Текст книги "Серебряная подкова"
Автор книги: Джавад Тарджеманов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 27 страниц)
Закончив чтение, Прасковья Александровна вопросительно посмотрела на сына.
– Как же, Коля? Решай сам, останешься в университете или со мной соберешься в Макарьев, в одиночку заниматься?
Николай вдруг повернулся к матери, поцеловал ее и стремительно вышел из комнаты, не сказав ни слова.
Прасковья Александровна вынуждена была задержаться в Казани.
Дня три Николай ходил хмурый, где-то пропадал. Следивший за ним Александр сообщил матери, что брат ходил к больному Ибрагимову. Затем отправился на суконную фабрику и в Адмиралтейскую слободу.
Наконец Николай вернулся к матери и коротко доложил ей:
– Остаюсь. Буду здесь учиться.
До переводных экзаменов оставалось мало времени.
Однако Николай взялся готовить пропущенные им уроки с такой же настойчивостью, с которой когда-то искал ответы на все вопросы. Он сидел за книгами днем и ночью, никуда не отлучаясь.
Экзамены прошли успешно. Прасковья Александровна, еле дождавшись их окончания, теперь не помнила себя от радости: Александр обнаружил "чрезвычайные дарования и таковые же успехи в физических науках"; младший, Алексей, был принят на первый курс университета; Николай отличился познаниями в математике и натуральной истории.
В Макарьев с матерью на летние вакации собрались и ее сыновья. Выехать решили ночью перед рассветом: по холодку лошади бегут охотнее и людям легче. Рассчитывали в самую жару останавливаться где-нибудь на дневки до вечерней свежести.
Накануне, девятнадцатого июня, уже к вечеру, Николай пошел к Дмитрию Перевощикову проститься и попросить у него на лето книг по математике.
Увлекшись разговором о рыбной ловле, он засиделся у Дмитрия. Вдруг дверь со стуком распахнулась, и в комнату вбежал Василий Перевощиков. Но, увидев Николая, испуганно попятился.
– Там... сейчас на Казанке, – начал он, задыхаясь, – там, там... – Не договорив, бросился на кровать и, уткнувшись лицом в подушку, зарыдал.
– Вася! – Дмитрий схватил его за плечо и встряхнул, стараясь оторвать от подушки. – Вася! Что случилось? Да скажешь ли ты наконец?
Василий поднял свое лицо, залитое слезами.
– Скажу, не ему. – Он указал на Лобачевского. – Ему нельзя.
– Что?! – испугался Николай, вскочив с места.
– С ума ты сошел? – в отчаянии крикнул Дмитрий, Схватив за угол подушку, он вырвал ее из-под головы брата. – Сейчас же говори!
Василий вдруг оттолкнул его и сел на кровати.
– Саша, – выговорил он медленно. – Саша Лобачевский... утонул!.. Панкратов два раза нырял, но сам чуть не погиб...
Николай на миг оцепенел, провел рукою по лбу и, вдруг крикнув: "Саша!" – кинулся вон из комнаты.
Он бежал на Казанку. Еще издали увидел на берегу толпу. Люди, в мокрой одежде, с баграми, с веревками, расступились перед ним. Саша лежал на земле, покрытый кем-то принесенной простыней. Все молчали.
Не скоро нашли женщину, которая смогла бы сообщить о несчастном случае матери. Но в последнюю минуту Николай удержал ее.
– Не надо... Я скажу сам.
Сопровождаемый студентами, он вошел в дом, затем в комнату, где Прасковья Александровна уже кончила последние приготовления к отъезду, повернулся и плотно закрыл дверь. Студенты, оставшиеся в передней, стояли молча, не смея шевельнуться. Вскоре за дверью послышался вскрик, и все вдруг затихло. Ни крика больше, ни плача.
Это было самое страшное.
Дверь наконец отворилась. Мать стояла у порога, опираясь на руку Николая.
– Проведите меня к нему, – тихо сказала Прасковья Александровна.
Глубокой ночью следующего дня сыновья увезли мать в Макарьев.
