Текст книги "Серебряная подкова"
Автор книги: Джавад Тарджеманов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 27 страниц)
Леса уже выскользнула из руки.
"Однако расстояния, на которых там, в атоме, происходят события, малы непостижимо, почти нуль по сравнению с нашими земными размерами, поэтому и явления притяжения совсем иные... Значит, известные нам законы механики там бессильны... А если внутри атома Евклидова геометрия несправедлива? Если там должна быть своя, может быть, новая?.." [Замечательные высказывания Н. И. Лобачевского, что геометрические свойства пространства должны находиться в зависимости от материи и действующих сил, получили впоследствии обоснование в общей теории относительности А. Эйнштейна. Более того, после создания этой теории, давшей возможность извлечения атомной энергии, обеспечившей все необходимые расчеты, связанные с ее получением, выяснилось, что геометрия Лобачевского нужна и очень полезна при расчете сверхбыстроменяющихся скоростей элементарных частиц] Лобачевский, наклонившись над лункой, застыл неподвижно.
Хальфин с улыбкой посматривал в его сторону. "Хорошо, – думал он, удивительно хорошо. Наконец-то математик отдыхает по-настоящему. Глаз, как видно, с поплавка не сводит. Надо было бы давно привезти его сюда".
БУРЯМ НАВСТРЕЧУ
Первый день занятий в 1825/26 учебном году окончен.
За окнами вечер. На столе в кабинете Лобачевского строгий порядок. И сам Лобачевский стоял около стола строгий, подтянутый, каким его привыкли видеть окружающие. И все-таки случись кому войти в это время в кабинет сразу ощутил бы он перемену. Слишком неподвижен хозяин кабинета, слишком пристален взгляд его, устремленный на пачку листов синеватой бумаги.
Ровные строчки, мелкие четкие буквы. Нет сомнений – это рукопись, переписанная набело. "Новые начала геометрии". Тщательность рисунка заглавных букв на первой странице утверждает: огромный труд закончен.
"Дело всей жизни", – говорят суровые глаза, которые, казалось, одни живут на застывшем, окаменелом от страшного напряжения лице.
Никто не нарушает молчания. С глубоким вздохом Лобачевский подошел к закрытому окну и, как это делал в минуты сильного напряжения, прислонился лбом к холодному стеклу.
– Да, – кивнул он своему отражению и, повернувшись, опустился на диван.
Сейчас необходим был Симонов, единственный, кто в полной мере оценил бы значение труда, заложенного в этой рукописи. Но вот уже два года с лишком длилось его путешествие по далеким странам, а Лобачевскому сейчас, как никогда, нужен был надежный друг и собеседник. Богословы, медики, ботаники – многие ученые коллеги университета поражали его неспособностью перейти границы своих специальных знаний, возвыситься до широких научных обобщений. Друг-естествоиспытатель – вот кого ему недоставало. "Истина рождается в споре", – вспоминал он старое изречение. Но споров, больших и серьезных вести было не с кем.
Вечером 21 августа пришел конец ожиданию. Симонов приехал, но, к сожалению, не один. С ним, как гром среди ясного неба, в Казань пожаловал, впервые за шесть лет сам попечитель учебного округа Магницкий.
На следующее утро была назначена встреча всех преподавателей и студентов с его превосходительстом. Попечитель явился в университет в полной парадной форме – с широкой орденской лентой через плечо. Новый актовый зал сиял до зеркального блеска натертым паркетом и хрустальными люстрами. Студенты в темно-синих однобортных мундирах, при шпагах на черных муаровых лентах застыли ровными рядами. У каждого треугольная шляпа на согнутой под прямым углом левой руке. Ученые и чиновники университета "имели счастье" представиться его превосходительству и были приняты милостиво. Попечитель соизволил также осмотреть новую университетскую церковь и прочие помещения главного здания, с мощными колоннами, всего лишь неделю назад полностью отстроенного и "приведенного к совершенной отделке". Затем состоялся не менее торжественный прием представителей городской и губернской знати. Магницкий был со всеми любезен и при случае не упускал возможности помянуть о своих дружеских отношениях с могущественным Аракчеевым.
