Текст книги "Любовь и сон"
Автор книги: Джон Краули (Кроули)
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 36 страниц)
По ночам в темном бунгало, где светился только нагреватель, они толковали о смерти. Боге и откровении.
– Когда умрешь, – говорила Бобби, – тебя закопают глубоко в могилу и будешь спать там мертвым сном, пока не придет Иисус. В тот день все восстанут живыми из могил, и будет суд. Тогда все вы отправитесь в ад, а христиане будут жить на земле с Иисусом тысячу лет, а дальше навечно вознесутся на небеса. Вот и все.
Эти истины, сказала она, взяты из Библии. Вы что, Библию не читали? Ее дедушка только и делает, что читает Библию, его направляет сам Дух Свитой. Под тем Евангелием, что для каждого, есть еще Евангелие – это дедушка от Свитого Духа узнал.
– Выходит, ему Святой Дух являлся? – спросила Хильди.
– Как так являлся? – возмутилась Бобби. – Являются только духи умерших, цепями клацают или нож из спины торчит. А Свитого Духа видеть нельзя.
– А как же мы? – спросил Пирс. – Мы ведь христиане.
– Ну да. А вы рождались снова? Приймали Христа?
– А ты?
– Я покудова не помираю.
– А маленькие дети? Кто умрет неокрещенным? Они не сделали ничего плохого.
– Тоже в ад.
Бёрд ахнула.
– Чтобы креститься, надо прийнять Христа. Разве ребенок может прийнять Христа?
– Это делают крестные мать и отец.
Крестные родители самой Бёрд каждый год в день крещения посылали ей подарки. Бобби фыркнула презрительно – кто такие крестные родители, она не имела понятия, но поспешила защитить свои позиции.
– Если ребенок умрет неокрещенным, – объяснила Хильди, – он отправляется в Лимб. Это не ад. Лимб находится с краю небес – Смерть и могила представлялись Хильди чем-то вроде чулана или шкафа, но у этого чулана (похожего на тот, что у них в верхнем этаже) имелся с обратной стороны выход; шкаф был шкафом фокусника: помешенный в него человек оказывается снаружи, а как он вышел, не видно; путь оттуда ведет в местность, которая, как думала Хильди, располагается не в небесах и даже не на земле, а внутри самой смерти. Небеса. Преисподняя. Чистилище. Лимб. Те, кто туда попал, казалось ей, не стоят на месте, а непрерывно удаляются во все более глубокие области смерти. – На небеса им нет пути, они ведь некрещеные, но они в этом не виноваты, и потому им место в Лимбе, где совсем неплохо, только с Богом они не будут. Никогда.
– Но, – подхватил Пирс, – если ты вырос некрещеным и вроде как грешник, то все равно отправишься в ад.
Впервые в жизни это показалось ему несправедливым: словно проиграть в игре, о которой не имеешь понятия, в игре, где тебе не светит выигрыш.
– Однако, – Хильди подняла палец, – бывает Крещение в Духе. Это когда человек уверовал бы в Бога, принял бы крещение и стал бы католиком, если б знал, но он не знал, а жил все равно праведно.
Бобби слушала, уперев подбородок в ладони, одетая во фланелевую ночную рубашку Бёрд, и ее неодолимое невежество (с тревогой сознавал Пирс) быстро улетучивалось, а с ним и шансы Крещения в Духе. А ведь она уже не младенец. И что ее теперь ждет?
– Как бы то ни было, наша мама сейчас на небесах, – проговорила Бёрд.
– Нет, – помотала головой Бобби. – Нет еще, потому что Иисус пока не сошел на землю. Он решит.
Но Бобби была одна, а Олифантов трое (а затем и четверо, когда пришлось посвятить в тайну Уоррена), причем смышленых, и свою выгоду она разумела, так что прислушивалась к урокам Хильди, и даже не без удовольствия – какая из-за нее поднялась суета.