Так печально закончился первый университетский год Николая Лобачевского.
ХИМИК ИЛИ МАТЕМАТИК?
Возмутившее всех изгнание Корташевского и трагическая смерть Александра надолго лишили Николая душевного равновесия. Бессонные ночи, наполненные какимто полубредом, следовали одна за другой. Он понимал:
дальше так продолжаться не может, но пока не знал, что же делать. Едва засыпали все, Николай, закрывая рукой пламя свечи, пробирался по коридору в пустую аудиторию.
Отчаянным усилием воли он пытался продолжать занятия по математике, стремясь отвлечься от ночных кошмаров. Однако ничего нового не находил, а здоровье заметно ухудшалось. Впалые глаза, бледность и худоба стали видны всем посторонним. "На глазах тает", – чуть не со слезами думал Алексей, наблюдая за братом. Он решил уговорить Николая пойти после занятий подышать свежим воздухом. Тот согласился.
Направились они в заброшенный Волховский парк на берегу Казанки, отгороженный ветхим забором от Арского поля. Река, глубокие живописные овраги, далекий вид на Заречье напоминали волжские просторы в Нижнем, овраг у Почайны...
Алексей с радостью заметил, как повеселели глаза Николая и просветлело его лицо.
– Ты помнишь, Алеша, – заговорил он, оживляясь, – давно это было, я стихотворение сочинил? Про старый дуб и речку. Смеешься? Постой, вспомню...
Они долго еще бродили без цели, забыв о лекциях и ежедневных заботах. Ловили бабочек на берегу, катались на лодке, довольные собой и всем на свете.
Возвращались не спеша. На Воскресенской улице Алексей остановился у Тенишевского дома, расположенного рядом с гимназией. В его нижнем этаже помещались химические классы.
– Постой, кажется, днем забыл огонь потушить, – сказал он, – я только на горн взгляну. Сейчас вернусь.
Николай, не дожидаясь, пошел за ним следом. Едва раскрылась дверь кабинета, как оттуда ударил кислый запах.
Братья закашлялись.
– Что ж это? – спросил Николай.
– Опыты, опыты, молодые люди, – послышался веселый голос где-то за шкафом.
– Это сам Эвест? – тихо спросил Николай.
– Нет, наш лаборант-механик Никита Филиппович Горденин, – ответил Алексей. – Вот уж на все руки мастер! Видишь, в той комнате, – показал он рукой на другую открытую дверь, – печь большая? В ней три горна и котел.
Так вот мех для подачи к ней воздуха он сам построил.
Комиссия принимала. Очень хвалили его и новый профессор Фукс, и Эвест, и Запольский. Он и в стекольном деле мастер: вся химическая посуда, какую ты видишь, – его работа. Золотые руки!
Алексей говорил с увлечением и был очень рад, что брат слушал его с интересом.
– Для этого зимой Никита Филиппович целый месяц работал на хрустальном заводе Юшкова в Васильеве, – продолжал он, показывая Николаю стол, заставленный химической посудой и банками с реактивами. – Вот смотри, это я тут занимаюсь. Хочешь узнать чем?
– Не знаю, будет ли мне так интересно, – засмеялся Николай.
Алексею показалось, что к брату возвращается прежнее безразличие.
– Жаль, Николай: кроме своей математики, ничего ты знать не хочешь! заговорил он быстро, – Как же Ломоносов? Его на все хватало. И математик, и философ... Смотри! – Алексей взял с полки небольшую книгу. – Видишь?
"О пользе химии".
При имени Ломоносова Николай оживился, протянул руку.
– Нет, нет! – Алексей вернул книгу на полку, – Ты прежде взгляни, чем я занимаюсь. Например, вот в этих колбах два водных раствора. Но друг е другом не смешиваются. Как перевести растворенное вещество из первого растворителя во второй?
– Выпарить первый раствор, – не задумываясь, ответил Николай.
– А если с растворителем и растворенное вещество улетучится?.. То-то! Не так уж химические дела просто решаются!
