Текст книги "Серебряная подкова"
Автор книги: Джавад Тарджеманов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 27 страниц)
Он оглянулся, пошарил в кармане жилета и достал небольшой пакет с красной сургучной печатью.
– Спасибо, Гавриил Ильич! – Лобачевский еще раз пожал его маленькую руку. – Вечером прошу ко мне в гости, на бишбармак собственного приготовления, с кумысом.
Возвратившись домой, Лобачевский торопливо закрыл на ключ входную дверь, сломал сургучную печать на пакете и развернул письмо. Читал он жадно: то хмурился, то улыбался, вытирая под глазами невольные слезы. Это была рука друзей, протянутая из далекого Петербурга. Университетские товарищи, бывшие казанцы: Григорий Корташевский, Сергей Аксаков, Александр Княжевич, Еварист Грубер и Владимир Панаев. Они знали, что сейчас должен думать и чувствовать Лобачевский, как и Солнцев, требовали от него выдержки, терпения. Магницкие приходят и уходят, ибо торжество мракобесов недолговечно, "А нашу alma mater нужно всем нам охранять и сохранить". Это их общий священный долг, и значит, и его, Лобачевского. Не имеет он права бежать из университета.
Лобачевский читал, перечитывал, бережно складывал письмо и снова его разворачивал. Оставалось последнее и самое горькое – сжечь письмо: кто знает, что еще может случиться? Наблюдая, как голубоватые листки темнели и сворачивались в огне свечи, он испытывал почти физическую боль. Превращались в пепел драгоценные слова надежды на лучшее будущее, послания честных и верных сердец. Но каждое слово сохранилось в его душе. Вечером он все расскажет Солнцеву. И то, что обещал ему выполнить, не казалось теперь таким уж невозможным.
Он развернул уцелевшую от огня маленькую записку, вложенную в письмо. Ее можно было сохранить: Корташевский извещал о рождении сына [Г. И. Корташевский был (с 1817 г.) женат на сестре С. Аксакова, Надежде Тимофеевне]. Мальчика назвали Николаем. В его честь!
Поддержка друзей в столь тягостный день оказалась решающей. Лобачевский вернулся к занятиям, приняв предложение попечителя как необходимость. Физикой решил заниматься если не так горячо, как математикой, но столь же честно и ревностно. В первое время даже отложил свою почти уже законченную работу по геометрии.
ПОЕЗДКА В ПЕТЕРБУРГ
(Письма)
29 июля 1821 года,
Гороховец, 6 утра.
Как бы я желал, милая добрая маменька, еще раз поцеловать Вашу ручку. Но судьба надолго разлучила меня с Вами. И полтораста верст, отделяющие меня от Макарьева (надеюсь, что Вы находитесь уже там), в настоящее время еще более непреодолимы для меня, чем та тысяча верстовых столбов, мимо коих я должен мчаться, все более удаляясь от Вас.
Мое путешествие и доселе порой представляется мне сном. Стоит пробудиться – и вот я вновь окажусь подле Вас. Но увы! Чувствую, что причина моей разлуки с Вамп не только приглашение господина попечителя прибыть в столицу. Мне необходим, скажу более – спасителен этот внезапный отъезд из Казани. Рассеяться, отдохнуть, расстаться (пусть временно) с опостылевшими за последнее время людьми, университетом. Очень уж утомился я от непрестанных стараний укротить свое негодование. До сих пор оно бушует во мне. И нет в душе уже свободного места, нет сил хладнокровно наблюдать торжествующее мракобесие!
Лишь теперь, немного придя в себя, я могу признаться Вам, маменька, что прямо-таки боялся сойти с ума. Страх этот охватил меня, когда Солнцев единственный профессор, с которым ощущал я душевную близость, – был отрешен от должности и предан суду университета, ибо... его деятельность оказалась противна "духу святому господнему и власти общественной". И это не было концом терзаний: ректором вместо Солнцева назначен Никольский, каждым словом своим, каждой лекцией позорящий храм науки.