Лобачевский при этом не присутствовал: сославшись на головную боль, он до самого вечера просидел в своем кабинете за книгами. Когда же церемониал, разыгранный Магницким, был завершен, оделся и, прихватив драгоценную рукопись, поспешил на квартиру Симонова.
Тот сидел на софе и, завидев друга, стремительно поднялся ему навстречу. Они обнялись и так стояли молча, не в силах произнести ни слова.
– Соскучился я по тебе, Николя! – воскликнул наконец хозяин. – Ей-богу, соскучился. Ну, а ты, огонь попрежнему? Садись, рассказывай. Как живешь? Алексей?
Матушка?.. У меня для тебя новостей гора! – И, повернувшись к двери, он крикнул: – Вина! Самбго лучшего, французского. И фрукты. Живо!
– Постой, постой, – смеялся Лобачевский. – Ты чтото из похода горячей меня вернулся. У меня тоже есть новости. Но сперва дай послушать.
Симонов согласился. Ему не терпелось удивить своего друга рассказами. Но сначала надо выпить. Вино, проворно внесенное служителем, действительно было превосходным.
– Из Петербурга мы с профессором Купфером выехали 11 июня 1823 года, начал Симонов. – Были в Кенигсберге, в Дрездене, в Праге. И везде посещали обсерватории, все научные учреждения. Хватались там за малейшие возможности узнать как можно больше. Изумительное путешествие!
Симонов поднял бокал вина и посмотрел его на свет.
– Чистый рубин!
Затем покосился на Лобачевского. Но тот уже отставил свой наполовину опорожненный бокал и неторопливо распутывал одной рукой завязки принесенной им синей папки.
Симонов тоже отставил вино.
– В Саксонии даже знаменитые Фрейербергские рудники осмотрели, продолжал он. – И осмотрели наиподробнейше. Ибо кто может предугадать, не будут ли эти сведения для государства нашего полезны.
Лобачевский наклонил голову, соглашаясь, но с некоторым нетерпением; тесемки уже были развязаны. Симонов, не заметив этого, продолжал:
– И вот, наконец, Вена. И, знаешь ли, кто меня встретил?..Ну, разумеется, Литтров! Наш дорогой Литтров, директор Венской обсерватории. Такой же, не переменился.
И представь! Скучает по Казани. Две недели, пока мы там были, то и дело расспрашивал о Казанском университете. Кто над чем работает и кто как живет. А уж помощь оказал неоценимую: с лучшими мастерами нас познакомил, сам уговорил и, чтобы все приборы нам были сделаны в срок и лучшего качества.
Лобачевский признался:
– Мы его тоже не забываем...
Но воспоминания увлекли Симонова дальше.
– Париж, Николя! Не буду сейчас и пытаться передать содержание лекций, кои довелось мне там прослушать. Назову только имена: барон Гумбольдт, Араго, Фурье, Пуассон, Ампер, Бувар, Лежандр, и то еще список не полный, столько было встречено славных ученых... При опытах и наблюдениях присутствовал самолично. В Париже издали мой математический этюд и некоторые наблюдения, сделанные в кругосветном плавании. От барона Гумбольдта имел рекомендательные письма к итальянским и немецким ученым тоже не малой известности.
Время близилось к полуночи, но друзья этого не замечали. Симонов то садился, то вставал и прохаживался по кабинету, увлеченный потоком воспоминаний.
– Из Парижа все приборы для нашего университета быстро были направлены в Петербург. А венские заказы задерживались. Мне об этом печалиться нужды не было:
в ожидании, как свободный путешественник, посетил я Женеву, Милан, Турин, Флоренцию, Рим, Неаполь и через Венецию и Триест вернулся к Литтрову, там все было готово. И мало того: милейший Литтров самолично подверг испытанию качество заказанных инструментов: полуденный круг, универсальный инструмент Рейхенбаха и прочее. Все оказалось наилучшего качества... Да, вот еще, тебе сюрприз оттуда...
Симонов подошел к столу, вынул из портфеля два томика в бумажном переплете и протянул их Лобачевскому.