Как бы то ни было, думал Пирс, кто может сказать хоть слово против совсем не строгих догм, которые они ей внушают. Подобно Сэму, дети полагали, что ни одно понятие, если его истинность можно доказать, не противоречит вере – ни эволюция, ни древность земли, ни относительность; прирожденные казуисты, они тут же хватались за оговорки, принципы экуменизма, любую амбразуру в мошной крепости веры, чтобы впустить туда реальный мир, за которым они всегда оставляли главенство, неосознанное и неоспоримое. Долгая повесть, которую они слушали за каждой мессой, всегда отрывками и никогда целиком, история, бесконечно повторяющаяся и не имеющая конца, – для Олифантов (во всяком случае для Пирса) эта повесть творилась где-то в другом месте; быть может, в бесконечности. А сейчас разворачивалась История.
Но Бобби никогда об Истории не слышала, у нее была только одна повесть, дедушкина, о мертвых и их пробуждении, о Страшном суде – наглядная, как комикс-ужастик; эта повесть, как она, судя по всему, верила, творилась именно сейчас, на этой неделе, этой зимой. Ритуалов Бобби не соблюдала, даже не ходила по воскресеньям в церковь (ни одна церковь не признавала истинных воззрений, которым научил дедушку Свитой Дух); она не знала ни одной молитвы.
Под бунгало Хильди и Бёрд, тесным кружком вокруг Бобби, учат ее молиться: сложить ладони, большие пальцы как угодно – перекрестить или прижать друг к другу. Взываю к тебе, Мария, Матерь Божья. При имени Иисуса Хильди наклоняла пальцем голову Бобби, потом отпускала. Плод чрева твоего. Тут имелась какая-то связь с названием трусов, какие носил Пирс,[97]97
Плод чрева твоего. Тут имелась какая-то связь с названием трусов, какие носил Пирс… – «Благословенна Ты между женами, и благословен плод чрева Твоего!» (Лук. 1:42). «The fruit of thy womb» созвучно с «Fruit of the Loom», «Плод станка ткацкого», – название фирмы, производящей белье.
[Закрыть] должна была иметься, иначе откуда такое сходство. Над их головами (они находились как раз под классной комнатой) резко звякнул настольный колокольчик сестры. Для первого раза они осмелились не откликнуться.
– У католика не должно быть предрассудков, – учила Хильди, – не нужно думать, будто негры хуже других. Иметь предрассудки – грех.
Цветные – такие же люди, как мы, внушала им Опал, и Хильди верила, хотя никогда с цветными не сталкивалась, да и Опал тоже.
– Мамка говорит, черным лучше носа не совать в Клэй-Каунти, – спокойно отозвалась Бобби. – А то пусть пеняют на себя.
Она задрожала. Колокольчик сестры прозвонил вновь. Они словно бы видели его: серебряный, но по форме точь-в-точь шоколадное печенье из корня алтея, ага.
– Не уходи, – сказала Хильди. Она усадила Бобби обратно на холодную сухую глину.
Клэй-Каунти – Глиняный округ. Сэм говорил, уроженцы гор иногда едят глину.
Когда Пирс жил в Бруклине и учился во втором классе, он видел сон, несколько раз один и тот же: ему предстояло взойти на крест рядом с Сыном Марии, разделить Его жертву; распятие готовилось в зале церкви Симона Киренеянина, на фоне пыльных бархатных завес, перед рядами ребятишек на деревянных, отполированных ягодицами скамьях (каким-то образом Пирс находился одновременно и здесь, и среди казнимых); ему не было страшно, не хотелось сбежать, он чувствовал только груз ответственности, одновременно и чести, то же самодовольство, что и сейчас, при обращении Бобби. Припомнив это – впервые с той зимы, – он невольно застонал от смущения. Как он мог.
Когда Олифанты вернулись за Бобби, ее под бунгало не было. Пустой погребок пах ею и пищей, которую они ей принесли. Пошел мелкий холодный дождь.
Не было ее и в курятнике, и в дальнем гараже, рядом с которым жгли мусор. Дождь, как сопли, то прорывался, то высыхал; из кухни донесся голос Мауси, звавшей к ужину. Венские сосиски и бобы, подслащенные темным «Каро».[98]98
«Каро» – кукурузный сироп.
[Закрыть] Дети молчали, чувствуя, как вокруг них и дома сгущается холодная тьма.
