершись локтями в колени, и любовался мерцанием белых холмов под черными небесами, озаренных светом Земли – Земли и крохотных звезд. Вершины белых гор на горизонте были так же остры, иззубрены, как и торчащие из скалы осколки стеклянного купола, сверху на Оливера, не отрываясь, взирала Земля… В реальность всего этого фантастического великолепия просто не верилось, и Оливер упивался им, вдыхал его полной грудью, как кислород. Еще немного – и он взлетит…
– Как думаете, что с нами сделают, когда доберутся сюда? – нарушил молчание Солли.
– Прикончат, – проскрежетала Эстер.
– Или отправят назад, в шахту, – добавила Наоми.
Оливер рассмеялся. Волноваться о том, что ждет их дальше, в эту минуту казалось просто нелепым: ведь наверху, в черном бескрайнем небе, молочными брызгами сияли россыпи звезд, освещавших миллионы лучших миров, а прямо над их головами прекрасной лазурной лампой мерцал земной шар, а из-под ног уходили вдаль белые холмы благодатной Луны, дырчатой, словно огромная сырная голова.
Цюрих
Перевод Д. Старкова
Когда мы готовились к отъезду из Цюриха, я решил навести в квартире такую же чистоту, какой она встретила нас два года назад, по прибытии. Квартиру следовало сдать инспектору, сотруднику Высшей Технологической Школы, владевшей зданием, а о строгости этих инспекций среди проживавших в доме иностранных специалистов ходили легенды, вот мне и захотелось стать первым «ауслендером»[59] 59
Ауслендер (aüslander) – иностранец (нем.).
[Закрыть], сумевшим произвести на инспектора неизгладимое впечатление.
Задача, конечно же, мне предстояла не из простых: стены в квартире белые, столы белые, и книжные полки, и платяные шкафы, и прикроватные тумбочки, и комоды, и оконные рамы белого цвета, плюс белые простыни, белые тарелки, белые полотенца… одним словом, белым в квартире было практически все, кроме паркета из светлого дуба. Однако уборку квартиры я освоил очень даже неплохо, а прожив в Швейцарии целых два года, более-менее понимал, чего ожидать от инспекции. Стандарты себе успел уяснить, а потому вызов принял всем сердцем и дерзко поклялся оставить квартиру в безукоризненном виде.
Однако довольно скоро мне сделалось ясно, насколько это будет нелегко. Там шаркнешь по полу грязной подошвой, там капнешь кофе на стол, там обопрешься о шкаф потной ладонью – каждый вздох, каждый чих оставлял свой след. Мы с Лизой жили здесь, как дома, в восхитительном, уютном хаосе, и нанесенный квартире урон свидетельствовал об этом самым недвусмысленным образом. Мы развесили всюду картины, и теперь в стенах чернели дырочки от гвоздей. А пыль из-под кроватей вовсе не выметали ни разу. А предыдущий жилец решил проблему попросту, без затей – съехал, не дожидаясь инспекции. Таким образом, труд меня ожидал титанический.
С первого взгляда было очевидно, что главной трудностью окажется кухонная плита. Видите ли, как-то раз одни американские друзья пригласили нас на барбекю «по-домашнему», а гриль разожгли на балконе пятого этажа, обращенном к жилым кварталам крохотного городка под названием Дюбендорф. Едва восхитительный аромат жарящейся на решетке курицы и гамбургеров воспарил ввысь, к влажному летнему небу, во двор, завывая сиренами, влетела целая колонна пожарных машин, а из кабин их попрыгали наружу, рассыпались цепью не меньше роты пожарных – и все затем, чтоб дать бой нашему барбекю. Кто-то из соседей, позвонив в полицию, сообщил о пожаре у нас на балконе. С пожарными мы объяснились, а те покивали, не сводя осуждающих взглядов с густых клубов дыма в небе, и тут всем нам вдруг стало ясно: а ведь, действительно, барбекю – затея весьма, весьма далекая от чистоты.
