Текст книги "Серебряная подкова"
Автор книги: Джавад Тарджеманов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 27 страниц)
Яковкин был убежден в том, что экс-профессор Каменский успел нажаловаться попечителю. И, не веря в благополучный исход ревизии, поспешил заранее приготовить себе мостик для отступления. "Хотя мне весьма прискорбно и самому чувствовать и признаться, – писал он в Петербург попечителю в своей депеше, – что зрение мое тупеет и силы, приметно ослабевая, расстраивают здоровье, особливо от беспрерывных и разнообразных занятий по должностям директора гимназии и инспектора студентов, но, во всем предаваясь совершенно провидению, бестрепетно ожидаю, может быть, и скорого прекращения бытия моего... Для укрепления остающихся еще во мне сил осмеливаюсь покорнейше просить Ваше высокопревосходительство о милостивейшем снисхождении – уволить меня, хотя на некоторое время, от обеих оных должностей... К чему прилагаю и формальное прошение об увольнении от службы..."
Но с этой депешей директор-профессор опоздал – через день после ее отправления Данауров уже прибыл в Казань.
Яковкин ездил к нему представляться, но сенатор его не принял. Ревизор встретил удрученного директора лишь через неделю, и то весьма неласково: оборвал на полуслове и отчитал за позднее к нему представление, а также за то, что не получил рапорта о состоянии университета и гимназии. Придрался даже к неуместному обращению к нему на латинском языке.
Такой прием не на шутку встревожил директора. Но старого хитреца не так-то просто запугать. Он заперся в своем кабинете. Далеко за полночь в окнах его ярко горели свечи. Лишь под утро, когда заметно посерели черные стекла, предвещая рассвет, Яковкин встрепенулся. Губы его скривились в насмешливой улыбке.
– У девушек ушки золотом увешаны, – проговорил он и сделал быстрое движение пальцами, точно пересчитывал монеты. – У сенатора – тоже... Видимо, дорого мне обойдется... Ничего не поделаешь, потом окупится!
Дальнейшие свидания сенатора и директора происходили без каких-либо свидетелей. Результат сказался быстро.
Поверхностно проверив дела, Данауров переменил гнев на милость. Всем виденным он остался вполне доволен и даже пообещал донести об этом не только министру, но и самому государю императору.
Теперь уже Яковкин решил взять обратно свое ходатай-"
ство. "Не безответно было бы мне пред Господом оставить свое поприще, если призван на него же", – спешил он со-"
общить попечителю.
Так закончилась первая ревизия Казанского университета, доставившая вскоре Яковкину орден святого Владимира четвертой степени. Однако Румовский результатами ревизии не был удовлетворен. Читая хвалебное донесение Данаурова, старик недоуменно качал головой. А закончив это чтение, долго сидел в задумчивости, пока не сказал со вздохом:
– Туман... Будущее покажет.
* * *
Николай, сбежав с торжественного акта, лежал на вати в полной парадной форме. Руки в белых перчатках заложил за голову, даже свою шпагу не отстегнул. Комната была пуста, все наверху, в зале собраний. Оттуда в наступившей тишине вдруг послышался ликующий голос Яковкина.
– Господа! Господа! – возвещал он.
В зале начинался торжественный акт, посвященный четырехлетию со дня открытия университета. Студенты, адъюнкты, профессора – все были там... Кроме него... Шн чему?
Два года назад в этот же день, четырнадцатого февраля, Николай удостоился звания студента и получил шпагу.
Чего же он добился? Ни математика, ни химика не полу-"
чилось... Товарищи опережают: Дмитрий Перевощиков окончил университет, и сейчас он – старший преподав атель Симбирской гимназии. Брат его, Василий, получает звание магистра [Магистр – учитель] и сам начнет читать курс лекций студентам. Конечно, Перевощиков старше его на два-три года. Но и его ровесник Александр Княжевич сегодня стал кандидатом на звание магистра...
Николай быстро поднялся. В его душе наперебой заговорили двое, и один судил другого сурово и строго.
