Текст книги "Черный воздух. Лучшие рассказы"
Автор книги: Джонатан Стрэн
Соавторы: Ким Робинсон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 38 страниц)
Вернувшись к себе, Билл и Майк с Нассимом продолжили смотреть пресс-конференцию в Центре Джонсона по настольному телевизору.
По-видимому, в образце содержится не одна разновидность бактерий – возможно, не менее пяти, а может быть, даже больше, это пока не установлено. По мнению экзобиологов, их можно будет сохранить живыми в искусственно созданной марсианской среде, однако полной уверенности в успехе у них пока нет. Зато в том, что инопланетные организмы надежно изолированы от земной среды и никому ничем не угрожают, джонсоновцы уверены на все сто.
Кто-то из журналистов поинтересовался, как повлияет сделанное открытие на дальнейшие исследования Марса людьми, и тут мнения разделились.
– Вопрос крайне сложный, – ответил кто-то.
Да уж, разумеется: проблемы такого масштаба решаются на высшем уровне, и не только НАСА. Тут к обсуждению подключится и Государственный научный фонд, и Академия наук, и Международный астрономический союз, и разнообразные комитеты ООН – одним словом, все научные власти планеты.
Майк рассмеялся.
– Похоже, ребята, занимающиеся высадкой человека на Марс, волосы на себе сейчас рвут.
Нассим согласно кивнул.
– Клуб «Ад Мартем»[90] 90
«Ад Мартем» (Ad Martem) – «На Марс!» (лат.).
[Закрыть] уже заявил, что эти твари – всего-навсего бактерии, вроде тех, что живут в любом унитазе: подобных мы миллиардами уничтожаем каждый день, и покорению Марса их существование не помеха.
– Они это всерьез?
– Всерьез, только кто их послушает? Теперь мы на Марс долго еще не высадимся. А то и вообще никогда туда не полетим.
Вот тут Билл и понял, что с ним творится.
– Печально, – сказал он. – Я же сам из мечтающих о людях на Марсе.
Майк, усмехнувшись, покачал головой.
– Тогда лучше сверх меры не торопись.
Уйдя к себе в кабинет, Билл немного прибрался, а после позвонил на работу Элеоноре. Как же ему хотелось поговорить с ней, как хотелось сказать: «Мы справились, проект завершился полным успехом, однако этот успех разбил Мечту вдребезги»… однако Элеоноры на месте не оказалось. Оставив ей сообщение, что вернется домой в обычное время, Билл сосредоточился на списке текущих дел, уже не добавляя строк снизу быстрей, чем вычеркивает верхние, просто стараясь отвлечься, но это ему не удалось. Чем дальше, тем яснее осознавал он, что с самого начала считал свою работу подготовкой к заселению Марса, к обустройству там нового, лучшего мира, и именно этим оправдывал всю свою жизнь: работу допоздна, на износ; выражения лиц домашних; Элеонору, всецело ему сочувствовавшую, но огорченную тем, что их брак, как они ни старались, обернулся чем-то в стиле 1950-х, когда мужа, что ни день, допоздна не бывает дома… вот только сама Элеонора тоже работала до ночи, так что ребятишки их все рабочие дни, с утра до вечера, проводили в детсаду, в школе да на продленке. Как-то утром, в понедельник, Билл отвез младшего, Джо, в детский сад, а уезжая, оглянулся назад и увидел в глазах мальчишки обреченность, неизбывное одиночество, стоическое предчувствие еще десяти часов в тех же старых стенах, угрюмую готовность пережить их не хуже всех остальных. Подобные чувства во взгляде трехлетнего сына поразили Билла в самое сердце, и все это, весь его труд, все силы, все дни и годы, отданные работе, посвящались тому, чтоб однажды люди, поселившись на Марсе, наконец создали достойную цивилизацию. Вся его жизнь сгорела за рабочим столом, так как вначале судьба грандиозного проекта висела на волоске, так как в замысел этот мало кто верил, не говоря уж о понимании его сути – потому-то работу и свалили на них, на крохотную лабораторию, честно старавшуюся претворить в жизнь план, подчиненный принципу «быстрее, лучше, дешевле», помимо прочих проблем, противоречивший (на что и он, и коллеги нередко указывали) второму закону термодинамики. Да, все понимали, что в реальной жизни достигнуты могут быть только два из трех упомянутых качеств, но, невзирая на это, за дело взялись и вскоре выяснили: «дешевле» относится только к их собственному труду и к уровню их жизни, жизни ученых-ракетчиков, мечущихся, как белки в колесе, чтоб воплотить в жизнь заселение Марса – проект, который сумеют оценить по достоинству лишь будущие марсиане в каком-нибудь далеком-далеком веке… ну, а теперь и никаких будущих марсиан в грядущих столетиях не предвидится.