Поэтому нам на балкон я гриля так и не купил. А жарить шиш-кебаб с терияки приспособился в духовке, и на вкус выходило нисколько не хуже. Вкуснейший соус терияки мы готовили сами, по рецепту, почерпнутому моей матерью из какого-то журнала многие годы назад, однако тут требовался тростниковый сахар – он-то и оказался корнем проблемы. При нагревании расплавленный тростниковый сахар, как выражается Лиза и ее коллеги-химики, карамелизуется, отчего вся духовка изнутри покрылась мелкими бурыми пятнышками, и оттираться эти пятнышки не желали никак. И над «Изи Офф», и даже над «Джонсон и Джонсон Форс» только посмеивались. Мало-помалу я понял: карамелизация – процесс сродни склейке керамики. Тут требовался, как минимум, лазер, но под рукой оказалась только проволочная мочалка. Ничего не попишешь, пришлось тереть.
Отмывание духовки превратилось в состязание подушечек пальцев с бурыми пятнышками: что стальная проволока сотрет первым? Пальцы, конечно же, однако кожа со временем восстанавливается, а пятнышки – нет. Только оно, чудо регенерации, и обеспечило мне победу в этой эпической битве. За двое суток (представьте себе: пятнадцать часов таращиться в ящик объемом два кубических фута!) я одолел все пятнышки до единого, час от часу все сильней и сильней злясь на упрямство врага.
В итоге победа осталась за мной: серо-черный металл засверкал, будто новенький. Теперь духовке инспекция не страшна. Воодушевленный, на пике боевого духа, я обошел квартиру, посулил то же самое всему прочему, до последнего квадратного дюйма и продолжил атаку на кухню. Естественно, пища имеет свойство проникать в каждую щелку, в любой закуток, однако при этом она не карамелизуется: один взмах тряпкой, и пятнышка как не бывало! Почувствовав себя рыцарем Чистоты – душа безгрешна, помыслы безупречны, руки всесильны, – я включил стереосистему и продолжил труд под опусы Бетховена из тех, что исполнены безумной, неодолимой, слепой мощи Вселенной: «Большую фугу», вторую часть Девятой, финалы Седьмой и «Хаммерклавира»[60] 60
То есть Соната для фортепиано № 29 («Большая соната для Хаммерклавира»).
[Закрыть]… Сам я превратился в еще одно проявление этой безумной слепой мощи, чистил, мыл, подметал, словно в танце, подхлестываемый сложной, бешеной музыкой Чарли Паркера и «Йес», «Соленым арахисом» и «Нескончаемыми переменами»[61] 61
Соответственно, «Salt Peanuts» в исполнении Чарли Паркера и «Perpetual Change» рок-группы «Yes».
[Закрыть]. Вскоре кухня засверкала, словно фабричная выставочная модель. Теперь и ей инспекция не страшна.
Остальные комнаты серьезного сопротивления не оказали. Пыль! Что мне теперь какая-то пыль?
– Я есть безумная, слепая вселенская мощь! Пыль под кроватями? Вот мы ее пылесосом!
Прочищая фильтр пылесоса, я отсек самый кончик указательного пальца правой руки. Пришлось как следует постараться, чтоб не заляпать стен кровью, однако на том жилые комнаты и капитулировали. Вскоре они засияли полировкой.
Вдохновленный триумфом, я решил достичь полного совершенства. Настало время заняться деталями. Полы я думал оставить в покое, так как выглядели они вполне сносно, однако теперь, на фоне безукоризненной чистоты всего прочего, заметил и крохотные темные отметины вокруг проемов дверей, и грязь, ухитрившуюся въесться в микроскопические углубления между волокнами дерева. Купив паркетной мастики, я принялся за пол, а когда завершил работу, паркет под ногами заблестел не хуже льда.
Затем я стер пыль с верхушек книжных шкафов у самого потолка, а дырки от гвоздей замазал шпаклевкой. Стены сделались ровными, однако тут мне показалось, что шпаклевка в сравнении с белизной стен слегка, самую чуточку желтовата. Пара минут перипатетических раздумий, и меня осенило. Отыскав в багаже «корректор» для пишущих машинок, я прошелся им по шпаклевке. Получилось просто прекрасно. Щербинки на дверных косяках, стена, поцарапанная спинкой кресла, – «корректор» исправил и то, и другое.