Повернувшись, Алексей вынул из шкафа обернутую черной бумагой колбу с бесцветной жидкостью,
– Это сероуглерод. Он с водой не соединяется, очень сильный растворитель. Смотри!
Он влил немного сероуглерода в колбу с водным раствором какого-то красноватого вещества, помешал стеклянной паоючкой. С видом фокусника торжественно раскланялся и иротянул брату колбу:
– Айн, цвай, драй! Получай!
Николай заинтересовался. Взяв колбу, он повернул ее к свету. Сероуглерод отделялся от воды, всплывая наверх, но был уже не бесцветным, а красным: слой воды посветлел.
– Видал! – воскликнул Алексей. – Сероуглерод забрал и растворил в себе вещество, которое содержал водный раствор. Ловко, не правда ли? Сам от воды отделился и вещество прихватил.
Но, взглянув на брата, вдруг осекся. Тот, рассматривая колбу, думал о другом.
– Два слоя. Так... Так... И между ними общая граница, – с увлечением рассуждал Николай. – Значит, определяя поверхность, обращаем внимание на прикосновение двух тел. Сероуглерод отделяется от воздуха тоже поверхностью.
Николай подошел ближе к свету, рассматривая жидкость. Вот он отдалил и снова приблизил колбу к своим глазам. Алексей наблюдал за ним, не решаясь вмешиваться.
– Если так... – продолжал Николай, не замечая ни Алексея, ни заглянувшего в дверь лаборанта, – если так, то геометрически одинаковыми будут такие тела, которые, занимая равное место, одинаково прикасаются к окружающему пространству. Да-да, именно прикосновение является общим геометрическим свойством для всех тел природы.
Стало быть, из этого отличительного качества должно проистекать учение о линиях и поверхности.
Николай осторожно поставил колбу на стол. Гла"а его сияли, складки на лбу разгладились. Наконец-то загадка показалась ему решенной. Теперь уже и самому нетрудно вывести понятие о точке, линии, о поверхности.
– Нашел, Алеша! – радостно заговорил он. – И все через твою химию! Вот что значит опыт! Рассуждение и опыт. Сочетание двух лестниц. Как был прав Ибрагимов!
Николай обхватил стоявшего в недоумении брата и стремительно закружил по комнате, едва не свалив его на стол с реактивами.
В тот же вечер, дождавшись, когда все разбрелись кто куда, Николай сел за письмо к Григорию Ивановичу. После извинений за долгое молчание поделился он с учителем своей сокровенной мыслью.
"Исходя из первоосновы – прикосновения тел, – нисал он, – кажется, можно получить все начальные понятия геометрии. Тело получает название поверхности, когда оно касается другого и когда принимают в рассуждение только это взаимное прикосновение. Потому возможно отбросить все части одного, неприкосновенные к другому. Линией называется тело, которое касается другого только линейно, при условия, что все остальные, не прикосновенные друг к другу части будут отброшены. Так доходим до тонкости волоса, черты от пера на бумаге.
И последнее. Тело получает название точки, когда рассматривают его прикосновение к другому в точке, а потому дозволяют отбрасывать части первого, неприкосновенные к другому. Так можно доходить до малости песчинки или точки от острия пера на бумаге.
Таким образом, в поверхности, линии и точке обращаем внимание только на прикосновение тел..."
Дописав и запечатав письмо, Николай впервые за много дней почувствовал, что с души свалилась какая-то тяжелая ноша.
Ему захотелось выйти подышать свежим воздухом. Но уже совсем собравшись, он вдруг вспомнил:
– А как же Ломоносов! "Слово о пользе химии"?
В его сундучке лежало полное собрание сочинений Ломоносова. Но эта работа до сих пор оставалась непрочитанной. Однако сегодня химия неожиданно помогла Николаю, как ему казалось, найти ключ к начальным понятиям геометрии. Через минуту он уже сидел за столом, с жадностью перелистывая страницы "Слова". Как мог он раньше не обратить внимания на эту работу, в которой так удивительно показана тесная связь различных отраслей науки, в частности химии, с натуральной историей и математикой! Но разве можно было предположить, что книга по химии имеет отношение к математике!