После шести Билл вышел наружу, в знойное марево позднего лета. Сегодня была его очередь везти домой Майка с Нассимом. Выехав на автостраду 210, они довольно резво катили вперед, пока полоса, выделенная для автомобилей с тремя и более пассажирами, тоже не встала перед перекрестком 210-й со 110-й. Дальше пришлось ползти, тормозя через каждые пару метров, вместе со всеми прочими. Как же знакомы им эти длинные вереницы алых огней, стоп-сигналов, уходящие вдаль, то растягивающиеся, то сжимающиеся, словно меха аккордеона… Средняя скорость движения по лос-анджелесским автострадам по вечерам не превышала одиннадцати миль в час, а потому многие «анджелено»[91] 91
Анджелено (Angeleno) – житель Лос-Анджелеса (амер. англ.).
[Закрыть] пытались проехать по городским улицам, однако компьютерные модели Нассима и эмпирический опыт яснее ясного доказали: для расстояний свыше пяти миль закупоренные пробками автострады все-таки предпочтительнее закупоренных пробками улиц.
– Ну что ж, еще один красный день календаря, – провозгласил Майк, вынимая из сумки бутылку скотча.
С хрустом свинтив пробку, он сделал глоток и передал бутылку Биллу с Нассимом. Так он поступал в торжественных случаях, по поводу любых великих свершений или неудач ЛРД. Билл с Нассимом находили этот обычай настораживающим, однако глотнуть пару раз не отказывались. Сделав еще глоток, Майк туго завернул пробку и сунул бутылку назад, в сумку: похоже, сия процедура внушала ему ощущение, будто бутылка снова приведена в законное, закупоренное состояние. Билл и Нассим уже не раз вышучивали его заблуждение, и сейчас Нассим сказал:
– Ты бы карманный паяльник себе завел, чтобы бутылки закупоривать, как полагается.
– Ха-ха.
– Или возьми за образец стратегию НАСА, – подхватил Билл. – Глотнул, и бутылку за борт.
– Ха-ха. Кусаем, стало быть, руку, которая вас кормит?
– Ее-то люди что ни день и кусают.
Майк пристально взглянул на него.
– Билл, а ведь ты не слишком-то рад грандиозному открытию, а?
– Да, так и есть! – откликнулся Билл, не снимая ноги с тормоза. – Так и есть! Я все это время думал, что мы… что мы трудимся для освоения Марса. Думал, люди заселят его, терраформируют и все такое, добавят к красному цвету зеленый и голубой… построят там новый мир, вторую ветку истории, а мы навсегда останемся ее начинателями. А что теперь? Оказывается, Марс уже заселен этими клятыми бактериями, и мы никогда не высадимся на него. Будем и дальше торчать на Земле, оставив Марс марсианам… микроскопическим, бактериальным марсианам!
– Ага. Крохотным краснокожим аборигенам.
– А мы, выходит, чему положили начало? Ничему! Все это было зря!
– Галиматью несешь, – оборвал его Майк.