Она была в кровати Бёрд, спала, завернувшись в покрывало (покрывало, одеяло, простыня – она как будто не видела различий); когда Хильди ее коснулась, она дернулась, словно от укуса, села и уставилась на Олифантов. Ко лбу липли влажные пряди. Когда спросили, где она была, Бобби выдавила из себя несколько сбивчивых фраз и снова зарылась в подушку. Потом откинула покрывало и встала, тяжело и часто дыша через открытый рот.
– Тебе нездоровится?
Хильди положила ладонь на взмокший лоб Бобби, но та стряхнула ее руку и неверными шагами побрела в ванную (все шли следом), к раковине. На полу валялись мокрые трусы, вода в унитазе не была спущена. Дрожащей рукой Бобби открыла кран и подставила рот.
Сглатывая воду, она с невидящими глазами растолкала Олифантов, вернулась в постель и заснула или, по крайней мере, затихла лицом вниз и громко засопела. Остальные стояли у кровати, ощущая кислый запах болезни.
– А если она умрет? – спросила Хильди.
Глава восьмаяВсю ночь она беспокойно ворочалась и что-то говорила, снова встала с постели и опять легла; ее тревожное дыхание, глубокое и частое, словно у собаки, чуточку выровнялось только под утро. Она не шелохнулась, когда будильник Пирса поднял его к началу мессы.
Полагалось вставать и Мауси (она должна была давать ему «Чириоуз»[99]99
«Чириоуз» – марка сухого завтрака из овсяной муки и пшеничного крахмала. (Прим. пер.)
[Закрыть] и следить, чтобы он причесался), но в первое утро недели, на протяжении которой ему предстояло посещать раннюю мессу, Пирс прошел в еще темную кухню и, помедлив, прислушался, как звон будильника наверху постепенно затихает и сменяется тишиной: Мауси, очевидно, не под силу было вскочить в минуту; потому Пирс (не желая ее беспокоить и будоражить сонный дом приготовлением своего завтрака) сразу шагнул за порог, а по дороге купил в магазинчике, уже освещенном, апельсиновые крекеры с начинкой из серого арахисового масла.
Но в этот раз он там не задержался, а заторопился вперед сквозь уныло встающее утро, чувствуя дрожание в желудке и под ребрами; он держал пост, и когда отец Миднайт, проглотивший свою большую гостию, повернулся к нему с вопросительным видом, он смог забрать дискос[100]100
Дискос (греч. diskos – «священный сосуд») – блюдо на подножии с изображением младенца Христа. Используется во время литургии, символизирует вифлеемские ясли и Гроб Господень. На дискос кладут срединную часть просфоры («агнца») для претворения в Тело Христово.
[Закрыть] и подставить себе под подбородок (на причастии они были вдвоем, но двоих достаточно, для этого достаточно и одного). Невнятно пробормотав обязательные слова, отец Миднайт положил кружок ему на язык. Пирс закрыл глаза, прижав левую руку к груди, а в правой удерживая дискос, на который упали бы крошки Тела Господня (каждая малейшая частичка, каждая молекула целиком состояла из Бога); сладковатый кружок, почти несуществующий, таял у него на нёбе, а он ждал, дабы увериться, что растворенная облатка уже потекла или вот-вот потечет ему внутрь.
По окончании мессы священник в притворе снял с себя одну за другой накидки из вышитого атласа и белых кружев, едва приметно шевеля губами в безмолвной молитве, и, прежде чем повесить на место епитрахиль[101]101
Епитрахиль – часть облачения священника: длинная лента, которая огибает шею и обоими концами спускается на грудь. Символизирует благодатные дарования священнослужителя.
[Закрыть] (из всего облачения для мессы только она была обязательна), коснулся ее губами. Пирс тоже присоединил свой белый стихарь[102]102
Стихарь – длинное одеяние священника из светлой материи, символ «риз спасения» (Ис. 61:10).
[Закрыть] и черную сутану к другим: сердце его колотилось и в груди все еще разливалось тепло от проглоченной гостии.
– Сын мой.
– Да, святой отец.
– Тебе известно, что, когда при перелистывании Евангелия открываешь начало Посланий, страницу полагается целовать?
– Да, святой отец.
– Мы об этом говорили?
– Да, святой отец.