"Почему исследователи естественных вещей в сем деле так мало преуспели?" – спрашивал в ней Ломоносов.
И разъяснял, что для этого требуется, чтобы в одном человеке сочетался весьма искусный химик и глубокий математик. Причем от химика он требовал и теоретических знаний и искусства в практической работе, а от математика "привыкнув к математической строгости в изобретениях и доказательствах, уметь вывести в природе сокровенную тайну". Химию великий ученый называл руками науки, а математику – ее физическими очами.
Все важное для себя из этого "Слова" Николай подробно изложил в тетради. В конце приписал: хочешь стать настоящим математиком старательно изучай прочие науки, особенно опытные: химию и физику.
На следующий день первым занятием шла математика.
Ее по-прежнему вел студент Граф. Лобачевский отправился в химический кабинет, к адъюнкту Эвесту, который преподавал химию и materia medica [Materia medica – теперь фармакология].
Эвест стоял в передней комнате, что-то прокаливая на бледном пламени паяльной горелки. Ему не было еще и сорока лет. Но, растрепанный и неряшливый, он выглядел много старше.
В ответ на почтительный поклон Лобачевского Эвест кивком указал ему на табуретку и опять занялся горелкой.
Кончив свое дело и узнав, что Николай желает получить сведения по химии "начиная с азов", он сразу оживился и потащил его в заднюю комнату, представлявшую основную лабораторию.
Николая неприятно поразили грязь и беспорядок в этой комнате, скорее напоминавшей захламленную кухню. Огромный стол был завален химической посудой, большей частью невымытой.
Химик, видать, обрадовался приходу нового слушателя.
– Химией уже занимались? – быстро спросил он его. – Нет? Ничего, скоро догоните. Займемся добыванием лекарственных препаратов. Специальная наука materia medica вам не известна? Возьмите у Яковкина разрешение посещать мои лекции.
– Но, – смутился Николай, – интересуюсь я только химией, а лекарем быть не собираюсь.
– И не нужно, – согласился Эвест, суетливо разбирая что-то на столе. Это наука, изучающая действие лекарственных веществ на организм. Вы будете в ней моим первым учеником. Все почему-то записываются на химию.
А ведь и в materia medica я рассматриваю не только лекарственные вещества, но и обычные химические элементы.
Разве только...
Эвест вдруг остановился. Посмотрел на Лобачевского и с лукавой улыбкой погрозил ему банкой с раствором, которую держал в руке.
– Только... вы Яковкину об этом не больно докладывайте... Хорошо?
– Согласен! – улыбнулся Николай.
На лице Эвеста расплылась улыбка. Он хотел что-то сказать еще, но вдруг на соседнем столе зашипело и забулькало. Химик повернулся так быстро, что фалды его сюртука взметнулись вверх, и кинулся к нагретой колбе, из которой клубами поднимались удушливые пары. Николай, очень довольный, вышел.
С этих пор начал он регулярно посещать лекции Эвеста и до позднего вечера просиживал в его лаборатории.
Интерес к химии, которая сулила ему новые знания, возрастал с каждым днем. Эвест в лабораторию прибегал часто, но в суть работ вникал мало: заглядывая в чашки и колбы, он скорее имел вид любопытствующего посетителя, чем внимательного учителя. Однако полное предоставление инициативы нравилось молодому "химику", как уже многие называли Николая.
За новыми увлечениями незаметно подошел 1808 год.
На столе Яковкина лежала толстая папка – "Ведомости о занятиях и успехах воспитанников". Директор-профессор придирчиво ее перелистывал. Вдруг морщины на его низком лбу разгладились, тонкие губы растянулись в злорадной усмешке.
– Достопримечательно!.. Утешительно! – сказал он, взяв свежеочиненное гусиное перо.
Директор-профессор был обрадован свыше меры: в списке студентов, записанных на посещение лекций по математике, отсутствовало имя Лобачевского.