– Тебе, Николя. Милый наш Литтров передал свой новый труд и сердечный привет.
Лобачевский проворно встал и почтительно, двумя руками принял подарок.
– "Populate Astronomie" ["Популярная астрономия" (нем,)], – прочитал он вполголоса.
Ниже – аккуратным немецким почерком написано:
"Herrn Prof. Lobatschewski von seinem alien guten Freund.
Ich wunsche herzlich dass es Ihnen immer recht gut sein moge.
3. VI. 1825. Wien. I. I. Littrow" ["Г-ну профессору Лобачевскому от старого доброго друга.
Я сердечно желаю, чтобы Вам всегда жилось хорошо. 3.VI.1825.
Вена. И. И. Литтров" (нем.)].
Лобачевский долго смотрел на знакомый почерк своего учителя.
Тишину прервал Симонов.
– Вот науки отец, которого должны мы взять за образец, – улыбнулся он, перефразируя слова Чацкого.
– Читал? – оживился Лобачевский, положив книги на соседний стол. – Где удалось? В Петербурге?
– Да. У Салтыковых читали.
– И с Грибоедовым познакомился?
– Нет, не пришлось. Он у Ермолова, на Кавказе.
А что? Значит, и здесь "Горе от ума" известно?
– Как же. В списках по рукам ходит... У нас ведь, знаешь, и в искусстве-то вольного слова не терпят.
Но Симонов уже вернулся к заграничным впечатлениям.
– Здесь Грибоедова тайком читают, а в Париже в литературных и музыкальных салонах – такая свобода мысли! Кого я только не встречал там: Стендаль, Пикар, Паэр, Вейгль, Клементи, Россини. Оперные театры повсюду, а в Италии, казалось, сам воздух поет. А скрипач Паганини!
Слыхал? Твой тезка, Никколо. Прямо-таки волшебник!
Слушая игру его, я впервые почувствовал, какой неведомый и дивный мир будущего живет в настоящем. Стендаль в своей книге называет Паганини первой скрипкой Италии, если не величайшим скрипачом всего мира.
Часы пробили два раза.
Лобачевский поднялся.
– Пора, – сказал он. – Я принес тебе свою работу. Но говорить о ней пока рано. Сначала прочти, подумай. И не торопись. Для меня это сейчас очень важно...
– Да, да, – рассеянно кивнул Симонов и ловко перебросил папку на стол, не раскрыв ее и не прочитав заглавия. – Кстати, – сказал он у порога, Магницкий заметил твое отсутствие на сегодняшнем приеме. Распорядился установить неусыпное наблюдение за нравственностью профессора Лобачевского, зараженного излишним высокоумием и гордостью... Постой, постой, – расхохотался он, заметив, что Лобачевский гневно повернулся к нему. – Ты еще не все дослушал: наблюдение возложено им на твоего покорного слугу. А посему не откажи, посоветуй оному Лобачевскому быть в словах осторожным и в делах осмотрительным. Особенно когда придется выздороветь и к его превосходительству явиться...
– Но я не хочу его видеть.
– Придется, Николя, – вздохнул Симонов и, крепко пожав руку, сам проводил его до крыльца.
Лобачевский шел домой задумавшись. Да, он рад был удаче, выпавшей на долю друга. Но сам друг, казалось ему, в чем-то изменился... Барон Гумбольдт... Почему, рассказывая об этом великом ученом, он прежде всего вспомнил его титул?.. И рукопись, не развернутая, небрежно брошенная им на стол... Что бы это значило?
На следующее утро, так и не явившись к его превосходительству попечителю "засвидетельствовать свое почтение", Лобачевский, точно в назначенное время, вошел в математическую аудиторию университета. Согласно расписанию он должен был читать лекцию по геометрии. У студентов его лекции почти всегда вызывали живой интерес.
Но эта лекция была не просто интересной: она показалась необычайной.
– Господа, – заявил Лобачевский, – всем известно, что в геометрии теория параллельных до сих пор оставалась несовершенной. Тщетные старания со времен Евклида заставили меня подозревать, что в самих понятиях еще не заключается той истины, которую хотели доказать ученые.