Вечера этой недели помешательства на чистоте я проводил с друзьями, за выпивкой, и всякий раз чувствовал, как ноют вспухшие пальцы. Однажды я случайно подслушал, как одна наша приятельница из Израиля рассказывает о своей швейцарской приятельнице, развинтившей двойные оконные рамы, чтобы отмыть стекло изнутри. Услышав об этом, я вскочил с кресла, изумленно разинув рот. Пыль между стеклами двойных окон попалась мне на глаза как раз в тот самый день, однако я рассудил, что тут уже ничего не поделать. Лично мне бы развинчивать рамы даже в голову не пришло, но швейцарцы – они в подобных вещах толк знают! На следующий же день я отыскал в вещах отвертку, и развинчивал, и полировал, пока запястья не стали похожи на разваренные макаронины, а оконные стекла не засверкали во всех четырех плоскостях. Теперь и окнам инспекция не страшна.
С утра в День Инспекции я обошел всю квартиру, все комнаты, осмотрел светло-коричневые диваны и кресла, и белизну стен и книжных шкафов, и залитый солнцем паркет, и замер, завороженный хрустальной, словно в сказочном сне, коньячной рекламы, прозрачностью воздуха. Казалось, все вокруг залито минеральной водой.
Но стоило взглянуть на высокое зеркало в прихожей, что-то привлекло взгляд. Охваченный безотчетной тревогой (перед зеркалами со мной такое случается регулярно), я сдвинул брови, подошел к зеркалу и пригляделся внимательнее. Ну да, конечно: пыль. Протереть зеркало я и забыл. А исправив сие упущение, изрядно удивился: выходит, человек видит разницу между пыльным и чистым зеркалом, даже если – судя по состоянию бумажного полотенца в руке – пыли там всего-то на короткую тонкую линию, вроде бледного карандашного штриха! Столь незначительный объем пыли, равномерно распределенной по столь большой площади, и все-таки мы ее видим… «Вот какова острота нашего зрения! – подумалось мне. – Если уж мы замечаем подобные мелочи, отчего же не видим самих себя? Отчего не способны видеть вообще все на свете?»
Так, восхищенный самим собой, бродил я из угла в угол коньячной рекламы, пока не вспомнил о простынях внизу, в стиральной машине. Все бы хорошо, но простыни… Эти простыни я, благо в подвале имелась прачечная, стирал и стирал с самого начала недели. Красная пластиковая корзина для грязного белья была полна доверху: семь простыней, семь наволочек и семь больших пододеяльников. С пододеяльниками все обстояло прекрасно: белы, как вата, а вот простыни с наволочками…
Да. Пожелтели. Сплошь в пятнах. В пугающих уликах бренного существования наших тел: выделения сальных желез, пот, мельчайшие чешуйки отмершей кожи… и все это въелось в ткань, будто масло, неистребимо.
Но ведь швейцарцы наверняка знают, как избавляться от столь серьезных улик! Подумав так, я отправился в магазин и обзавелся отбеливателем. Вспоминая нашу, родную рекламу отбеливателей, я доверчиво рассудил, что пожелтевшее, испятнанное белье засверкает, как молния, после первой же стирки, но не тут-то было. Цикл за циклом, цикл за циклом, а цвет простыней не менялся ничуть. Тогда я снова отправился по магазинам, купил отбеливатель другой марки, а поразмыслив, и третьей. И еще порошок. И жидкое средство для стирки. И рекомендованные дозы всего этого увеличил. Результат – нулевой.
И вот теперь, с утра в День Инспекции, я вспомнил о простынях в подвале, и все мои восторги рассыпались в прах. Поспешив вниз, я оказался в длинном бетонном коридоре подвала и двинулся в прачечную. Я видел: дом этот простоит тысячу лет. Десять мегатонн выдержит. Как и стиральная машина – трехъязычная, огромная, будто грузовик. Включив ее в сеть, я подготовил аппарат к последней попытке, а весь ассортимент отбеливателей выставил сверху рядком. Четырнадцатая стирка за неделю, вся процедура отработана до автоматизма… но на сей раз я вдруг остановился и призадумался. Три разных отбеливателя, стоящие в ряд на сушилке, подали мне кое-какую идею. Взяв самый большой мерный стакан, я до половины наполнил его жидким отбеливателем, а затем добавил туда же примерно поровну обоих средств для стирки.
Синергизм, верно? Помычав под нос хвалебный гимн во славу таинственной силы кумулятивного взаимодействия, я взял из учетной книги карандаш и энергично размешал им получившуюся смесь. Смесь слегка запузырилась, затем начала пениться…
И только тут мне вспомнилось, как жена, химик, орала, застав меня, старающегося дочиста отмыть ванну, за попыткой смешать два чистящих средства.