Простите, что пишу очень плохо. Виновато перо, кроме того, спешить и то и дело от письма отрываться приходится – под окном вещи мои из одного экипажа в другой перекладывают, опасаюсь небрежности. Однако, кажется, с вещами покончено. Могу рассказать Вам уже спокойно, как я добрался до сего древнейшего русского города, еще в XII веке основанного. В Нижнем, за отсутствием почтовых лошадей, для ускорения нанял я вольных до станции Пыра, впрочем, как ни досадно, но все равно большей частью двигались шагом.
До самых сумерков, не отрываясь, любовался я нашей красавицей Волгой, вечно юной и вечно новой. Сердце сжимается от восторга перед прелестью чудной нашей природы, вздыхаешь и вновь любуешься.
Порой сквозь легкий туман, словно сквозь прозрачное кисейное покрывало, малая точка на воде завидится – суденышко. Близится, близится. Вот уже с чайкой сравнялось, все растет и летит на белых крылышках-парусах.
И не одно уже оно, за ним и другие гонятся, сверкая белыми, как сахар, парусами в три, а то и в четыре яруса. И такая тишина кругом, что сердцу и радостно и грустно.
Вспомнилось, как в Казани нас провожал Алексей, как плыли мы на пароходе и всюду народ собирался, любуясь на такую диковину. Босые бурлаки, словно малые дети, рты раскрывали. Простились мы с Вами, маменька, у села Исады, что живописно раскинулось против Макарьева.
Сия минута, думаю, памятна Вам. И не забыть печальный взор, коим Вы меня провожали. Грустные воспоминания, ибо все это было и прошло невозвратимо.
Но воспоминания не угасают в душе, благодарной Алексею за заботу, с которой помогал он нам в подготовке нашего путешествия. От всей души спасибо и ему, и доброму другу Ибрагиму Исхаковичу. Истинно по-братски проводил бн нас. По возвращении в Казань прошу Вас, маменька, передайте ему мой низкий поклон.
Прощайте, милая маменька. Лошади готовы. Целую ручку Вашу.
Ваш сын Николай.
г. Владимир, 30 июля.
Дорогая маменька!
Вся ночь прошла в утомительной езде, и сегодня только к часу дня прибыл я во Владимир. Остановился в гостинице на Дворянской улице, это самая большая улица города. За номер заплатил 70 копеек и за самовар 20 копеек. Номер мой довольно чистый, на втором этаже, стены крашеные, окно одно, большое, называемое итальянским.
Напившись чаю, нанял я извозчика, чтобы проехаться по городу, осмотреть его достопримечательности. На Дворянской в глаза бросается гостиный ряд, тут же базар расположился. Шум, крик, смех – все как на базаре полагается. Оживление чрезвычайное: телеги, кибитки, дрожки, порой коляска нарядная. Торгуют чем попало. Лавчонок маленьких, помимо гостиного ряда, столько, сколько помещается в них яблок. За бульваром к Клязьме – городской сад, кажется, не совсем в порядке, но местоположение чрезвычайно живописное.
В общем Владимир прекрасный русский город, каменный, многоцерковный, а главное, в нем хорошо сохраняется старина. Заметна уже близость Москвы.
Я пишу Вам, а под окном непрерывно гремят, проносятся экипажи, скрипят возы. Заглушая прочие звуки, сейчас над городом плывет вечерний звон: колокола многих церквей зовут к вечернему служению. Церквей здесь много и весьма старинных, некоторые изумительны по красоте и величию, например, Дмитриевский и Успенский соборы на Дмитриевской площади. Белокаменная резьба Успенского собора восхищает, архитектура являет гармоническое слияние легкости и торжественности. Внутри сохранились фрески Андрея Рублева и Даниила Черного.
Представьте себе, маменька, что в каменной резьбе Дмитриевского собора сосчитано более тысячи различных изображений: птицы-звери, грифоны-звери с лицами человеческими и просто звери и птицы. А то во весь опор учатся всадники или схватились в смертной борьбе... Есть и Самсон, пасть льву раздирающий. Тут и там переплелись шеями гуси... Словом, сколько ни провести времени в сем дивном храме, все новые фигуры являются взору. Ах, маменька, зачем нет тут Вас, зачем это не Макарьев! То не полное наслаждение, когда нет возможности разделить его с тем, кто душою тебе близок. Что ни вижу, что ни чувствую – удовольствия от того лишь половина. Сколько радости было бы от возможности сказать: "Маменька, взгляните еще вот на это!"