– Вот так "математик"! – цедил Яковкин. – Тэк-с, тэк-с... Подумать: на materia medica перескочил! Эвест на единственного своего слушателя не нарадуется... Не иначе мать, по моему совету, на медицину уговорила, продолжал он перелистывать ведомости. – "Математик"
был да сплыл. Теперь попечитель им интересоваться перестанет. А нам это на руку-с!
Директорское перо так и летало по бумаге. Как же не обрадовать уважаемого попечителя таким известием!
Письмо было составлено весьма искусно: сперва сладкоречивые поздравления с Новым годом, приветствия членам семьи его высокопревосходительства, усердное приглашение не отказать посетить Казань... И лишь в самом конце вскользь упомянуто: "Студент Николай Лобачевский приметно предуготовляет себя для медицинского факультета" [Это письмо, сохранившееся в архивных фондах Казанского учебного округа, ввело в заблуждение многих современных авторов, писавших о Н. И. Лобачевском. У них студент Николай Лобачевский представлен как "мечущийся между медициной и математикой". Но медицину читал профессор Браун, на лекциях которого Н. Лобачевский не бывал. А что представляла materia medica – читатель уже знает]. Дальше вновь шли приветствия и лучшие пожелания.
– Письмецо-то с начинкой! – резюмировал директор и, не жалея сургуча, припечатал его круглой университетской печатью.
Однако "начинка" в письме оказала неожиданное для Яковкина действие.
* * *
Санкт-Петербург.
Тяжелые хмурые облака низко плывут над Невой, чуть не касаясь крыш величественных дворцов, украшающих гранитную набережную.
Степан Яковлевич Румовский заранее предчувствует изменение погоды: его старые кости по ночам так ломит, словно впиваются в ноги десятки сотен иголок. Только лишь днем он забывается.
На этот раз мокрый снег начался еще с вечера, значит, затянется надолго. С мучительными, не дающими покоя мыслями о предстоящей бессоннице Степан Яковлевич после ужина прошел в свой кабинет. Бегло просмотрев свежие газеты, начал он разбирать корреспонденцию. В первую очередь всегда читал письма из Казани. До сих пор ему еще не были досконально известны главные причины печальных событий, имевших место в университете в прошлом учебном году.
Несмотря на взволнованные доклады профессора Каменского и адъюнкта Корташевского, а также на жалобы губернатора Мансурова и некоторых других, Румовский не совсем верил в то, что положение в Казанском университете чрезвычайно тревожное. Выдвинутые обвинения против директора-профессора он считал клеветой завистников.
Но вот и письмо от Яковкина. Старику Румовскому оно показалось весьма обстоятельным и даже искренним. Возникшее в его душе недоверие к директору-профессору начало таять как льдинка, брошенная в теплую воду... А это что? "Лобачевский приметно предуготовляет себя для медицинского факультета..."
Седые брови попечителя хмурятся. Он поправляет очки, строго сжимает губы, еще и еще раз перечитывает замысловато выведенную строку. Затем, отстранив письмо и положив локти на стол, Румовский погружается в размышления.
Лобачевский... Ему вспомнился мальчик за столом, заваленным книгами. Философия, математика... Три-четыре книги на древних и современных языках... Он склонился над ними, когда его товарищи бегают и шалят во дворе.
Затем студент, увлеченный поисками начал геометрии, о котором с таким восторгом отзывался Корташевский...
И вдруг попечитель неожиданно вспомнил. "Знаете вы этого Лобачевского?" – спросил он тогда у Яковкина и в ответ услышал язвительный голос: "Как же, самый озорной". Следовательно, для директора-профессора способности гимназиста к математике, языкам и философии не имели значения. Озорство, простительное в этом возрасте, их заслонило. Может ли такой человек быть воспитателем юношества? Способен ли сам отличать и растить молодые таланты? С большим опозданием истина вдруг начинала проясняться.