– Смешаешь «Аякс» с аммиаком – получишь газ хлорамин, а он смертельно опасен! – пояснила она. – Никогда такие штуки друг с другом не смешивай!
Так вот, вспомнив об этом, я оставил стакан на сушилке и бросился за дверь, а в коридоре остановился, оглянулся назад, принюхался… и случайно взглянул на карандаш в кулаке. Тупой конец карандаша, которым я размешивал «коктейль» в стакане, побелел, будто мел.
– Ого! – воскликнул я, отступив от двери подальше.
Мощная, однако же, штука, этот синергизм…
Поразмыслив, внимательно приглядевшись к карандашу (ластик на конце сделался белей снега), я вернулся в прачечную. В воздухе ничем подозрительным вроде не пахло, а стало быть, раз уж дело начато, доведу его до конца. Ну, держитесь, швейцарцы! Посмотрим еще, кто кого! Осторожно влив получившуюся смесь в пластиковую воронку на верхней панели стиральной машины, я запихнул в бак пожелтевшие простыни с наволочками, захлопнул люк и нажал нужные кнопки, а температуру воды поднял до максимума, до девяноста по Цельсию.
Поднимаясь наверх, я заметил на кончике левого указательного пальца белое пятнышко. А дома обнаружил, что смыть его не могу.
– Кожа – и то побелела! – воскликнул я. – Значит, эта штука наконец-то действует, как положено!
Около часа спустя я не без опаски вернулся в прачечную, всем сердцем надеясь, что простыни не разъело в клочья, или еще что-нибудь в том же роде. Нет, ничего подобного: стоило открыть люк машины, из бака, совсем как в рекламе, полыхнуло ослепительной белизной, словно прямо под носом сработало этак с полдюжины фотографических вспышек. Наволочки, простыни – все оказалось белее свежего снега.
Торжествующе взвыв, я запихал белье в сушилку. К тому времени, как инспектор позвонил в дверь, все было высушено, выглажено, свернуто и аккуратно разложено по бельевым ящикам платяного шкафа в спальне, точно огромные брусья знаменитого мыла «Айвори».
Жизнерадостно напевая себе под нос, я отпер дверь и встретил инспектора на пороге. Инспектор оказался совсем молодым – возможно, даже младше меня, и превосходно владел английским. Вид он имел виноватый, неловкий и сразу сказал, что процедура нам предстоит скучная, утомительная, но без нее, увы, не обойтись.
– Ничего-ничего, – откликнулся я и повел его в комнаты.
Обойдя квартиру, инспектор слегка нахмурился и кивнул.
– Я должен пересчитать кухонные принадлежности, – объявил он, взмахнув инвентарной описью.
Вот это затянулось надолго. Закончив, инспектор укоризненно покачал головой.
– Не хватает четырех бокалов, ложки и крышки от чайника.
– Верно, – жизнерадостно согласился я. – Бокалы мы разбили, ложку потеряли, и крышку от чайника, наверное, тоже разбили мы, хотя я этого не припомню.
Все это были сущие пустяки, никак не относившиеся к основной, фундаментальной проблеме, состоявшей не в числах, а в порядке, не в количестве, но в качестве, не в инвентарных описях, но в чистоте.
Инспектор понимал это не хуже меня. Выслушав мое признание, он важно покачал головой и сказал:
– Прекрасно, прекрасно, однако как же насчет вот этого?
Тут он, лучась довольством, сунул руку в самый дальний угол самой верхней полки чулана и сунул мне под нос небольшой ворох черных от грязи кухонных полотенец.
В этот момент, глядя на кухонные полотенца, о которых совершенно забыл, я и понял: инспектору необходимы нарушения порядка примерно так же, как полисмену необходимы нарушения закона, – ведь только они могут придать его работе хоть какой-нибудь интерес.
– А что насчет этого? Мы ими просто ни разу не пользовались, вот я о них и запамятовал, – пожав плечами, объяснил я. – А грязные – это, должно быть, прежний жилец.
Во взгляде инспектора мелькнуло откровенное недоверие.
– Но чем же вы вытирали посуду?
– Ничем. Посуду мы ставили в сушилку, а там она сохла сама по себе.