Странно, но настроение Билла слегка поднялось, все тело изнутри обдало жаром, словно скотч заструился по жилам. Да, может, он и спалил десять лет жизни, горбясь за рабочим столом, трудясь, как ишак, чтобы дать старт тупиковому проекту, проекту, который никогда не будет реализован, но, по крайней мере, ему довелось работать вот с такими людьми, за все эти годы ставшими ему, точно братья, гениальными чудаками, способными со всей серьезностью употребить в разговоре словечко «галиматья», с тем же Майком, развлечения ради читающим викторианские романы для юношества, забавным не меньше, чем их герои, ни на секунду не появившимся на телеэкране в роли Важного Ученого-Ракетостроителя, дурацкой роли, порожденной вопросами и ожиданиями журналистов, играющих каждый свою дурацкую роль в той самой дурацкой мыльной опере, от которой Билл мечтал однажды избавиться: «Что для вас значит «жизнь», доктор Каквастам, каково значение этого открытия? – Ну, оно означает, что мы спалили собственные жизни, трудясь над тупиковым проектом»…
– Что значит «галиматью»? – вскричал Билл. – Теперь Марс превратят в заповедник, в заповедник бактерий, это ж надо! Там даже посадку никто не рискнет совершить, а тем более – что-то терраформировать!
– Еще как рискнут, – возразил Майк. – Люди на Марс полетят. Со временем. И заселят его, и терраформируют – все, как в твоих мечтах. Может быть, позже, чем ты думаешь, но ведь тебе туда в любом случае не лететь, так куда торопиться? Главное, это произойдет.
– Не думаю, – угрюмо проворчал Билл.
– А зря. Как бы ни произошло, но произойдет.
– Ну, спасибо! Спасибо тебе огромное! Как бы ни произошло, но произойдет? Весьма обнадеживающе!
– Не самая проверяемая из твоих гипотез, – заметил и Нассим.
Но Майк только заулыбался.
– Тебе проверять ее не придется, так к чему волноваться?
Билл резко, саркастически рассмеялся.
– Жаль, ты тому репортеру этого не сказал! «Что ни случится, случится, Наше открытие означает то, что означает»!
Тут смех разобрал всех троих.
– Наше открытие означает, что на Марсе есть жизнь!
– Наше открытие означает все, что вам угодно!
– Значения – они такие! Всегда означают, хоть режь их, хоть ешь!
Но вскоре веселье угасло. Машина по-прежнему ползла вперед, то снимаясь с места, то тормозя в унисон с вереницами алых огней, тянущимися вдоль огромного виадука, рассекшего надвое город под небом цвета кислого молока.
– Вот дерьмо, – процедил Майк, махнув рукой за окно. – Ладно. Придется нам вместо Марса Землю терраформировать.
Прометей, наконец-то освобожденный
Перевод Д. Старкова
Краткое изложение содержания
Данный роман постулирует следующее: наука есть бессрочный протополитический, утопического толка эксперимент, крайне слабо обоснованный теоретически как таковой, и сверх того лишенный парадигмы, в рамках коей объемы энергии, вкладываемые в дела человечества, соизмеримы с его реальным продуктивным потенциалом и способностью к поддержанию приемлемого уровня жизни. В предыстории (написанной в стиле триллера времен Холодной войны) ученые отстранены от принятия крупномасштабных решений: наука секвестирована стараниями неких правительственных агентов, убедивших Трумэна и проч. в том, что метастазировавшая во время войны способность науки к созданию новых технологий, обеспечивающих преимущества, необходимые для победы (радар, пенициллин, атомная бомба и т. д.), может являть собою угрозу для послевоенной, гражданско-корпоративной власти над обществом.
Как следствие, исключенные из процесса распределения прибавочной стоимости и прочих активов, ученые не осознают себя единой группой, а индивидуально готовы трудиться в рамках существующей, в долгосрочной перспективе весьма неустойчивой иерархической системы производства за 100,000±50,000 долларов годового жалованья, плюс пенсия, опционы на покупку акций и легкая преподавательская нагрузка. (Главе придано явное сходство с романами о нашествии зомби, что выглядит крайне забавно.)
Но вот усовершенствованная стараниями ученых человеческая популяция катастрофически превышает долговременную емкость земной биосферы. Объединенные в разнообразные беззубые организации, ученые приходят к выводу: весьма вероятно, антропогенные изменения климата и обусловленное оными массовое вымирание человечества угрожают благополучию их потомков, а следовательно, их собственному эволюционному потенциалу. Спящие просыпаются.