Но если студент Лобачевский совершил такой опрометчивый шаг, то, вероятно, должны быть какие-то веские причины, размышлял Румовский. Он и сам в пору молодости чуть было не заблудился.
Во время опытов с атмосферным электричеством от внезапного удара молнии погиб его любимый учитель Рихман. Предавшись безудержному горю, студент Румовский начал сторониться в академии своих товарищей. Казалось ему, что пламенная любовь к математике и физике остыла. Он продолжал посещать лишь лекции по химии, которые читал тогда Ломоносов. Этот великий учитель заметил и понял состояние своего ученика и сразу же отправил его в Берлин к знаменитому в ту пору математику и механику Леонарду Эйлеру для продолжения образования.
Михаил Васильевич, заботившийся о воспитании молодых ученых, понял тогда Румовского и сохранил его для науки.
А теперь вот он и сам, вице-президент Академии наук, знает ли причины, побудившие Лобачевского забросить геометрию?
"Вы отвечаете за этого юношу перед отечеством и наукой", – сказал он тогда Яковкину. А сам он разве не отвечает?
Румовский невольно поднял глаза к портрету Ломоносова. Почудилось: бывший учитель посмотрел на бывшего ученика сурово.
– Завтра же в Казань. Разберу, не мудрит ли Яковкип!
С этими словами он вскочил с кресла и... с болезненным стоном рухнул обратно.
Несколько дней Степан Яковлевич пролежал в постели.
К страданиям от боли в ноге присоединились душевные муки. Он понял, что полное доверие директору Яковкину было с его стороны ошибкой. Не придал он должного значения словам профессора Каменского и адъюнкта Корташевского и, уволив их, оказал университету медвежью услугу. Не поэтому ли от математики отошел теперь Лобачевский, несомненно самый одаренный в этой области юноша? Надо найти способ исправить содеянное.
Прежде всего необходимо установить самый строгий контроль над всей деятельностью директора, думал Румовский. Он сам не сможет выбраться в Казань, следует просить министра послать ревизора. Хорошо бы отделить университет, чтобы прекратить недоразумения в совете и дать ему полную автономию, предусмотренную уставом 1804 года. Для этого необходимо ускорить строительство нового здания.
Чтобы улучшить преподавание в этой высшей школе, нужны были ученые. Румовский начал заботиться об этом еще задолго до открытия университета. Своих ученых тогда не хватало, пришлось выписывать профессоров из-за границы, главным образом из Германии. Многие из иностранцев не оправдали себя на деле: приехав сюда в погоне за деньгами, эти горе-профессора не только не заботятся о воспитании кадров местных ученых, но и не дают им расти. Значит, в будущем следует приглашать ученых лишь по строгому выбору, от всего сердца преданных науке, – таких, какими были Бернулли, Эйлер и Рихман. Вместе с тем, чтобы очистить Россию от иноземных трутней, придется удвоить, утроить старание по воспитанию в университетах своих научных сил, молодых русских ученых.
Так думал Румовский, с болью в душе признавая, что мысли эти не новы. Те же надежды лелеял он, еще приступая к организации Казанского университета. Но задуманное не выполнено. Теперь остается исправить ему старое и далее не повторять ошибок. Едва поправившись, он приступил к работе.
...В Казанском университете жизнь тем временем шла по-старому. В последних числах января, собрав юношей в большом зале, Яковкин огласил "Правила поведения студентов", которые вводились впервые. Правила эти ничего хорошего не сулили студентам. На первом плане стояли все те же оскорбительные наказания, угрозы. В адрес начальства сразу же посыпались насмешливые куплеты, злые эпиграммы. Однако внимание студентов скоро переключилось на другое событие.
В начале февраля, едва проснувшись, они услышали от комнатных надзирателей интересную новость: ночью прибыл в Казань профессор Мартин Христиан Бартельс. Упорные слухи о предстоящем приезде первого почетного члена Казанского университета ходили уже давно, и все воспитанники только и говорили о Бартельсе, хотя еще толком никто ничего не знал.