Подобно другим физическим законам, проверить ее могут лишь опыты: каковы, например, астрономические наблюдения...
В коридоре послышались шаги. Стены коридора отозвались гулом, который усиливался по мере их приближения.
Дверь аудитории наконец распахнулась: на пороге стоял Магницкий, из-за плеча которого выглядывали ректор Фукс и временно исполняющий обязанности директора – Никольский.
Студенты поспешно встали.
– Здравствуйте, господа, – сухо проговорил Магницкий. Ответив на поклон Лобачевского небрежным кивком, он подошел к мягкому креслу около кафедры и, важно усаживаясь, проронил: – Прошу вас, продолжайте, господин Лобачевский.
В аудитории сохранялось полное молчание. Но вот Лобачевский поднял голову.
– Садитесь, господа, – сказал он спокойно, будто ничего не произошло. Итак, главное, к чему пришел я с предположением зависимости линий от углов, допускает существование геометрии в более обширном смысле, чем представил ее нам Евклид. В этом пространном виде я даю науке название Воображаемой геометрии, в которую как частный случай входит геометрия употребительная. Потому Воображаемая, что существование ее в природе пока не доказано... Пока!
Последнее слово прозвучало как вызов. Так оно и было всеми понято. Притихшие студенты незаметно, искоса посматривали на бледное лицо Магницкого.
Лобачевский продолжал:
– Да, новая геометрия существует пока лишь в нашем воображении. Мы знаем, что в науке ни одна физическая теория не возникала сразу в совершенном виде. Лаплас прав: успехи достигаются только теми учеными, в которых мы находим счастливое сочетание большой строгости в мышлении, тщательности в опытах и наблюдениях с могучей силой воображения. Ибо в падении яблока увидел необычное лишь один человек – Исаак Ньютон.
Лобачевский посмотрел на студентов. Они застыли.
Карандаши не шуршат по бумаге. Все только слушают. Но слышат ли?
– Приближаясь к незнакомому городу, – снова заговорил он, – мы сначала угадываем, словно в тумане, лишь общие контуры зданий. Ближе, ближе, и вот уже все большие подробности открываются нашему взору. Не так ли обстоит дело и с Воображаемой геометрией: все яснее видится она моему взору, вот уже и крайние улицы предстают в моем воображении. Мы уже, вооруженные телескопами, стоим у порога Вселенной. С помощью микроскопа начинаем постигать великую тайну и другого мира, по крайней малости своей доселе бывшего сокрытым.
И в мире этом, безмерно малом, возможно, действуют свои законы, равно как и в неизмеримых просторах Вселенной.
Так пока воображение прокладывает путь науке...
Аудитория замерла. Рядом с Никольским появился его секретарь и, стоя, что-то поспешно записывал.
– Если бы открытие мое не принесло другой пользы, кроме пополнения недостатка в начальном учении, – смягчил свою речь Николай Иванович, – то, по крайней мере, внимание, какое постоянно заслуживал этот предмет, обязывает уже меня к изложению более подробному. Начну с разбора теорий, доныне существующих. Однако приступим к этому после перерыва, – договорил он и, сойдя с кафедры, направился к Магницкому.
Тот величественно поднялся и ждал, опираясь на спинку директорского кресла.
– Как сегодня ваше здоровье, господин профессор? – осведомился он, легким наклоном головы отвечая на поклон Лобачевского.
– Благодарю, ваше превосходительство, сегодня чувствую себя несколько лучше.
– Господин Лобачевский, пройдемте в кабинет, – пригласил Магницкий и несколько посторонился, как бы уступая дорогу.
Молча вышли в полутемный коридор, откуда вели двери в комнаты.
– Господин Лобачевский, – начал попечитель еще более торжественно, когда вошли они в профессорскую, – осмотрев столь великолепные здания, под вашим руководством воздвигнутые, получил отменное удовольствие. К сожалению, того же не могу сказать о только что мною выслушанной лекции вашей. Сия лекция исполнена была дерзостных мыслей и в корне противоречит божественному откровению. Вы слышите? Про-ти-во-ре-чит, – подчеркнул он, слегка постукивая кончиками пальцев по спинке стула и как бы усиливая тем впечатление от сказанного.