– Ты что-нибудь имеешь против лобызания?
Священник произнес это тоном Сэма, словно для развлечения понимающего слушателя, который здесь не присутствовал. Лобызание: что значит это слово, Пирс угадал. Против он ничего не имел, только само это действие представлялось ему откровенно самонадеянным, выходящим за рамки, как поцелуи с пожилыми родственниками.
– Ну, тогда все.
Пирс натянул на себя куртку.
– Спасибо тебе, сын мой, – проговорил отец Миднайт.
– Спасибо вам, святой отец.
Сунув руки в карманы куртки, обратно через пустую церковь, не забыть мимоходом преклонить колени у заселенного алтаря, и дальше – к купели из тусклого камня у дверей, что наполнена холодной, немного вязкой водой. С ужасающей отчетливостью ощущая спиной слежку (вот-вот поймают, а отец Миднайт – пускай только он – и сейчас смотрит ему вслед), Пирс достал из кармана алюминиевый цилиндрик (водонепроницаемый, он предназначался для хранения спичек во время туристических походов, но спичек в нем и не бывало) и окунул его в купель. Нескончаемая секунда, пока он с бульканьем наполнялся. Далее – закупорив пузырек, за двери – в серую полноту дня, возникшую, пока Пирс был внутри церкви.
Идти сегодня к причастию, наверное, не самая удачная мысль. Тепло из сердца распространилось по всей груди и уже не согревало, а жгло, разъедало, раздраженное его дерзостью. Во рту сделалось кисло, голова кружилась.
Хильди, белее стены, с широко открытыми глазами, выглянула из дверного окошечка, а потом чуть-чуть приотворила дверь бунгало, чтобы впустить Пирса.
– Ее вырвало, – боязливо сообщила она. – Не по-настоящему, а так, слизью.
Бёрд сидела на постели Бобби, держа ее за руку, и неотрывно на нее смотрела. Лицо Бобби, казалось, было покрыто тонким и липким глянцем; ее невидящие глаза, устремленные на Пирса, туманила дымка: они походили на яйца, сваренные вкрутую. Едва увидев Бобби, едва вдохнув запах комнаты, где лежала больная, Пирс сразу понял и то, что все кончено – придется признаться Мауси, – и то, что его самого тоже мутит. Отныне и навсегда, когда начало болезни будет связывать воедино все дни, проведенные Пирсом в жару (словно лихорадка была другой, отдельной жизнью, которой он жил лишь урывками, – жизнью со своими воспоминаниями, своими желаниями, потребностями и слабостями), – это утро станет одним из таких дней.
– Она поправится, поправится, поправится, – потерянно твердила испуганная Хильди.
– Конечно, – сказал Пирс. – Конечно.
Он вынул из кармана сосудец с водой и поставил его на шаткий столик возле кровати Бобби (на переводных картинках – медвежата и кролики), среди скомканных салфеток и стаканов, до половины наполненных водой.
– Господи, сделай так, чтобы она поправилась.
Им оставалось только одно – ничего не делать (об этом они условились молча), оцепенело сидеть под гнетом вины, разрываться между маячившей необходимостью сказать взрослым и невозможностью пойти на это и ждать, пока дверь не откроет Мауси.
Но первой дверь открыла не Мауси, а сестра Мэри Филомела.
Она приняла всерьез обещание присмотреть за детьми, данное доктору Олифанту (а Винни этому обещанию особого значения не придала); утром в субботу ей было чем заняться, и классная комната вполне для этого годилась. Впрочем, она, по-видимому, чувствовала, что приход ее может оказаться неуместным, и поэтому заглянула в наполовину приоткрытую дверь бунгало с непривычной для нее осторожностью.
Как вспоминал позднее Пирс, она поступила вполне умно: увидела в постели Бёрд больную девочку, которая зашлась в конвульсивном кашле, и поспешила на помощь.
– Кто она? – мягко спросила сестра, сидя на постели рядом с больным ребенком.
Бобби, по-прежнему кашляя, сделала слабую попытку забиться в угол, словно могла протолкаться сквозь стену, и уставилась на сестру (что видела она в этом черном одеянии и покрывале?).
– Бобби, – ответила Бёрд, чуть не плача от горя и облегчения.