С Дмитриевской площади направился я к Золотым воротам. Величественное сие сооружение чем-то нашжинает нашу Сююмбекову башню. "Золотые", ибо когда-то были окованы золоченой медью. Перед воротами некогда имелся ров, через который перекидывался по надобности легкий мост. В противоположном конце Дворянской улицы, как бы напротив Золотых, находились Серебряные ворота. Через них въезжали в город путешественники с востока, из Казани и других городов. Созерцая величественные храмы Владимира, вспомнил я невзрачные здания нашего университета. Дерзкая мысль при этом возникла в моей голове, но пока ее не решаюсь высказать. Я сделал некоторые зарисовки с этих соборов, быть может, они когда-нибудь пригодятся.
Потолкался я и на базаре среди народа, торговал калачами, сторговал Вам, маменька, ножнички и наперсток.
Затем пошел к себе в номер чай пить. Но так стало мне грустно и одиноко, что и чай не пился. Сел у окошка, чтобы хоть чем-то развеяться, но не получилось.
Прощайте, маменька! Кланяйтесь родным и добрым друзьям, всем, всем. Прощайте.
Николай.
Москва, 1 авг. 1821 г..
12-й час ночи.
Наконец я, милая маменька, в Москве. Добрался на вольных, так как почтовых лошадей ни в городе Богородском, ни на станции Старая Купавна достать не привелось... В город дотащился не в пору рано и потому принужден был остановиться в дорогой гостинице с мебелью красного дерева, с огромными окнами, на Большой Дмитровке. Плачу по 3 рубля в сутки за комнату и 75 копеек за прислугу. Дорого, дорого! Меня утешает одно: рядом университет и Кремль.
День прошел, даже почти незаметно: утром, напившись чаю и побрившись, поехал я к Перевощикову в надежде получить письмо от Вас, маменька, но не застал его дома.
Потом до вечера бродил по городу и, пообедав, отправился в Императорский театр, по которому очень соскучился (ведь уже шесть лет, как в Казани сгорел театр).
Теперь я воротился домой и после кофе с бисквитом сел за этот лоскуток бумаги.
Что же писать Вам о Москве? Огромный город, много старины, много народу, деятельность так и кипит; всюду Русь – она дорога сердцу. Не скрою, что когда я услышал, въезжая в Москву, звон колоколов, зовущих к заутрене, когда увидел башни Кремля и главы соборов, сердце мое забилось учащенно, мне казалось, что я в объятии материродины.
Брожу по Москве как в лесу, но люблю, люблю ее. Повсюду на улицах оглушительный стук: грохочут кровельщики на крышах новых домов. Город отстраивается и хорошеет после Наполеонова пожара. Два пункта, с которых я видел до сих пор Москву в некоторой подробности, это:
Кузнецкий мост, густо заселенный, и Театральная площадь.
На Кузнецком мосту и вокруг него, как нигде более, стоял сплошной крик, шум, свист, звон колокольчиков.
Говор русский, французский, английский, немецкий, татарский (что интересно, маменька, почти все здешние буфеты в руках татар). Везде всевозможные лавки, но купцы жалуются на худой торг. Кстати, я купил прекрасную складную шляпу.
Теперь вернусь к театру. Давали оперу "Жан Парижский" Буальде. С успехом дебютировал молодой певец Петр Александрович Булахов. У него гибкий приятный голос, позволяющий ему легко преодолевать высокие ноты.
А в целом пьеса так себе. Все натянуто, и музыка очень часто не согласуется со смыслом слов. Но Москве нравится. Театр был почти полон. Пользуясь прекрасной увеличительной трубкой, я подносил к своему носу лицо за лицом из всех лож и видел Москву – видел очень много усов, изможденных лиц под чепчиками, белил и румян, но очень мало хорошеньких.