Тем временем определенная часть человечества анализирует соотношение затрат и выгод, сравнивая пятнадцать лет изучения наук с фразой «я верю», и, предприняв ряд политических действий, получает в свое распоряжение большее количество калорий на человека, чем ученые, а также – большую власть над распределением финансирования и куда лучшие возможности для размножения. Многие приходят к выводу, что паразитирование на науке, основой коего служит вера, обходится индивидууму не столь дорого и, таким образом, повышает его приспособленность. (Вампиры, паразитирующие на зомби, пальба, ночные погони: в этом фрагменте произведение приобретает явственный бульварный душок.)
Затем на одной из прогностических конференций возникает дискуссия касательно правила Гамильтона, гласящего, что альтруизм оправдан, когда его стоимость для «донора», C, меньше эволюционной выгоды, B, достигаемой посредством помощи другому индивидууму, родственному «донору» на величину r, где r исчисляется как доля генов, унаследованных обоими от общего предка (см., например, Хрди, 1999): C ≤ Br.
Один из участвующих в конференции генетиков указывает на следующее: поскольку доля общих генов у человека и плодовой мушки равна, ни много ни мало, 60 %, а все эукариоты в целом обладают 938 общими ядерными генами, значение r, вероятнее всего, в любом случае много выше, чем было принято считать до сих пор. Один из экологов вспоминает о нашумевшей статье из «Нэйчур», где выгода, извлекаемая человечеством из биосферы, оценивается в 33 триллиона долларов в год (см.: Р. Констанца с соавт., «Нэйчур», № 387, с. 253–260; 1997). Затем кто-то из экономистов предлагает концептуализировать вклад каждого из ученых, желающих сохранить сии выгоды на будущее, в виде взаимного хедж-фонда с первоначальным взносом, условно говоря, по 1000 долларов с головы.
Далее следует комическая сцена, спор прогностов о числах и суммах. Один из биологов утверждает, что выгода в виде жизни для каждого живого существа справедливо может быть определена как равная бесконечности, а это существенно меняет результат уравнения. (Крики, скандал, общая драка, разгром салуна в манере Дикого Запада.) В итоге участники конференции приходят к выводу, что альтруизм оправдан, и вот хедж-фонд учрежден. (Читатели романа, желающие сделать предварительные инвестиции, отсылаются на веб-сайт http://www.sciencemutual.net.) Общим голосованием участников конференции утверждается совет директоров и модель конституции, обязательная для всех правительств, учреждается институт политических исследований, коему поручается составление политической программы, а также лоббистская компания. К участию в фонде призываются все научные организации мира. Юридические представители фонда обращаются в Международный суд с требованием компенсации всего будущего ущерба для биосферы, каковую надлежит взыскать в пользу фонда с причиняющих данный ущерб, и правительства мировых держав это допускают.
Далее следует множество встреч и знакомств, вследствие чего эта глава, несомненно, и содержит большую часть сексуальных сцен романа. По-видимому, автор прекрасно знаком с литературой о бонобо[92] 92
Бонобо, или карликовый шимпанзе – самое близкое к человеку из существующих животных, проявляющее больше свойственных человеку поведенческих черт, чем обыкновенные шимпанзе.
[Закрыть], а может быть, даже чрезмерно увлечен ею.
Энергичные попытки максимизации репродуктивного успеха в Давосе, Санта-Фе, Лас-Вегасе и т. д.
Стиль повествования становится сплавом юридического триллера с толкинистским эпическим фэнтези: ученые отнимают власть у корпоративной военно-промышленной мировой элиты. Механизм достижения данного результата в реальной жизни скрыт за стратегической непрозрачностью в духе Спинрада, создаваемой при помощи сложного синтаксиса, фраз с откровенно бедным смысловым содержанием (т. н. «информационный каскад»), особенно в описаниях активных действий (сквозь него герой вовсе несется как угорелый), взрывов, автомобильных погонь, а также воззвания к шекспировским Огромной Суммы Цифрам, что пробуждают в нас воображенья власть[93] 93
У. Шекспир, вольная цитата из «Генриха V» (пер. Евгении Бируковой).
[Закрыть] – в данном случае, потенциальным активам «Научного Взаимного», если Международный суд вынесет решение в его пользу, после чего следующая глава (с суммой, свободной от налогообложения, вместо эпиграфа!) переносит нас в новый, утопический мир, вполне правдоподобный для тех, чей разум все еще пребывает в состоянии кольриджевского добровольного отказа от недоверия.