Первыми сведениями о новом профессоре поспешил поделиться субинспектор [Субинспектор – помощник инспектора] Петр Кондырев, рассчитывая этим расположить к себе студентов. Сам вчерашний выпускник университета, субинспектор вел себя нахально и лицемерно, стараясь угодить Яковкину, и студенты его не любили.
Как рассказал Кондырев, Бартельс происходил из бедной семьи. Сначала учился в низшей школе сиротского дома, затем в частном училище Брауншвейга. Ради куска хлеба в шестнадцать лет стал работать помощником учителя, помогая ученикам в чистописании. В числе воспитанников этой школы находился мальчик Гаусс, весьма одаренный в математике. Несмотря на восьмилетнюю разницу в летах, между ними завязалась дружба. Мартин Бартельс доставал необходимые книги, затем изучал их вместе с Гауссом. Благодаря настойчивости не только пробил дорогу себе, но и оказал помощь Гауссу. Дружба не прерывалась. Они встретились потом в Геттингенском университете, куда Бартелъс попал по рекомендации в то время известного математика, почетного члена Петербургской Академии Иоганна Пфаффа.
В 1801 году Гаусс, ставший знаменитым ученым, получил приглашение в Российскую Академию. Но рекомендовал он вместо себя Мартина Бартельса, которому Румовский и предложил занять кафедру чистой математики в Казанском университете.
Бартельс, по словам Румовского, был "одним из первых математиков немецкой земли, которому вся Германия имеет мало подобных".
Рассказ Кондырева заинтересовал Николая. Он решил немедленно записаться на лекции Бартельса и первым поспешил к директору. Но Яковкин, даже не дослушав его, перебил:
– Этого еще не хватало! Господин Лобачевский, вы долго будете стрекозой порхать от одного профессора к другому? Сами с математики перепрыгнули на materia mediса, а сейчас – опять на математику? Может, еще что-нибудь надумаете?
Лобачевский хотел возразить, но, встретившись взглядом с директором, стиснув зубы, молча повернулся и вышел из кабинета.
Лекции Бартельса должны были начаться в марте месяце. Профессор собирался читать аналитическую тригонометрию, плоскую и сферическую, приложение ее к ма"
тематической геометрии, астрономии.
Настало второе марта. Задолго до начала занятий математическая аудитория, впервые после отрешения Корташевского, была переполнена. Слушать вступительную лекцию Бартельса пришли старшие студенты, первокурсники, а также учителя и воспитанники гимназии. В расписании о геометрии ничего не говорилось, и Лобачевскому не хотелось унижаться, встретившись там с Яковкиным, но потом он не выдержал, поднялся на второй этаж и поспешил к математической аудитории. В тот же момент из-за угла коридора, шагах в десяти, показался господин среднего роста в сопровождении важно шествующего Яковкина. Это был Бартельс. На мгновение взгляды Лобачевского и директора скрестились. Яковкин торжествующе усмехнулся, в притворном удивлении подняв брови, а студент, повернувшись, быстро сбежал вниз по лестнице.
Сцена была настолько выразительна, что Бартельс невольно задержался. Но, увидев, что сбежавший студент исчез где-то за поворотом лестницы, пожал плечами.
В спальной камере Николай долго не смог разжать кулаки, побелевшие от напряжения, потом, несколько успокоившись, нагнулся и достал из-под кровати сундучок с книгами.
– Ну что ж, – проговорил он, – буду заниматься теперь самостоятельно. Постараюсь не отстать. Надо прежде вспомнить забытое...
Сидя на полу, разбирал он книги. Но в это время в камеру с шумом и смехом ввалились его товарищи.
– Вот тебе на! – удивился Дмитрий Перевощиков, заметив сидящего на полу Николая.– – Что случилось, Коля?
Почему ты не был на лекции?
– Разве уже кончилась? Так быстро? – спросил Николай.
– Не было ее!
– Как не было? – вскочил Николай, уронив книгу на пол.