Пора. Ложусь спать. Прощайте, маменька. Покойной
Вам ночи!
Ваш сын Николай.
2 августа 1821 г.
Здравствуйте, маменька! Сегодня утром я опять был у Дмитрия Матвеевича, опять не застал его, но письмо от Вас получил. С каким нетерпением читал я его, с каким удовольствием перечитывал! Сердечное спасибо Вам, маменька. Очень рад, что Вы благополучно прибыли в Макарьев. Совершенно против воли я заставил Вас волноваться. Будьте уверены, маменька, что если не получите иногда письма от меня в то время, когда ожидаете, то причиной этому не я, а те, которые могут отправить и не отправляют мое послание. Но, пожалуйста, не беспокойтесь: берегу свое здоровье, остерегаюсь от всего как умею.
От Перевощиковых я отправился в университетскую библиотеку, где провел более двух часов, рассматривая новые книги, касаемые точных наук. Там познакомился со своим коллегой по выборной должности – деканом физико-математического отделения Московского университета Иваном Алексеевичем Двигубским. Уже не молодой, но, кажется, очень трудолюбивый и вечно деятельный человек. Я провел с ним целый день. Говорит умно и рассудительно. На память он подарил мне учебники свои по физике. В прошлом году начал издавать журнал "Новый магазин естественной истории, физики, химии и сведений экономических", где помещал много собственных научных статей. У него надобно учиться быть деятельным и аккуратным. На обед повез он меня в английский клуб, который занимает огромный дом, великолепно убранный.
Оттуда снова поехал я к Перевощикову. Наконец застал его дома и провел с ним весь вечер. Он много рассказывал, многих раздраженно бранил, стараясь, однако, выведать прежде мое мнение, – и вообще показался мне вовсе не таким, каким я его надеялся встретить. Видно, Дмитрий Матвеевич, как и наш Алексей, крайне недоволен своим небыстрым продвижением по службе – он все еще адъюнкт.
Что ж еще сказать? Утром, проездом в университет, осмотрел я Успенский собор. Храм поразительный величиною, богатством, и при виде его мне снова пришла мысль о соединении гимназического (бывшего губернаторского)
и тенишевского домов в единое целое. Но как приступить к делу – ума не приложу. Пусть пока будем знать я да Вы, маменька!
Однако я опять от множества впечатлений пишу дурно-быстро и не связно. Что поделаешь? Вечно что-нибудь забуду. Впрочем, уже поздно. Завтра – в дальнюю дорогу.
Чемодан мой уложен, портфель тоже, хоть и многое бы надобно было еще сделать в Москве. Приходится сказать:
до свидания, милая маменька! Будьте здоровы и покойны.
Получаете ли письма от Алексея? Пишите мне теперь в Петербург.
Ваш любящий сын Николай.
6 авг. 1821 г.. Новгород.
Тра-ля-ля-ля! Тра-ля-ля! Хоть польку готов танцевать.
Не мудрено: нашел ведь, маменька, нашел! Придумал, как приступить к делу, о котором уже писал Вам. Это случилось только что, во время прогулки моей по здешней крепости. Не знаю только, как получится, и потому молчу.
Город сказочный и поучительный. О нем слышал я еще в детстве из легенд и былин о Садко, Волхове, Василии Буслаеве. Овеянным романтикой древних сказаний о мужественных людях, совершавших удивительные подвиги, запомнился мне Новгород.
В таких размышлениях подъезжал я к нему, любуясь на множество монастырей, расположенных вокруг. Сказывают, что все они, даже находящиеся теперь на пятнадцать верст от города, когда-то заключались в нем; что из стен его могло выходить до ста тысяч войска. По летописям известно, что Новгород Великий имел народное правление. Его князья пользовались весьма малой властью.
Истинными правителями новгородскими были посадники и тысяцкие. Народ в собрании своем на вече – вот кто был истинный государь. Обширная область новгородская простиралась тогда на север до Белого моря и на восток за Уральский хребет.