Темп повествования нарастает. Вмешиваясь в ход всех и всяческих выборов, «Научный Взаимный» повсеместно приводит к власти своих кандидатов. Хедж-фонд неуклонно растет. Научные организации объединяются под эгидой международной супраорганизации. Черные вертолеты[94] 94
Черные вертолеты – американская городская легенда, составляющая многих «теорий заговора», таинственные вертолеты без опознавательных знаков, принадлежащие некоей могущественной тайной организации.
[Закрыть] множатся на глазах. Все человечество соглашается следовать новым научным веяниям, указующим на то, что максимальный уровень репродуктивности обеспечивают поведенческие нормы, максимально близкие к поведенческим нормам эпохи палеолита: именно этот стиль жизни способствовал увеличению объема головного мозга в три раза на протяжении каких-то 1,2 миллиона лет. Повсеместное распространение данных поведенческих норм вкупе с усовершенствованиями человеческого организма при помощи новых (особенно стоматологических) технологий, невзирая на демографический всплеск, увеличивший численность населения планеты до предсказанных ООН, округленно, десяти миллиардов человек, на порядок снижает глобальную потребность в ресурсах. Разумно сбалансированный положительный резонанс максимизирует всеобщий эволюционный потенциал. (Финал романа стандартен: песни, пляски, воспроизводство. Отныне и во веки веков все живое на Земле живет оптимально.)
Рекомендации рецензента
Рецензент рекомендует принять роман к публикации, но предлагает снизить явную величину стратегической непрозрачности текста как минимум до трех угловых секунд. Издателю необходимо закрепить за собой права на доменное имя sciencemutual.com. (А также – побольше автомобильных погонь.)
Литаврщик из Берлинской филармонии, 1942
Перевод Д. Старкова
Часть первая: Allegro Ma Non Troppo, Un Poco Maestoso[95] 95
Allegro ma non troppo, un poco maestoso – живо, но не слишком; несколько величаво (итал.).
[Закрыть]
Первая часть – о смерти. Начинается она с небольшой шутки. Таков уж Бетховен: самую страшную музыку всех времен он начинает так, словно рожечники разогревают губы и мундштуки, а струнные подстраиваются под ноты гобоя, а медные, будто испытывая на прочность саму гармонию, добавляют к сему нисходящий тритон, а после все это рушится вниз, с обрыва, оборачиваясь чем-то настойчивым, громким, изломанным, невообразимо мрачным. Литаврщику же следует направить, довершить внезапное падение самым буйным вступлением в жизни. Удар судьбы, дурные вести – и он бьет, лупит по барабанам «ре» и «ля», словно кузнечным молотом Смерти, несущим гибель всему живому. Весь «Götterdämmerung»[96] 96
«Götterdämmerung» – «Гибель богов» (нем.), опера Рихарда Вагнера.
[Закрыть] в шестнадцати нотах… другими словами, прекрасная музыка для сегодняшнего вечера, ибо все присутствующие обречены.
Фуртвенглер[97] 97
Вильгельм Фуртвенглер – немецкий дирижер и композитор, один из крупнейших дирижеров первой половины XX в.
[Закрыть], конечно же, понимал это лучше всех остальных. На возвышение он поднялся, точно на эшафот и, как всегда, без промедления взмахнул дирижерской палочкой, но на этот раз выглядел совсем не свойственным ему образом: беспрецедентно мрачное выражение его лица повергало в дрожь. За его спиной, среди публики, заполнившей огромный зал Филармонии до отказа, литаврщик видел множество людей в военной форме, безногих, с руками на перевязи, с повязками поверх глаз и носов. Краешком глаза видел он и исполинские свастики на полотнищах по сторонам сцены, и еще одну свастику несколько выше и позади. В переднем ряду сидели нацистские бонзы, в том числе Геббельс, по-кроличьи закусивший нижнюю губу. На них лучше всего было не смотреть. Во время недолгих пауз между атаками, во время второй темы, пока мелодия контрапункта раз за разом пыталась прокрасться на цыпочках к выходу, литаврщик не сводил глаз с дирижера, однако по-прежнему видел и раненых, и строго одетых дам (лица искажены жалостью, страхом, скорбью, тоской) среди них. Когда возобновление главной темы застало их всех врасплох, он ударил в литавры с невиданной, небывалой силой, мерным боем пророча им гибель.