– Что ж, нужно будет позвать к Бобби доктора? Позовем?
– Дасестра.
– Смерим ей температуру, да?
Розовая ладонь сестры легла на лоб Бобби, рука обхватила ее трясущиеся плечи. На мгновение Бобби перестала кашлять, лицо исказила невольная гримаса (лезущие на лоб глаза, открытый рот); она изогнулась, как собака при рвоте, и извергла из себя большой комок желтоватой мокроты. Сестра Мэри Филомела пыталась отстраниться, но жидкая масса попала на ее черное одеяние; дети наблюдали как громом пораженные, тогдашний ужас с прилипчивой точностью вспоминался им и во взрослые годы: тот раз, когда Бобби облевала сестру.
– Меня выворотило. – Голос Бобби звучал слабо, на губах выступила пена. – Опять.
Хильди послали в большой дом за термометром. Бобби, ловя воздух, сидела неподвижно, как пойманная птичка, в руках сестры Мэри Филомелы. Краденая святая вода лежала у нее как раз под локтем; Пирсу казалось, что сестра может ее почувствовать, уловить исходящие от нее вибрации; пальцы Пирса в кармане куртки сами собой дернулись, готовые ее забрать, но тут вернулась Хильди, которая в летней кухне встретила Уоррена с Мауси – они тоже направлялись в бунгало.
Дверь она распахнула торжественно, во всю ширь (секретов более не существовало), и посторонилась, пропуская Мауси.
– Вот она.
Ладони Мауси медленно поднялись к щекам, белые пальцы загородили открытый рот, взгляд останавливался то на ребенке, то на монахине, то на грязных полотенцах на полу и обильно запятнанных простынях; детям было невдомек, насколько она потрясена, ведь с тех пор, как она властно указала ребенку на дверь (таким не место в доверенном ей хозяйстве, иначе все перевернется вверх дном – но такого, что случилось на самом деле, она не могла и вообразить), ее непрестанно донимало беспокойство.
Бобби вначале не подала виду, что узнает Мауси, но потом не выдержала и словно бы вернулась в телесную оболочку; она жалобно простерла к Мауси руки и судорожно, по-детски, зарыдала.
– Да что же это такое. – Мауси села на постель и откинула влажные волосы со лба Бобби, которая с плачем к ней прильнула. – Что же это такое делается.
Потом она, и сестра Мэри Филомела тоже, повернулась к Пирсу, и он понял, что пора объясняться, но тут краткую тишину нарушил щелчок автомобильной дверцы, такой отчетливый, что сомневаться не приходилось: это у них на подъездной дорожке.
– Папа приехал, – объявил Уоррен, стоявший у окна.
– Ага, – произнесла сестра Мэри Филомела, – ну вот. – И на лице ее стала расползаться хорошо знакомая детям улыбка, означавшая то, с чем им в данную минуту не хотелось спорить: их молитвы услышаны, не так, правда, как им хотелось, но услышаны точно. – Доктор здесь, – весело сказала она Бобби. – Теперь все хорошо.
Потом Сэм с Винни появились в открытом проходе, дверь отворилась, и дети вздрогнули, словно тоже столкнулись с сюрпризом. Оглядев комнату, Сэм и Винни (непривычно оранжевый цвет их лиц, а также и рук, напоминал киношный грим) целую вечность молчали; Пирс ждал, затаив дыхание, что Бобби вот-вот выставят вон, а может, и его тоже, ведь дом принадлежит Сэму и все права за ним, а Пирс должен помалкивать в тряпочку.
– Папа! – шепнул Уоррен. – Можно, мы ее оставим?
– Уоррен! – одернула его Хильди.
– А все-таки? Если не оставим, она умрет и попадет в ад.
На удивленье, их по-настоящему не расспрашивали о Бобби, как она здесь очутилась и на каких условиях жила; Сэм и Винни с ходу сочли ответственной Мауси, а кроме того, слишком Бобби была больна и нужно было первым делом не задавать вопросы, а позаботиться о ней, так что у детей хватило времени придумать оправдания и отговорки.