Инспектор покачал головой, не в силах поверить, что кто-либо способен пустить такой важный процесс на самотек. Вспомнив одну из наших швейцарских приятельниц, вытиравшую полотенцем ванну после того, как примет душ, я упрямо пожал плечами. Инспектор с не меньшим упрямством покачал головой и вновь заглянул в чулан: не осталось ли там еще каких-нибудь забытых сокровищ? И тут я, сам не зная, зачем, коснулся выцветшим пальцем грязных кухонных полотенец в его руке. Полотенца вмиг побелели.
– А впрочем, вроде бы не так уж с ними все плохо? – небрежно сказал я, когда молодой инспектор покончил с поисками в чулане.
Взглянув на пресловутые полотенца, инспектор высоко поднял брови, с подозрением смерил взглядом меня, но я только пожал плечами и двинулся к двери.
– Вы ведь скоро закончите? – спросил я. – У меня еще дела в центре города.
Инспектор вышел в прихожую следом за мной.
– Стоимость недостающих бокалов придется возместить, – с явным недовольством сказал он.
– И ложки, – подхватил я. – И крышки от чайника.
С этим он и ушел, а я пустился в пляс посреди опустевшей квартиры, искрящейся чистотой. Трудам конец, инспекция пройдена, душа моя чиста, на сердце – радость! Сквозь низкие облака пробивались чахлые лучи солнца, и на балконе, снаружи, оказалось довольно прохладно. Надев пуховик, я отправился в центр города, попрощаться с Цюрихом перед отъездом.
Вниз по старинным, заросшим травою ступеням, через по-зимнему неприветливый сад ВТШ, мимо огромного здания, приютившего магистрантов из Китая, и снова вниз, по крутой дорожке, ведущей на Вольташтрассе, мимо огненно-алого японского клена, мимо знакомого магазинчика «Все для оформления интерьера». Мимоходом коснувшись одной из алых роз, я не слишком-то удивился тому, что она побелела. К этому времени весь кончик пальца сделался белым, как парафин.
Выйдя на Вольташтрассе, я свернул к остановке трамвая. Студеный ветер хлестал в лицо. По ту сторону улицы возвышался «дом с привидениями», розоватого цвета руины с изрядно растрескавшимися стенами. Проходя мимо, мы с Лизой всякий раз глазели на него и удивлялись: другого настолько запущенного дома не было во всем Цюрихе. Дом-аномалия, изгой, вроде нас… за это мы его и любили.
– Нет, тебя я трогать даже не подумаю, – негромко сказал я.
Со стороны Кирхе Флюнтерн под горку, гудя, скатился, со скрипом затормозил передо мною трамвай № 6. Чтоб двери вагона открылись, следовало нажать кнопку. Я так и сделал, и трамвайный вагон побелел снизу доверху. Как правило, трамваи в Цюрихе синие, но несколько вагонов с рекламой городских музеев выкрашены в другие цвета, а белые служат рекламой Восточного музея, что в Ритерпарке, и я, рассудив, что горожане попросту примут вагон за один из них, поднялся в салон.
Трамвай покатил вниз по склону холма, в сторону «Платте», «ВТШ» и «Сентраль». Устроившись на заднем сиденье, я принялся разглядывать швейцарцев, сидевших впереди, входивших и выходивших на остановках. Многие достигли преклонных лет. Имея возможность сесть отдельно от остальных, к другим пассажирам никто из вошедших не подсаживался, а когда кто-нибудь из сидящих по одному освобождал место и шел на выход, те, кто сидел рядом с незнакомцами на сдвоенных креслах, поднимались, пересаживались туда. Разговоров с соседями пассажиры тоже не затевали, разве что переглядывались время от времени, но по большей части смотрели в окно. Оконные стекла сияли безукоризненной чистотой. Построенные еще в 1952-м, трамваи шестого маршрута до сих пор выглядели, будто только что с фабрики; никакие инспекции были им не страшны.
Опустив взгляд, я вдруг заметил, что и обувь каждого из пассажиров безупречно чиста. Спустя еще минуту мне бросилось в глаза, что и прически у всех вокруг уложены волосок к волоску – даже у парочки панков, вошедших в салон (с поправкой на стиль, разумеется). «Обувь и волосы, – подумал я, – говорят о благосостоянии нации. А подобные крайности – о том, что у нации на душе».
На остановке «ВТШ» в трамвай вошел латиноамериканец. Одетый в цветастое серапе[62] 62
Серапе – традиционный мужской плащ-накидка у индейцев Латинской Америки.