Вот уже целый день я тут (отстал от своих дорожных спутников). Сколько ни спешил, а насилу управился увидеть все, что предполагалось. Я был и в торговой части города (на восточном берегу реки Волхова), и в Софийской с "детинцем" – кремлем (у ворот его народ так всегда толпится, что надобно ждать). Кремль занимает весьма пространную площадь, окружен огромною каменною стеною с башнями и воротами. Великолепный Софийский, НиколоДворищенский и Георгиевский древнерусские храмы, Грановитая палата, звонница Софийского собора и церкви старославянской архитектуры. И мне опять взгрустнулось:
зачем я тут один, без Вас, маменька, без возможности разделить чувство удивления и восхищения.
Вам, конечно, доставили уже письмо мое, и в Петербурге надеюсь получить Ваш ответ. Но надобно описать Вам, как, выехав из Москвы, дотянулся я до Новгорода.
Прежде всего кончились досадные хлопоты с лошадьми, препирательства с упрямыми и жадными возницами. Ныне от Москвы до Петербурга путникам предоставлены дилижансы. Вы, маменька, немало удивились бы сему экипажу.
Карета чрезвычайно вместительная, на восемь и даже двенадцать персон, движется она с изрядной быстротой.
К десяти часам утра все пассажиры были уже готовы, места в дилижансе заняты, и восемь прекрасных лошадей понесли нас в путь. Первые минуты путешествия прошли в полном безмолвии. Вероятно, каждый из нас был занят собственными мыслями. В задумчивости мы пропускали даже без всякого внимания множество встречающихся карет, оставляли без замечания проплывавшие мимо огромные здания. Наконец ветер, свободно гуляющий в открытом поле, дал нам почувствовать, что последние дома Москвы остались далеко позади.
Бесконечной лентой тянется, уходит вдаль дорога. Вокруг необозримые поля, лишь изредка встретишь деревушку с покосившимися, жалкими избенками под лохматыми шапками соломенных крыш, да нет-нет мелькнет озерная синева. И вновь необозримые поля и пастбища. Слышится звук пастушьего рожка и далекий торжественный колокольный звон. А полосатые верстовые столбы неторопливо бегут и бегут мимо окошка. Как мило все и как уныло!
К обеду следующего дня приехали мы в Тверь. Незабываемым зрелищем был для меня Вышневолоцкий канал, наполненный барками, ожидающими своего шлюзования, чтобы плыть до Петербурга. Вот так бы соединить все реки России в единую связь, подчинить человеческому разуму всю природу!
На этом письмо свое прерываю – подошла почта.
Прощайте. Целую.
Ваш Николай.
Санкт-Петербург, 8 авг. 1821 е.
Любезный друг мой, маменька!
Вот уже больше полсуток, как я в столице – за тысячу с лишком верст от Макарьева, за 1592 версты от Казани.
Я выехал из Новгорода без промедления, очередным дилижансом. Мое место в карете оказалось угловое (это – лучшие места), спиной по направлению к движению экипажа. Когда утомление от качки на ухабах дало себя знать и пассажиров стало клонить ко сну, я тоже закрыл было глаза, но потом, по-видимому, привычка воздерживаться днем от сна взяла свое. Я достал "Невский зритель" за прошедший год (купил в Москве) и стал читать отрывок из поэмы "Руслан и Людмила". Знали бы Вы, маменька, сколь высоко и натурально искусство Пушкина. В стихах его, словно из самого сердца изливающихся, живость и легкость изумительные. Уж не сама ли муза поэзии водит рукою истинного поэта?! До самого Петербурга не сомкнул я глаз, толчки и ухабы оказались незаметными, а Морфей – бессильным перед восторгами Парнаса.
Чем ближе становилась столица, тем сильнее чувствовал я нетерпение увидеть ее. Колеса нашего дилижанса стучали по бревнам, коими вымощена дорога. По ней брели люди пешком, с котомками за спиной, быстро неслись экипажи. Наконец у чуть светлеющей линии горизонта появилась темная, неясная от большого отдаления, громада.
"Петербург", – сказал один из моих спутников, а другой добавил: "Однако не менее как верст двадцать до въезда осталось".