Лобачевский слушал молча. Рука его на мгновение потянулась к привычному для нее месту – за бортом сюртука, но тут же опустилась вниз.
– Единственно пользы вашей ради, – продолжал Магницкий, – советую вам, господин Лобачевский, посещать лекции вашего друга профессора Симонова. Он первый из наших астрономов рассматривает свою науку с единственно правильной точки зрения, искореняя в умах слушателей пагубные мысли, противные священному писанию. Известно, что иные авторы распространяют заблуждение, высказанное в "Механике небесной", представляя мироздание подобным некоей машине, раз навсегда созданной и заведенной. Сия пагубная мечта составляет основание новейших философских систем, допускающих эфирный материализм. Не так ли?.. Вы, господин Лобачевский, тоже в стремлении к славе знаменитого математика переходите границы, указанные священным писанием. Вы...
Негодование помешало Магницкому продолжать. Пальцы его не переставали барабанить по спинке стула.
– Помните, – внезапно повысив голос, предупредил попечитель и резко толкнул от себя стул, – преуспеяние вате по службе отныне будет зависеть от вас, и я сам беру на себя должное о том наблюдение. А вы, господин ректор, – повернулся он к Фуксу, – до сих пор не соизволили мне представить на текущий год конспекты лекций профессоров и адъюнктов. Уверен, вам придется горько раскаяться в столь легкомысленном небрежении...
Дрожащими губами Фукс, видимо, попытался что-то сказать, но только еще ниже опустил голову. Это смягчило Магницкого, на лице его даже появилась некоторая благосклонность.
Дверь кабинета раскрылась, и на пороге показался любимец студентов сторож Валидка-Сатурн [Прозвище "Сатурн" намекало на специальность солдатаинвалида извещать время занятий]. Старик уже слегка взмахнул рукой с медным колокольчиком, но, увидев Магницкого, моментально вытянулся "во фрунт".
Колокольчик, прижатый к боку, отрывисто звякнул и умолк.
– Виноват, ваше превосходительство, студенты ждут.
Я подумал было...
Но попечитель быстро вышел, ни с кем не прощаясь. За ним, так же стремительно, двинулись Фукс и Никольский.
Дед Валидка еле успел посторониться.
* * *
Закончив занятия в университете, Лобачевский решил прогуляться. Незаметно дошел до Гостиного двора и, как всегда, заглянул в университетскую книжную лавку. Книгопродавец Егор Андреев, хорошо знавший профессора, поспешно разложил на прилавке груду новых и подержанных книг. Пока Николай Иванович просматривал их, ктото сказал ему:
– Не угодно ли вашей милости?
Лобачевский обернулся. Мальчик-приказчик почтительно протягивал ему книгу большого формата.
– "Разговоры Лукиана Самосатского [Выдающийся мыслитель древности, родился около 125 г. н. э], переложенные с греческого языка на российский Иоанном Сидоровским...
Третий том, 1784-й год, Санкт-Петербург". Посмотрим...
"Разговоры богов..." – Николай Иванович рассеянно перелистывал книгу, дошел до 452-й страницы, готовясь уже вернуть ее на прилавок, но следующая страница привлекла его внимание. – "Истинные повести"? Что-то не помню... Да, я беру эту книгу.
Обратный путь занял меньше времени: удовольствие, ожидаемое от знакомства с новой книгой, невольно торопило его домой.
Наконец любимое кресло у письменного стола, острый нож диковинной формы – подарок Симонова – с шорохом легко разрезает страницы, фантазия повести увлекает, ожидаемые неприятности по службе отдаляются, отходят на задний план...
– "Носимые семь дней и семь ночей по небу увидели мы в восьмой день некую великую землю, блистательную, шарообразную и великий свет издающую..."
Короткий осенний день клонился к вечеру. Придвинув кресло к самому окну, Лобачевский продолжал чтение:
– Царь Ендимион воззрел на нас и, заключая по одежде нашей: "Вы пришельцы! – сказал. – Эллины?.. Некогда собрав бедных людей в царстве своем, я вознамерился устроить новое поселение в планете пустой и никем не обитаемой..."