Нет, эта музыка рассказывала не только о смерти. Первая часть Девятой Бетховена заключала в себе целый мир, и всякий, в очередной раз пересекавший его из края в край, в очередной раз переживавший эти семнадцать-восемнадцать минут, разворачивающиеся в греческую трагедию, способную длиться многие годы, узнавал это заново. В этом мире находилось место и переменам, и передышкам, и неустанным поискам, и толике добросердечия; в определенных местах деревянные духовые нарушали тишь пауз небольшими кантабиле, негромким биением жизни, а струнные подхватывали мелодию, тревожно, слегка недоверчиво удивляясь: «Да может ли существовать на свете такая краса? Пройдет ли нам даром столь хрупкий и нежный напев? Удастся ли нам миновать, оставить весь прочий мир позади?» – однако ответом им всякий раз было «НЕТ». Нежный напев заглушала, захлестывала волна новых ударов судьбы, мрачного рокота, погребального звона в сердце основной темы, ее терции, квинты, словно бы падали, катились с высоких скал вниз, в бездну – падали, падали, хотя противились этому, что было сил. Все это нисколько не походило на знаменитую главную тему Пятой, совсем иной клич, вызов невзгодам, вызов самой Судьбе: ее восемь нот быстро набирали силу, переплетались друг с дружкой, воспаряли ввысь, достигая высот поистине героических; да, первая часть Пятой повествует о героизме, тогда как начало Девятой – попросту смерть, неотвратимая гибель, явившаяся прямо сюда, в большой зал Филармонии, прямо сейчас, 19 апреля 1942-го.
Понимал это каждый – каждый, кто не совсем уж дурак, а дураков, не понимающих столь фундаментальных вещей, на свете найдется немного. Возможно, Геббельс именно из таковых, хотя он скорее расчетливый оппортунист, или просто безумец… однако большинство из собравшихся в зале все понимали прекрасно. Все они слышали бомбардировщики по ночам, все под вой сирен воздушной тревоги спускались в метро и, стоя там, в темноте, слышали, как мир наверху содрогается от грохота сотен, тысяч литавр. Все они видели израненных, изувеченных юношей среди публики. Все читали газеты, все слушали радио, все допоздна разговаривали на кухнях с друзьями, которым верили. Берлинцы, они понимали все.
Вскоре литаврщик обнаружил, что концовки буйных пассажей посреди первой части, затяжных дробных фраз, написанных для него Бетховеном, могут звучать в точности как ночные бомбардировщики над головой, причем бомбардировщики разных марок – смотря, как быстро, как близко к ободу чаши бьешь. Таким образом ему удалось воспроизвести и басовитый рокот «Хейнкелей», отрывающихся от земли, и высокое стаккато «Де Хэвилендов», и жирный, масляный гул волны атакующих «Ланкастеров». Гудение моторов перемежалось взрывными ударами в середину литавр, вроде зенитного огня… сходство выходило поразительное. Как будто в своем пророческом одиночестве глухой старик услышал, почувствовал эхо неумолимого будущего, перевел его на язык иксов, и «tr», и «sf», и «fff»[98] 98
Символами X задается ритм, остальные сокращения означают тремоло (дробь), сфорцато (резкое увеличение громкости) и форте-фортиссимо (крайне громко).
[Закрыть], и косых черт поперек нот, означающих «бомбардировщик».
Теперь назад, к роковому, неумолимому ритму главной темы. Тут он сумел воссоздать грохот тяжелых пушек прошлой войны. Дравшемуся на той войне, ему довелось слышать пушки любого сорта столько раз, что и не сосчитать, и порой канонада гремела в том самом ритме, какого требовал от музыканта Бетховен, целыми часами напролет. Пятьдесят километров «Больших Берт», палящих всю ночь до утра… да, сейчас этот опыт как нельзя кстати! Окрыленный мелодией, он вдохновенно бил в литавры – изо всех сил, а то и еще сильнее. Сомнений быть не могло: каждый сидящий в зале узнал эту музыку сразу.