Я смотрел неотрывно, и неясная вначале громада выравнивалась, росла на глазах. Вскоре на розовеющем утреннем небе вырисовывались причудливые контуры зданий то с куполообразными, то с островерхими крышами. Они все поднимались выше и выше.
"Так вот она какая, столица!" – мысленно воскликнул я и тут же запахнулся плотнее. Еще с вечера, маменька, я пересел на переднее место, уступив свое даме, которую беспокоил холодный ветер. Ветер беспокоил теперь и меня, но зато, приближаясь к Петербургу, имел я возможность рассмотреть его во всех подробностях.
Вскоре мы миновали окраину, чугунолитейный и другие заводы, оставили за собой унылые казармы рабочих и кладбище. Затем широкая прямая Литовская улица, с прекрасными домами и чугунными решетками оград, привела нас в самый город, несмотря на раннее утро, уже полный кипучей жизнью. Сильное и приятное чувство охватило меня, будто и я тоже участник сей кипучей деятельности. Верст пять еще ехали мы до центра. Наконец увидели празднично нарядный Невский проспект, напоминающий по своей многолюдности нашу Проломную, причудливые мосты, Фонтанку, одетую в гранит, громадный Гостиный двор (говорят, он заключает в себе до 200 лавок).
Истинное восхищение вызвали у меня архитектурные творения Воронихина Казанский собор с его дугообразной величественной колоннадой (представьте, каким жалким покажется мне теперь Казанский университет). Подле Почтамта дилижанс остановился. Я нанял карету, велел сложить в нее свой багаж и, с надеждой встретить земляков, отправился в Татарскую гостиницу, что на Невском проспекте, перед Адмиралтейством. Тут отвели мне во втором этаже комнату по 5 рублей в день, и я зажил. – Предполагаю пробыть в Петербурге по крайней мере месяц, ибо считаю необходимым посещать лекции академиков, иметь с ними беседы.
Чтобы рассказать Вам, дорогая маменька, что я видел и слышал в столице в продолжение двенадцати часов, принимаюсь за другой листок. Надобно признаться, я сделал очень мало – почти ничего, но, право, очень трудно быть успешнодеятельным в городе, подобном Москве и Петербургу, когда еще он совершенно нов и когда надобно беречь деньги, следовательно, не тратить их на извозчиков, а ходить пешком.
После того как привел себя в надлежащее состояние и позавтракал в Старотатарском ресторане – а он находится прямо в здании гостиницы, направился я к Департаменту народного просвещения. Был там на крыльце, был в вестибюле, был в приемной попечителя, но увы... далее не был: секретарь доложил ему о моем приходе и, возвратясь в скором времени, сообщил, что Его высокопревосходительство очень занят и принять меня никак не может. Мне оставалось лишь обратиться вспять, еще раз взглянув на великолепие вестибюля.
Выйдя из Департамента, направился я навестить Михаила Александровича Салтыкова и Григория Ивановича Корташевского, но не застал их.
Все остальное время, до позднего вечера, бродил я по городу. Невский проспект теперь был уже полон, более полон, чем наша Рыбная площадь во время воскресного базара, только не возами, а экипажами и гуляющими. Тут я встретил не одну петербургскую красавицу, и, признаюсь Вам, маменька, нигде не случалось мне видеть такого собрания хорошеньких женщин. А движение по Невскому...
В одном месте я стоял несколько минут, выжидая возможности перейти на другую сторону; столь велик поток экипажей. Подхваченный толпой гуляющих, я незаметно для себя опять очутился в самом начале Невского и остановился очарованный архитектурной сказкой Андрея Дмитриевича Захарова, иначе и не назовешь взметнувшийся в небо на тридцать три сажени золоченый шпиль со знаком корабля, плывущего в бесконечность.
Налюбовавшись, обошел я Адмиралтейство, повернул на Дворцовую площадь и – опять задержка: можно ли не восхититься хоть издали Зимним дворцом, его колоннадой и грандиозной Триумфальной аркой Главного штаба. Отсюда путь мой лежал к набережной.