Принеся из машины свой черный саквояж (женщины поспешно расступились), Сэм полностью сосредоточился на Бобби, умело, с поразительной ласковой твердостью ее успокаивая и одновременно выясняя, что с ней не так. Впервые Пирс видел его не дядей, а доктором, другую его сторону или изнанку, совершенно иного человека – не усталого, дерганого насмешника, а знающего специалиста, внимательного и доброго. Бобби смотрела не на медицинские инструменты Сэма, а ему в глаза и, как догадывался Пирс, черпала там уверенность, потому что она его не пугалась.
– А что насчет всех остальных? – спросил Сэм, не отводя взгляда от Бобби. – Все хорошо себя чувствуют?
– Я – хорошо, – отозвалась Хильди.
– И я, – сказала Бёрд.
– И я, – сказал Уоррен.
– А у меня уже нет жара, – заверил Пирс.
Ему было велено пойти к себе в комнату и ждать осмотра, а остальным – просто выйти; качаясь на невидимых волнах в своей постели, не принадлежа больше себе, он вновь и вновь повторял в сердце: спасибо тебе спасибо спасибо; хотя кому спасибо и за что, он бы не ответил.
Сэм сделал Бобби укол – эту новость Хильди поведала в дверях бунгало остальным, кто не был допущен. Через тонкую стенку, разделявшую комнаты, Пирс следил за процедурой, которой Бобби не противилась, поскольку, вероятно, недостаточно была с нею знакома; он слышал, как Сэм отодвинул в сторону предметы на прикроватном столике (среди них спичечный коробок Пирса, о содержимом которого не догадывался) и сделал необходимые приготовления. Затем Бобби получит, в компенсацию за перенесенную боль, крохотную пластмассовую коробочку от ампулы, с аккуратными защелками. Зная, что его очередь следующая, Пирс лежал с напряженными ягодицами и ждал вскрика Бобби: вряд ли она удержится, когда в нее вонзится игла.
Тот день и следующую ночь он и Бобби провели в бунгало на карантине; сквозь наступающий жар Пирс едва слышал, как кто-то (Винни?) прибирается в комнате Бобби, видел и саму Бобби (или ему почудилось?) – в ночной рубашке Бёрд она прошла через его спальню в ванную.
Когда он закрыл глаза, ему скорее не приснилось, а представилось, что он, лежа в постели, в то же время карабкается по винтовой дорожке на коническую гору и гора эта только из его карабканья и состоит; карабкается часами, но к вершине не приближается; тропа походила на крутящуюся спираль на шесте цирюльника[103]103
Крутящаяся спираль на шесте цирюльника – красно-белая спираль, эмблема руки, забинтованной перед кровопусканием, – традиционная вывеска цирюлен.
[Закрыть] – вечный подъем без подъема. Обессиленный, он рывком пробуждался, по лицу стекал пот, ставни в спальне были закрыты, обогреватель раскален; словно в призрачном мире, Пирс привставал на локте и прислушивался к бунгало, к дыханию Бобби; потом валился обратно и, едва закрыв глаза, снова начинал карабкаться.
Как-то в сумерках он, подобно путешественнику на ковре-самолете, возвратился наконец в прежний мир, чувствуя себя рожденным заново и разгоряченным. Наступления ночи он не видел, а потому не знал, начинается ли она или близка к исходу. В горле пересохло; дышалось свободно, пенис был твердый.
– Бобби?
Она не шевельнулась, но ее присутствие было для него важно. Изголовье ее кровати было прижато к той же стене, что и его постель. Он перекатился к стене и прислушался, но ничего не услышал.
Пирс соскользнул на пол; он знал, что это не сон, так как не спал, однако в остальном ощущал нажим того самого сна, комнаты вокруг не содержат в себе реальности, но насыщены смыслом и глядят на него. Решетка обогревателя светилась голубым и оранжевым. Пирс отправился в соседнюю комнату.
– Бобби?
Он произнес это тише некуда; так тихо можно было бы говорить только в самое ухо, его витую внутренность, – и Бобби не услышала. В этом пекле она отбросила одеяла и раскинулась на спине поперек кровати; фланелевая рубашка, которую ей одолжили, собралась рюшами на бедрах, бледные ноги были сжаты. Пирс стоял, глядя на нее, целую вечность, синхронно с нею вдыхая и выдыхая, потом вернулся в свою постель.