[Закрыть] и черные штаны легкого хлопка, он изрядно замерз. На плече он нес странную штуку, похожую с виду на пестрый, грубо раскрашенный лук, с небольшой, тоже ярко раскрашенной тыквой-горлянкой, укрепленной там, где рука держит лук при стрельбе. Длинные пряди прямых черных волос, свободно ниспадавших на плечи, струившихся вдоль укрытой серапе спины, широкие скулы, далеко выдававшиеся вперед… одним словом, выглядел этот человек, будто «местизо»[63] 63
Местизо (mestizo) – метис, полукровка (исп.).
[Закрыть], а то и чистокровный индеец родом из Боливии, Перу либо Эквадора. В Цюрихе таковых проживало немало, и мы с Лизой нередко видели их на Банхофштрассе, среди других уличных музыкантов. Свирели, гитары, барабаны, тыквы-горлянки с бобами внутри – подобные оркестры попадались на улицах даже среди зимы, хотя и играющие, и слушатели неудержимо дрожали, запорошенные снегом.
Как только трамвай вновь тронулся с места, этот латинос вышел вперед, встал у кабины вагоновожатого, развернулся лицом к пассажирам, что-то громко сказал по-испански и заиграл на своем луке с горлянкой, в быстром темпе пощипывая единственную струну. Прижимаемая большим пальцем свободной руки то выше, то ниже, струна меняла высоту звука, а пустотелая тыковка-резонатор неплохо усиливала ее резкий гнусавый звон. Звучал диковинный инструмент просто ужасно: громко, немузыкально, а главное, крайне назойливо.
Швейцарцы недовольно воззрились на возмутителя спокойствия. Играть в трамваях здесь было не принято: лично я ничего подобного ни разу еще не видел, и прочие пассажиры, по всему судя, тоже. Вдобавок эта примитивная музыка казалась такой чужой, так резала слух… а недовольство в вагоне сгущалось, волнами струилось навстречу мелодии, стремясь одолеть, заглушить звон струны.
На остановке «Хальденэгг» с трамвая сошло разом полдюжины человек, куда больше обычного: очевидно, некоторые попросту решили сбежать от нежеланного представления и сесть на следующий подошедший трамвай. Новоприбывшие, неприятно удивленные, замерли, уставившись на дребезжащего струной латиноамериканца во все глаза. Двери трамвая затворились, и наш вагон покатил дальше – вниз, к «Сентраль». Пленные слушатели смотрели на музыканта враждебно, будто коровы, провожающие взглядом проезжающий автомобиль.
И тут он запел. Была это одна из тех самых боливийских или перуанских народных баллад, печальная история в весьма драматическом изложении, а пел музыкант хрипло, буйно, перекрикивая лязг нелепого инструмента, вкладывая в пение всю боль, всю тоску изгоя, чужого в этой холодной стране. Какой голос, какой же у него был голос! Гнусавый лязг струны разом обрел смысл, все встало по местам: голос поющего на чужом языке одолел все преграды, достучался до нас – до каждого, до последнего пассажира. К подобному пению невозможно остаться равнодушным, не говоря уж о том, чтоб препятствовать певцу: мы точно знали, что он сейчас чувствует, что хочет сказать, и это, пусть ненадолго, нас объединило. Объединило, хотя никто ни слова не понимал по-испански. Какой же силой должен обладать голос, чтоб выразить главное без слов! Пассажиры заерзали, выпрямились, подались вперед, пристально вглядываясь в поющего, заулыбались. А когда он двинулся вдоль салона с черной фетровой шляпой в руке, дружно зашарили в недрах карманов и кошельков и, опуская в шляпу мелочь, с улыбками говорили что-то на швейцарском немецком, а то и на «хохдойч»[64] 64
Хохдойч (Hochdeutsch) – здесь: стандартный, литературный немецкий язык (нем.).
[Закрыть], который музыкант, возможно, хоть немного, да понимал. Вскоре двери вагона с шипением отворились. «Сентраль»… но вот странность: прибытия никто не заметил.
Ох, уж эти швейцарцы! И не захочешь, а рассмеешься. Так замкнуты и так великодушны…
Касаясь любой белой части моего белого трамвая, пассажиры тоже белели. Спинка кресла, подлокотник, поручень над головой – неважно: тронув хоть что-нибудь, любой становился белым, будто фарфоровый памятник себе самому, но на «Сентраль» никто ничего не заметил.