Сумерки сгустились. Прасковья Александровна внесла свечи в тяжелых подсвечниках.
– Николаша, тебе чай подать? Угощу сегодня свежим вареньем.
– А я вас, маменька, угощу изумительной повестью Лукиана. Садитесь-ка и слушайте, я вам прочитаю... Или, может, вы сами, как, помните, в Макарьеве?
– Хорошо, Николаша! – Прасковья Александровна даже разрумянилась: не часто выдавались такие радостные вечера с вечно занятым сыном.
Лобачевский придвинул ей кресло и протянул раскрытую книгу.
– Начинайте отсюда. Вам станет понятно, а что но поймете – объясню. Чай отложим. И глаза мои отдохнут.
Прасковья Александровна переставила подсвечник поближе и, сняв нагар, начала читать вздрагивающим от волнения голосом:
– "Одежда у богатых стеклянная, мягкая, у бедных же – тканая, из меди. Планета сия весьма изобилует медью, из которой ткут они с присовокуплением некоторого количества воды по примеру шерсти..."
Николай Иванович слушал, закрыв глаза. Так он делал всегда, когда хотел, чтобы ничто не отвлекало его. Не заметил он, как вошел в кабинет Алексей и через плечо матери заглянул в книжку.
– "...Видел я в царском дворе и другое чудо, – продолжала читать Прасковья Александровна. – В кладезе не весьма глубоком положено зеркало. Если кто подойдет к сему кладезю, слышит все вещаемое на земле нашей. Когда же воззрит в самое зеркало, видит в нем все города и все народы так равно, будто бы стоял подле их самих. Все время видел я всех сродников моих, знаемых, и все мое отечество. Но видели ли и они меня тогда взаимно, не могу сказать..."
– Ерупдовина это! – послышался хриплый голос брата.
Лобачевский, вздрогнув, быстро поднялся.
– Ты, Алеша?
– Как видишь.
– Опять?
– Ежели нет в жизни цели, какое же в ней удовольствие, – ответил заплетающимся языком Алексей.
Прасковья Александровна уронила книгу на пол и, закрыв глаза рукой, отвернулась.
– Алеша, – подошел к нему Лобачевский. – Перестань. Кончай безобразную жизнь, уходи с фабрики. Зачем наше имя позоришь?
– Братец, – развел руками Алексей. – Спасти меня хочешь? Или честь фамилии? Черт с ней, с фамилией. ПолРоссии пьяными ходят, о фамилии не заботятся. Кругом одно свинство. – Нетвердыми шагами он заметался по комнате, спотыкаясь и продолжая несвязно обвинять всех подряд.
Николай стоял около кресла матери и молча следил за братом. В этой жалкой, бесцельно мечущейся по комнате фигуре виделся ему то маленький мальчик, робкий и тихий гимназистик, то мрачный, всех избегающий студент и, наконец, желчный, раздражительный адъюнкт, отчаявшийся найти цель в жизни. Уж не он ли, старший брат, виноват в этом? Достаточно ли уделял ему внимания? Быть может, если бы меньше думал о будущем и больше о настоящем, брат его был бы теперь человеком...
– Да, ученые ведь не об устройстве жизни заботятся, – продолжал в это время рассуждать Алексей. – В науку прячутся, как улитки в свою скорлупу. Астрономические треугольники приятнее изучать, чем за разъяснение жизни приниматься.
Прасковья Александровна всплеснула руками:
– Алексей, сейчас же извинись! Или я...
Но грохот опрокинутого стула не дал е договорить. Алексей, торопливо поднимая стул, бормотал сконфуженно:
– Прости, брат! И вы, маменька. Забылся... До тебя, Николай, мне далеко, не достать. Я человек пропащий. Темно вокруг, черно.
Лобачевский обнял брата и посадил в свое кресло.
– Пока не поздно, Алеша, вернись...
Но в эту минуту в открытых дверях кабинета появился Хальфин, в синем профессорском сюртуке с высоким воротником, при белом атласном шарфе.
– Сидите, сидите! – Он предупреждающе поднял руку. – Я на минутку...