– Анекдот, Коля, не поверишь! – смешался Панкратов. – Только представь себе, входит Бартельс в аудиторию и просит: "Пусть кто-нибудь выйдет к доске, покажет степень ваших знаний". Александр Княжевич и показал:
разрешил ему из дифференциалов и конических сечений такую чертовщину, что Бартельс глазам не поверил. А потом и говорит нам: "Для таких студентов надобно мне самому хорошенько подготовиться". И... – Панкратов, не договорив, огляделся.
– Поклонился нам и вышел! – закончил Княжевич.
– Правда? – все еще не верил Николай. – Ну и ловко, ну и молодец же ты, Саша!
Подбежав к Александру Княжевичу, он хлопнул его по спине.
– Я ведь и сам не думал, – смущенно признался тот. – Понимаешь ли, светило! Значит, и правда преподавание математики у нас поставлено было неплохо.
– Ибрагимова за это надо благодарить, – отозвался Перевощиков. – И Корташевского. Где-то сейчас он, Григорий Иванович?..
– Я вчера из Петербурга письмо получил, – сказал Панаев. – От Аксакова. Корташевский служит в комиссии по составлению законов.
– Давайте мы сейчас ему напишем, – предложил Панкратов, – И про этого Бартельса расскажем. Обрадуем.
Предложение всем понравилось. Панаева усадили за стол, сунули бумагу, перо. Перебивая друг друга, подсказывали, как бы чего не забыть.
Лобачевский стоял в стороне, кусая губы. Бартельс подготовится, Бартельс будет читать лекцию... только не для него.
Никто не заметил, как он тихо вышел из комнаты...
В химических классах Тенишевского дома, куда Лобачевский ходил усердно, дышалось и легче и свободней, чем в гимназическом здании. Лаборатория успокаивала. Когда Николай стоял у рабочего стола и наблюдал за ходом химических реакций, никакие лишние вопросы не лезли в голову, его увлекала прямая, ближайшая цель.
Кроме того, здесь не было встреч с Мартином Бартельсом. Видеть, как, закончив лекцию, тот, веселый, благодушный, спускается по лестнице, окруженный студентами, было нестерпимо. Лекция, которой не слышал Николай и не услышит, воспоминание о злорадной улыбке Яковкина глубоко ранили его сердце, не давали забыть... А впрочем, Николай и не хотел забывать. Оставаясь один в спальне или в пустой аудитории, он часами читал и думал над прочитанным.
Регулярно посещая занятия по химии, Николай подружился там с Гордениным. Замечательный механик-изобретатель в свободное время увлекался пиротехникой. Он векоре научил Николая делать ракеты. Запускали вдвоем их по ночам на безлюдном Арском поле. Случайные прохожие в изумлении наблюдали, как среди мрака вдруг с шипением и треском рассыпались в небе целые фонтаны разноцветных звезд. Первое время друзья хранили в тайне свое увлечение. Но вот как-то вечером, по ребячьей неосторожности, ракета взлетела на гимназическом дворе, вызвав переполох у начальства.
Рассвирепевший директор сам взялся разыскать виновника. Всех студентов, которые по его подозрению были причастны к делу, приказал оставить без обеда. Вскоре довольный директор писал на рассмотрение совета: "17 дня поутру студент Стрелков признался мне, что пустил ракету, получив от Лобачевского, который ее и составил, и что знали о сем назначенный в студенты Филипповский и некоторые другие"...
История с ракетой могла окончиться печально. В ту ночь, оказалось, пожарный солдат на каланче, приняв спросонок ослепительный фейерверк за пожар, дернул веревку сигнального колокола, чем вызвал переполох и в соседних дворянских особняках. Яковкин мог теперь совсем избавиться от своевольного юноши. Однако неизвестно почему он ограничился лишь незначительной мерой наказания: распорядился посадить Лобачевского на три дня в карцер, хотя в определении было указано, что его проступок "заслуживает особенное осуждение". Для такого "великодушия" у директора-профессора, как после выяснилось, была веская причина: до него дошли слухи о скором прибытии в Казань сенатора Данаурова, командированного высочайшею волею для ревизии по ходатайству Румовского.