Выходя из вагона следом за музыкантом, я ткнул его пальцем в плечо, будто приветствуя, а может, и ради эксперимента. В ответ он лишь оглянулся, сверкнул обсидианово-черными глазами, и мне показалось, что буйное разноцветье вышивки его серапе сделалось куда ярче прежнего, что тонкие радужные нити – малиновые, шафранные, зеленые, фиолетовые, розовые, лазурные, словно небо – засияли на фоне бурой, грубо сотканной колючей шерсти, словно драгоценные камешки. Отвернувшись, музыкант двинулся прочь, к Нидердорфу – части старого, средневекового Цюриха.
Идя через мост, навстречу ветру, глядя на белых лебедей в серых волнах Лиммата, я словно парил, летел на крыльях воспоминаний о его музыке и о безупречной чистоте квартиры. Затем я прошелся по Банхофштрассе, чтоб вновь повидать ее всю целиком впервые за долгое-долгое время, в последний раз перед тем, как расстаться с нею на годы, а может, и навсегда, и сердце исполнилось щемящей тоски.
– Ах, Цюрих, милый мой городок, я ведь тоже один из блудных твоих сыновей, – сказал я, нежно касаясь ладонью гранитных стен.
Под моим прикосновением безучастные, невозмутимые, элегантные здания побелели, как свадебные торты, со звуком сродни скрипичной мелодии, записанной на магнитофонную пленку и пущенной задом наперед. Когда же я снова увижу его таким, под низкими жемчужно-серыми тучами, гонимыми зимним холодным ветром в сторону Альп, высящихся за Цюрихзее, точно вырезанных из картона, вздымающихся к небесам круче, отвеснее любых гор на свете? Прикосновение к трамвайным рельсам превратило их в белое золото посреди широкой улицы, вымощенной сахарной глазурью. Идя этой белой улицей, я заглядывал в сверкающие витрины богатых торговцев. Драгоценности, одежда, часы, безупречные, блестящие в свете ламп – стоило лишь провести по стеклу ладонью, все это становилось белым, словно белый опал.
Блуждая по узким улочкам средневековых кварталов, я касался каждого из массивных, тяжеловесных домов, пока все вокруг не обернулось безмолвным миром из молока пополам с хлебопекарной содой, и в каждое прикосновение вкладывал слова прощания. Делать любимое дело, зная, что это – в последний раз…
Мимо церкви Святого Петра, алебастрово-белой и без моих прикосновений, мимо Фраумюнстер и через реку, к Гроссмюнстеру с его удручающе скудным (словно огромной высоты пустой склад снизу доверху из белого мрамора) интерьером, а после – назад, вновь через реку по бумажному мосту… Окинув взглядом серый Лиммат, я обнаружил, что большая часть Цюриха белым-бела.
Выйдя к берегу озера на Бюрклиплац, я коснулся ступеней, ведущих к воде, и крохотный изысканный сквер с лодочными причалами вмиг засверкал белизной, словно вырезанный из бруска мыла. Прекрасная статуя Ганимеда с орлом казалась отлитой из белой керамики, распростертые руки Ганимеда обнимали весь мир – и кипучее серое небо, и бурную серую воду, где все ускользает прочь так быстро, что не удержать, не дотронуться, не оставить себе. Неужели же нам ничего, совсем ничего не сохранить? Все эти годы мы жили здесь, в радости, а теперь все вокруг стало белым, чистым, недвижным, обращенное в мрамор одним моим прикосновением… Охваченный безграничным, невыразимым восторгом, я спустился по белой бетонной дорожке к плещущимся внизу волнам, присел над водой, коснулся ее, и раскинувшееся передо мной озеро утихло, побелело, словно превратившись в исполинский чан белого шоколада, а вдали, над его неподвижной гладью, высились великолепные белые Альпы, а мчавшиеся по небу тучи искрились, мерцая, как стекловолокно. Оглядевшись, я увидел, что преображение города завершено: вокруг, куда ни взгляни, простирался недвижный, безмолвный Цюрих из снега и белого мрамора, из белого шоколада и белой керамики, из молока, соли, сливок…
И только откуда-то издали, с одной из замерших улиц, по-прежнему доносился знакомый гнусавый звон.