– Не вздумайте уходить, Ибрагим Исхакович! Обижусь. – Прасковья Александровна поспешно встала с кресла и, протягивая Хальфину руку, договорила: – Сейчас будет чай готов, угощу вареньем.
– Спорить не приходится, татарская пословица говорит: гость – ишак хозяина, – улыбнулся Хальфин.
Уже выходя из кабинета, Прасковья Александровна предупредила:
– Только, чур, не читать без меня.
Хальфин поднял книгу и посмотрел на Лобачевского.
– Что это?..
– "Истинные повести" Лукиана. Сюжет фантастический, но в сказке проглядывает зерно истины. Вот посмотрите, что пишет он в своем предисловии.
– "По долговременном и внимательном чтении и размышлении успокаивать ум свой и делать рассуждение свое способнейшим и бодрственнейшим к трудам будущим..."
На этом Хальфин прервал чтение.
– Да, слышал об этом Лукиане Самосатском, но читать его не приходилось. О чем он пишет?
– О путешествии в будущее, – с увлечением начал рассказывать Лобачевский. – Он и его товарищи семь суток носились на своем корабле по небу, на восьмой день пристали к большому круглому острову, сиявшему в пространстве. Оттуда увидели наш аемной шар – с его морями, реками, лесами, городами, похожими на муравейники... Это поразительное сочетание научного предвидения с бесконечной верой человека в свои силы...
Продолжая говорить о повести Лукиана, все перешли в столовую, где уже весело шумел сверкающий самовар.
Прасковья Александровна протянула гостю стакан чаю, пододвинула ему хлебницу, полную сухариков, и синюю вазочку с вареньем.
– Попробуйте, Ибрагим Исхакович.
– С удовольствием, – отозвался Хальфин. – Пить превосходный чай, вести беседу за столом и жить надеждами, что может быть приятнее?.. Кажется мне, Лукиан, так увлеченно писавший эту повесть, не может ошибаться.
– Безусловно, в своих догадках он прав, – оживился Лобачевский. – Если пчела и муравей такие изумительные вещи проделывают, неужели же и человек – самое организованное существо – не сможет познать глубокие тайны природы, сделать чудесные открытия, – Помолчав, он добавил: – Подобно тому, как человек стал повелителем всех морей, сначала с помощью весельного судна, затем – колесного парохода, он станет также и повелителем небесной стихии. Люди будут летать по воздуху, в мировом пространстве...
– Ах, неужели это сбудется?.. Людям летать, как ласточкам, – вздохнула Прасковья Александровна, прислушиваясь к разговору.
Алексей поморщился.
– Но дойдут ли до этого, – мрачно заметил он. – Чтобы не было горя и зла, чтобы жизнь их была наслаждением.
– Непременно! – заверил Николай. – Иначе я не могу представить будущее человечества. Потребуются десятки, а может быть, и сотни лет, когда люди окончательно прозреют и сам труд на земле сделается для них истинным наслаждением...
– Ну! – прервал его Алексей. – Заветная мечта всех чудаков, таких, как ты, Николай.
– Только я никогда не был одиноким, как ты. Меня всегда сопровождали две музы, поддерживая в трудную минуту, – похвалился Лобачевский. – Слева Евтерпа – муза поэзии, справа – муза науки Урания.
– Ах, да! Я ведь и забыл: ты же писал стихи. Поэт и математик!..
В передней хлопнула дверь, послышались твердые, быстрые шаги. Дверь открылась, и вошел Симонов, как всегда спокойный, сияющий. В руках у него заветная папка с "Новыми началами геометрии". Оп бросил беглый взгляд на мужчин и, улыбаясь, подошел к Прасковье Александровне.
– Принимаете гостей?
– Принимаем! – весело сказала хозяйка, пожимая белую холеную руку гостя. – Все же пожаловал, гордец! А то как вернулся из визитации, и носу не покажет. Я уж думала, совсем высоко залетел – голова закружилась.
– Что вы, что вы, матушка Прасковья Александровна, как можно забыть своих друзей!
– То-то мне. Прошу к столу. Чай, знаю, любите вы крепкий.