Проснувшись, он не помнил, как спал и как проходило время; однако приближался день, наполняя заоконный мир молочным светом. Перевернувшись и вытянув руку. Пирс мог бы дотянуться до книг на полке; так он и сделал, по корешку нащупал нужную и взял (ощутив мгновенный прилив крови к голове).
В этот раз он решил прочитать ее методично, от корки до корки, с Абракадабры до Януса, не пропуская ни одну статью и забывая их по ходу поглощения. Он дошел до «О».
Во всех краях и во все времена ОГОНЬ почитался богом, ПАРСЫ (см.) поклонялись ему как таковому, но чаще он персонифицировался. У индусов огонь звался АГНИ (см.), у греков – ГЕФЕСТОМ (см.), что равнозначно ВУЛКАНУ (см.) у римлян.
Переводя взгляд на соседнюю страницу, Пирс уловил в дверях что-то движущееся и вздрогнул. За ним наблюдала Бобби.
– Читаешь?
– Да.
Ловкач ПРОМЕТЕЙ похитил с небес огонь и передал его людям – ремесленникам, чьим покровителем он являлся; с тех пор всем, кто имел дело с огнем – кузнецам, алхимикам, палачам, – приписывалась частица божественной силы, связь с богами. Потому и аутодафе совершалось с помощью огня.
Бобби подошла поближе и уставилась в книгу.
– Почитай мне, – попросила она.
– ПАРАЦЕЛЬС (см.), – читал Пирс, – предполагал, что, наряду с созданиями, родственными Земле, Воде и Воздуху, существуют еще и такие, что родственны Огню, и называл их Саламандрами.
– Валяй дальше.
– Почему эти слабые создания, любящие влагу и живущие в лесах, считаются огнеупорными, сказать невозможно, однако так было всегда. – Пирс подвинулся, чтобы Бобби могла присесть рядом на узкую кровать. – Бенвенуто Челлини в детстве видел большую пламенеющую саламандру, и отец с размаху дал ему затрещину, чтобы, помня о боли, он не забыл и это редкостное происшествие.[104]104
Бенвенуто Челлини в детстве видел большую пламенеющую саламандру, и отец с размаху дал ему затрещину, чтобы, помня о боли, он не забыл и это редкостное происшествие. – См. его автобиографию «Жизнь Бенвенуто Челлини», кн. 1, IV.
[Закрыть]
Бобби всмотрелась в страницу. Там было изображено что-то вроде монеты или печати, с подобием ящерицы среди символических языков пламени и латинской надписью.
– Что это?
– Наверное, та самая саламандра.
– Мой дедушка однажды видел саламандру. Прямо за церковью.
– Я тоже видел. В лесу.
– Я не о тех красненьких. Я о духе.
– Ну да, – сказал Пирс.
– Это был дурашливый дух. Дедушка задал ему вопрос, а он стал его морочить.
– Да ну?
– Потом он показал свою силу и не поддался дедушке. Было это той ночью, когда лес заполыхал. Давай другую страницу.
Пирс перешел к другим богам. Гермес в крылатой строительной каске и сандалиях «Кедс»,[105]105
…и сандалиях «Кедс»… – Товарный знак спортивной обуви фирмы «Юниройал». (Прим. пер.)
[Закрыть] очень похожий на фигурку с задней обложки телефонной книги: человечек несет по телеграфной линии цветы. И больше ничего.
– Страна Голопопия, – уважительно произнесла Бобби. – Ну ваще.
– Ну, – начал Пирс, однако Бобби вскочила и метнулась в свою постель, услышав то, чего он не услышал: чьи-то шаги в переходе.
Когда Винни вошла, Бобби как раз успела укутаться до подбородка в одеяла Бёрд. Винни несла им завтрак; наряд – нью-йоркский костюм (так его мысленно называл Пирс) и осенняя шляпа из лисье-рыжего плюша с фазаньим пером – был дополнен воскресным макияжем, в том числе духами, которые Пирс вдохнул, когда она ставила на его прикроватный столик тосты.