Конечно же, вне музыки о войне говорили редко: нельзя. В стенах Филармонии литаврщик держался с той же осторожностью, что и все прочие, а уж рядом с виолончелями, поблизости от Раммельта, Клебера, Бухольца, Шульдса или Войвота, вовсе держал рот на замке – эти пятеро были до одиозности рьяными членами партии. Какие-то пять человек, однако этого вполне хватало, чтоб отравить атмосферу во всем оркестре. Однажды Войвот на глазах у литаврщика рыкнул на Ганса Бастиана, мягкохарактерного маленького скрипача:
– Теперь «хайль Гитлер» говорить надо, когда здороваешься!
А Бастиан отвечал:
– Ах, но и просто доброго утра пожелать тоже неплохо, не так ли?
А Войвот так уставился на него, что Бастиан, будто мышонок, засеменил прочь.
Однако таких среди музыкантов было совсем немного. Во всем, что касалось политики, они разбирались не лучше малых детей, не знали, что о ней говорить, да и знать этого не желали. Прошлой войны большинству повидать не довелось: многие всю жизнь прожили в музыке. Хотя порой, когда в репетиционном зале еще почти никого, кто-нибудь заглядывал через плечо коллеги в газету и бормотал:
– Бог ты мой, похоже, последняя победа в России вдвое уступает предыдущей. Просто-таки фронтовой парадокс Зенона…
А некоторые просто ядовито шептали себе под нос:
– Ха-ха, я-я, ну, разумеется…
В подобном расположении духа все пребывали по крайней мере с двадцатых. Согласно последним известиям, сотни британских бомбардировщиков в одну ночь уничтожили Гамбург, сожгли, сровняли город с землей. Разумеется, дальше настанет черед Берлина, в этом никто нисколько не сомневался, однако и вслух об этом никто не заговаривал: как можно, когда среди них нацисты, жалкие самодовольные подлецы? В прошлом Берлинская филармония принадлежала самим музыкантам, каждый имел в ней долю, но Геббельс заставил их продать паи за бесценок, ограбил, можно сказать! Теперь они – что птицы в клетке, да еще вынуждены остерегаться предателей. За полуночными ужинами кое-кто из самых возмущенных даже обсуждал сложившееся положение и вел разговоры о том, что они сделают, как только войне настанет конец: во-первых, немедля выставят за порог Раммельта, Клебера, Бухольца, Шульдса и Войвота, а во-вторых, откроют первый послевоенный концерт какой-нибудь из увертюр Мендельсона. Таков был их план, вот как они поступят, когда все это кончится, под хмельком убеждали друг друга коллеги… а дальше им оставалось только перемигиваться да кивать, и тут Эрих Хартман сводил разговор к своей обычной коде:
– Ага. Когда все передохнем.
И вот сейчас, беспомощно глядя в зал сквозь беспощадный, слепящий свет прожекторов, литаврщик видел крохотные лица слушателей и понимал: все они – так ли, иначе – реплику Хартмана слышали. Эта мысль била каждого в грудь, отдавалась внутри, словно колокольный набат: еще год-другой, и немногие из собравшихся останутся в живых. Сколько? Меньше половины? Десятая доля? Вовсе ни одного? Неизвестно… однако в исходе не сомневался никто, сама музыка настойчиво пела: «Знай, знай, знай» – а палочки литаврщика вколачивали, вгоняли этот напев в головы публики. А вот и недолгая, монотонная погребальная песнь контрабасов, предшествующая коде, фраза, повергшая в дрожь самого Берлиоза, убедившая его, что с безумием старик давно на «ты», переполняет слушателей, пробирает до самых кишок, и никуда от нее не уйти, нигде от нее не укрыться. Шесть нот вниз, две ноты вверх, снова, и снова, и снова… Так первую часть оркестр не играл еще никогда: сейчас за них пело, играло связующее их знание. И вот монолитное, грузное финальное «ре-минор» неумолимо накрывает зал, теснит все и вся в бездонную пропасть, не щадя ни единой нотки:
– Бах-бум! Бах-бум, бах-бум, бах-бум-ммммм,
– Бах-бум-бум-бах! Бах! Бах! Бах! Бум-м.