Пожав руки мужчинам, Симонов сел на стул рядом с хозяйкой и, взяв на столе книгу, начал ее перелистывать.
– Мне пора! – поднялся Хальфин. – Зашел к вам на минутку, а просидел больше часа. Благодарю вас, Прасковья Александровна, за угощение. До скорого свидания!
Лобачевский тоже встал, проводил Хальфина в переднюю и вместе с ним вышел на крыльцо. Улица была пуста,– фонари горели тускло. Где-то стучали колеса по неровной:
булыжной мостовой. Над городом простерлось темно-синее, глубокое небо, сиявшее яркими, трепещущими звездами.
– Вот! – улыбнулся Лобачевский, указывая на звезды. – Смотрите, сколько их, этих солнц, вокруг которых вращаются недоступные нашему зрению шарики, такие же крохотные, как наша планета. Меня поражает: сколька пространственных форм, неведомых человеку, таит в себе мировое пространство! Когда-то в ярком свете разума и точного познания откроет оно людям свою тайну, и мы вступим во Вселенную.
– Да поможет нам аллах и ваша новая геометрия! – весело сказал Хальфин.
Лобачевский поклонился. Дружеская шутка напомнила ему о синей папке с рукописью, и он, попрощавшись, быстро вернулся в столовую.
Симонов, перелистывая книгу Лукиана, оживленно беседовал о чем-то с Прасковьей Александровной. Алексея в комнате уже не было.
– Ну, Ваня, хотел бы я... твое впечатление... – замялся Лобачевский и, не докончив, глянул на мать. – Маменька, извините, прервал вашу интересную беседу...
– Пустяки, Николаша! Сейчас я скажу разогреть самовар. – Она поспешно поднялась и вышла из комнаты.
Симонов покосился на рукопись.
– Я все прочел, перечитал и продумал, – начал он. – Да, Николя, твое оригинальное допущение, что сумма углов прямолинейного треугольника меньше двух прямых, приводит к своеобразной геометрии, отличной от ныне употребительной. Ты развил ее превосходно. Все мои старания отыскать в твоей Воображаемой геометрии непоследовательность и логическое противоречие остались бесплодными. Ничего не скажешь, ты сделал изумительный по смелости ход конем...
Брови Лобачевского сурово сдвинулись.
– Ход – чем?
Симонов улыбнулся.
– Помнишь, на товарищеском ужине после твоей первой профессорской лекции горячий спор о происхождении исходных допущений в геометрии? спросил он. – Так вот. Сидевший тогда за шахматной доской Петр Сергеевич между прочим заметил: если бы мы приписали коню какоелибо иное правило передвижения, то изменился бы не только ход коня, но и вся извечная система шахматной игры.
То же самое и в геометрии, – сказал он. – Вспоминаешь?..
Лобачевский не отвечал, перелистывая свою рукопись.
– Кондырев словно предугадал тобою измышленное... – Симонов щелкнул портсигаром и закурил. – Подобно Евклиду, Николя, ты придумал по своему усмотрению новый постулат и на нем обосновал все дальнейшее. Возникает новый мир, удивительный, однако... совсем невероятный. Изумительна смелость мышления твоего, дерзнувшего на исследование, при коем само внутреннее чувство наше противится допустимости первоначального предположения. Дерзнуть и не отступить перед выводами, как это сделал ты...
Наступила пауза, которую никто не нарушил хотя бы малейшим движением. Прасковья Александровна, появившаяся в дверях, отступила и тихо закрыла за собою дверь.
– Однако... – Симонов повернулся на съуле, – что, если это самое предположение лишь пустая геометрическая фантазия, дерзкая игра воображения под видом философических рассуждений? Ты сам признаешься в том, что существование твоей геометрии в природе доказано быть не может и пока для измерений в практике нет ей применения. К тому же не менее ясно и противоречие ее любым достоверным истинам... Истинам, – повторил Симонов, все более оживляясь, – Ты, Николя, натуралист, изучение природы подменил, к сожалению, словесной игрой метафизиков. Но, знаешь ли, одно дело играть с геометрией, совсем другое – сверять ее с природой.