– Сэм считает, тебе сегодня лучше не ходить на мессу, – сказала она. – Полежи в постели. Ладно?
Пирс торжественно кивнул.
– Тебе что-нибудь понадобится?
– Нет.
Винни помедлила у кровати Бобби, тоже спросила, не нужно ли ей чего-нибудь, получила ожидаемый ответ (было очевидно, что любой другой поставил бы ее в тупик) и высказала предположение, что вскоре явится отец, ее проведать.
– Никакой не отец.
– Хорошо, мистер Шафто. Миссис Калтон нам говорила…
– Он не мой отец.
– Хорошо. – Винни не хотелось в это углубляться. – Мы скоро вернемся. Отдыхай.
Она тихонько притворила за собой дверь.
Бобби и Пирс долгое время молча прислушивались, как суетится семейство, садясь в машину, как кто-то вернулся в дом за забытой вещью, как завелся мотор, скрипнула передача, и наконец все стихло. Еще мгновение Пирс лежал неподвижно, глубоко, на пределе терпения ощущая мир и покой пустого дома и то, что пропускает мессу; покой этот, как пламя в его груди, нес в себе невероятные возможности.
На сей раз Пирс выбрался из кровати; книгу в темном переплете он прихватил с собой.
– Это твоя мама?
– Да.
– А им она не мать.
– Их мама умерла.
– А где твой папа?
– В Бруклине, в Нью-Йорке. Она выбралась из-под одеял.
– Покажи.
– Это было очень давно. В Старом Свете.
Пирс открыл книгу на простынях в ее кровати: страна Голопопия.
– Давай, – сказала Бобби.
Винни сейчас, должно быть, преклонила колени, ожидая причастия; вынимает четки, чтобы заполнить время до начала представления (так всегда казалось Пирсу, когда он вглядывался в ее лицо); бледно-янтарные четки, похожие на глицериновые леденцы от кашля.
– Гляди-ка, – сказала Бобби. – Что это с ним?
– Не знаю. Так получается.
– Хоть шляпу вешай.
– Можешь его потрогать. Если хочется.
Бобби потрогала, осторожно, одним пальцем. Сама она оставалась прикрытой, маленькие пальчики изящно лежали на холмике, как у матери-Венеры на следующей странице словаря. Когда он мягко потянул ее за руку, она со смехом полуотвернулась, потом снова откинулась на подушку и вытянулась, радостная, руки за головой; хотя круглые коленки по-прежнему плотно сведены.
– Можешь ее поцеловать. Если хочется.
Скорее всего, это было сказано ради смеха, без расчета на согласие – Бобби любила так над ним подшучивать; быть может, она удивилась, когда он принял вызов. Лобызание. Подалось, хотя на вид выпуклость твердая; лихорадочный жар еще есть; запах будет вспоминаться не часто, но полностью не забудется – не такой, отдающий морем, как у взрослых женщин, которых тоже будет иной раз удивлять его готовность.
Восьми-девятилетние камберлендские девочки в те дни либо знали о сексе все, либо не знали ничего. Бобби не знала ничего – ничего, кроме двух-трех скабрезных словечек, Пирсу же не были известны даже и они; когда его мать обнаружила, что все ее представления на самом деле неправильны, она решила, что этот предмет словами не опишешь, а потому и не пыталась. И вот Пирс и Бобби по большей части просто лежали рядом, целомудренно, как рыцарь и дама в постели, разделенной мечом;[106]106
…лежат рядом, целомудренно, как рыцарь и дама в постели, разделенной мечом… – Тристан и Изольда и другие варианты легенды.
[Закрыть] они познавали упоительный восторг взгляда и прикосновения, восторг этот был познанием, тем самым, которое змей принес Адаму и Еве, тем самым, которым упивались офиты: они познали свою наготу.
– Твой дедушка приехал! – выкрикнула Бёрд у двери бунгало (Пирс с Бобби разошлись обратно по своим кроватям и пристойно укрылись одеялами). – Он уже здесь!
Бёрд всмотрелась в лицо Бобби, любопытствуя, как та примет эту новость, но ничего на нем не прочла; единственно, впервые она показалась чужой, неуместной в кровати Бёрд и в их доме, мимолетной гостьей, которая уже уходит.