Был тихий и солнечный вечер. В широкой спокойной глади Невы отражались контуры Петропавловской крепости, ростральных колонн-маяков на Стрелке Васильевского острова, Биржи, корпусов Двенадцати коллегий, в которых два года назад разместился здешний университет.
Прогуливаясь по Дворцовой набережной, я не раз останавливался в раздумье. Какая-то далекая, тихая грусть щемила сердце. Лишь теперь понял я, как дороги мне и Казань, и университет. С ними связаны мои первые мечты, первые научные достижения, первое смутное, но чистое и нежное чувство к Анне.
Простите, маменька, за те недобрые слова, которые по своей горячности я высказал в отношении Казани и нашего университета в первом письме к Вам. Как я одинок, совершенно одинок был на прекрасных набережных и улицах этого гранитного города-великана, среди незнакомых.
Тут я особенно осознал, что каждый, где бы он ни жил и работал, обязан трудиться и бороться там же, ради того, чтобы жизнь стала лучше, легче, если не для него, то для будущих поколений, за судьбу которых мы в ответе. А я убежал, уехал, не выдержав временных невзгод. Простите!
Вот с какими мыслями, усталый и грустный, я вернулся в гостиницу.
– Вас, господин профессор, в ресторане дожидаются ваши земляки-татары, – сказал мне стоявший у входа швейцар, весь в галунах и с булавой. – Они пришли еще днем. Спрашивают: не проживает ли тут кто-нибудь из Казани?..
"Кто бы это мог быть?" – удивился я. Но в ту же секунду знакомый голос воскликнул радостно: "Николай Иванович!" – и кто-то, обняв меня, прижал к груди.
– Николай Алексеевич?!
Ну, конечно, это был Галкин, наш гимназический лекарь, врач кругосветной экспедиции на шлюпках "Мирный" и "Восток". Свершилось!
– А где Ваня... Иван Михайлович? – вырвалось у меня.
– Симонов вместе с Фаддеем Фаддеевичем и Михаилом Петровичем в Царском Селе у государя императора на приеме... Но что же мы стоим?! – воскликнул Николай Алексеевич. – Сюда, в ресторан. Вас ждут не дождутся наши матросы...
– Матросы?!
– Да! В экспедиции было человек десять татар. Многие из Казанской губернии. Они истосковались по родной земле, по Казани за 751 день плавания по штормовым морям и океанам. Узнали, что вы тут остановились, и меня просили прийти... Пойдемте же!
Когда вошли в ресторан, я лишь успел сказать: "Эсселаме галейкем! [Да будет мир над вами! (форма приветствия) Здравствуйте (араб.)] – как десяток дюжих молодцов, бронзовых от южного загара, все, как один, вскочили из-за стола и вытянулись во фрунт.
– Что же вы? Садитесь, садитесь! – проговорил Галкин и, обернувшись, пояснил мне: – Царским повелением за беспримерный наш поход разрешен вход в ресторан, наряду с прочими награждениями.
Мы сели, и, немного осмотревшись, Галкин представил мне каждого из них. Я с восхищением глядел на отважных мореплавателей – скромных рядовых матросов, вынесших на своих плечах всю тяжесть плавания. Некоторые имена их я запомнил. Это матросы первой статьи Губей Абдулов, Абсалимов, Габидулла Мамлинов, канонир первой статьи Якуб Беляев, квартирмейстеры [Мичманы] Назар Рахматуллов и Сандаш Анеев.
За столом новые мои приятели уже наперебой рассказывали мне о празднике Нептуна на шлюпках по случаю перехода через экватор, об огромных плавучих ледяных горах – айсбергах, столкновение с которыми для корабля означает часто верную гибель; о страшных штормах в Индийском океане. Вспоминали, как 16 января 1820 года был открыт новый Южный материк – страна, покрытая высокими горами и льдами; об удивительных летучих рыбах и дельфинах (один дельфин так сильно подпрыгнул, что полетел в люк и угодил в каюту капитана прямо на стол, где были разложены карты); с жалостью и негодованием вспоминали, как в Рио-де-Жанейро на рынке португальцы продавали несчастных негров из Африки, содержащихся в клетках. Пришлось им побывать в гостях и у короля полинезийского острова Отаити (в центральной части Тихого океана). А вечером, после вахты, пели они русские и татарские песни вдали от берегов родной земли.
Принесли шампанское. От имени всех казанцев я провозгласил тост в честь отважных мореплавателей, за их здоровье и успех. Потом мы все долго гуляли по набережным. Воротился я лишь в 12-м часу ночи и взялся за письмо к Вам.
Сейчас уже скоро час. Покойной ночи!
Посылаю Вам, маменька, виды С.-Петербурга. Завтра напишу листок и брату.
Крепко любящий Ваш сын.
С.-Петербург, 1821, август 16. Вторник,
Минула неделя, а я не писал к Вам, милая маменька, ни строчки, и мне становится совестно, даже грустно.
Знаю, как Вы беспокоились обо мне, когда не было писем, – знаю по себе. Но молчал не из-за недосуга.
Я намеревался послать Вам это письмо не почтой (для этого есть важные причины), а через Николая Алексеевича Галкипа или Назара Рахматулловича Рахматуллова, которые отправляются обратно в Казань, но отъезд их задержался. Между тем стечение обстоятельств показало, что я, по-видимому, останусь в столице до первого зимнего пути.
Поэтому я попросил Назара Рахматулловича заехать в Макарьев и увезти Вас в Казань. Он же вручит Вам это письмо. Прочтите и сожгите. О том, что пишу здесь, не должен знать ни один человек, кроме Вас и Алексея. Кстати, от брата давно писем не получал, и что с ним, не знаю.
Мои личные новости, которые для Вас, маменька, лучше всех новостей, вот какие: был два раза у Михаила Александровича Салтыкова. Он уже сенатор. Принял и обласкал, словно сына. Расспрашивал меня, что успел сделать, чем занят, вникал во все подробности и обещал содействовать успеху. Дал несколько дельных советов.
У Салтыковых я виделся с милым существом, Вы не угадаете, каким. Мне самому-то до сих пор не верится: это.
была Анна Ильинична Яковкина. Она теперь обитает в селе Медведево Ржевского уезда Московской губернии, в имении мужа – князя Максутова. Приехала повидать отца, который, оказывается, живет в Царском Селе у своего зятя барона Врангеля. Он сейчас в отставке.
В мой первый приход к Салтыковым я мельком встретился с Анною на пороге, но тут же мы разминулись, так что и поздороваться не успели. Бывши вчера, я слышал от Софии Михайловны (кстати, она выходит замуж за поэта Дельвига, друга Пушкина), что Анна Ильинична узнала меня, каждый день спрашивала, был ли я, буду ли еще, просила послать за нею, лишь только я приду. И случаю угодно было, чтобы мы встретились снова. Несмотря на присутствие посторонних, встреча получилась весьма сердечная. И простились мы, как следует прощаться людям, умеющим уважать друг друга. Она была прекрасная девица, а теперь прекрасная женщина – жена и мать, предпочитающая домашний уют всему блеску света. Да, она и должна была быть такою, и мне думать так, несмотря на некоторую боль сердца, утешительно.
Теперь о самом главном – о встречах с попечителем.
В первый раз я был у него в прошлую среду. И был принят неожиданно милостиво. Удивительно для меня и начало нашего свидания. Войдя в огромный кабинет, я поклонился. Он медленно подошел ко мне, внимательно оглядел и, после некоторого молчания, сказал неспешно:
– Так это вы – господин Лобачевский! Очень рад, что вижу вас наконец.
Пока не дошло до "очень рад", я чувствовал себя весьма неуверенно: пронзительным взглядом он будто хотел заглянуть мне в самую душу. Но смысл взгляда был непонятен.
– Не удивляйтесь, Николай Иванович, – продолжал он чуть ли не заискивающе. – Я чувствую к большим математикам особую симпатию. Когда-то в ранней молодости и сам мечтал идти по стопам прадедушки Леонтия Филипповича Магницкого, который в царствование Петра Великого издал на русском языке энциклопедический курс арифметики. Потом, как всякий природный математик, увлекся поэзией и даже пробовал писать...