"После отъезда Корташевского ты не был ни на одной лекции по математике, – говорил первый. – Яковкин отказал в посещении лекций Бартельса. А что же ты сделал, чтобы своего добиться? Не стыдно ли показаться теперь на глаза Бартельсу?.."
"Разве я не проявляю настойчивости? – защищался второй. – Разве не размышлял о том, почему в основе геометрии должны лежать именно Евклидовы постулаты?.."
"Но ведь они-то и явились тем препятствием, споткнувшись о которое, ты не шагаешь дальше. Правильно ли это?.."
Сверху донеслись торжественные звуки музыки. Николай вскочил и начал ходить по комнате, до боли стиснув пальцы. Да, уже больше года он, рассуждая об аксиомах, не раз уже спотыкался на этом заколдованном вопросе и не смог продвинуться дальше.
"Правильно ли это? Время не ждет. С этого дня ты уже студент предпоследнего, третьего курса. Еще год – и с университетом покончено. А дальше? Хватит ли сил для достижения цели? Не довольно ли топтаться на месте?"
Николай выглянул в окно, затем прислонился разгоряченным лбом к стеклу. Немного легче стало.
"Я сам виноват: слишком понадеялся на свои силы.
Здесь, в университете, не обращался ни за каким-либо советом, ни за помощью. А дружеская беседа могла бы мне помочь исправиться. Да, надо искать ошибку прежде в своих суждениях".
Николай отшатнулся: в оконном стекле, как в зеркале, отразилось его лицо. Не обращая внимания на призывные звуки музыки сверху, снова зашагал по комнате.
– Не ошибся ли я в самом начале, определяя основные понятия исходя из прикосновения тел? – размышлял он вслух. – Есть ли такой математик на свете, который бы с этим согласился? Даже Григорий Иванович молчит, единственный, кому открыл я свои сокровенные мысли. Болен?
Или не хочет расстраивать? Что же остается делать?
Неожиданно дверь приоткрылась.
– Господин Лобачевский, вам письмо и посылка, – сообщил старик служитель. – Почтальон ждет внизу.
– Письмо? – повторил Николай и кинулся в коридор, обгоняя сторожа.
– Молодые-то ноги! Сами несут! – усмехнулся тот.
В швейцарской Лобачевский расписался в получении письма и посылки, сунув почтальону какую-то монету.
Адреса были написаны рукой Григория Ивановича. Что это – радость или новые огорчения?
Распечатав на ходу письмо, Николай прочел его первые строки.
"Не удивляйтесь, что я до сих пор не ответил на Ваше письмо: продолжительное время находился в заграничной командировке и лишь несколько дней тому назад благополучно возвратился в Петербург..." – писал Корташевский.
Николай бегло пробежал глазами вступительную часть письма. Однако чем дальше, тем читал он медленнее, задумываясь над каждой фразой.
"Человеком сильной воли считается тот, кто сочетает в себе ясность цели с настойчивостью в ее достижении, умением преодолевать все и всякие препятствия на своем пути. Эти волевые качества, хотя и в глубоко скрытом виде и малой степени, имеются почти у всех; их лишь следует развивать... Верить в себя, конечно, нужно всегда, но не зазнаваться..." – продолжал Григорий Иванович. Последние слова учителя серьезно встревожили Николая. По долголетнему опыту их дружбы он хорошо знал значение такого подготовительного тона. Затаив дыхание вошел он в комнату, сел на кровать и продолжал неторопливое чтение:
"Вы правы, что геометрию надрбно начинать не с точек, линий и поверхностей, а, наоборот, с конкретных тел. Однако, выдвигая на первый план их "прикосновение", Вы упускаете из виду, что геометрия прежде всего наука об измерении протяжения. Что делает "Начала" особо абстрактными, излишне удаленными от реальных пространственных форм и сводит их лишь к чисто формальным логическим толкованиям? В первую очередь то, что Евклид нигде не указывает цели и задачи геометрии".
– А я-то, а я-то как мог это упустить? – вскричал Николай. – Ведь геометрия и увлекла меня прежде всего в землемерии.
Немного успокоившись, он вернулся к письму.
"Каждое тело в природе, от песчинки до громаднейшего Солнца, – писал Корташевский, – имеет существенную и неотделимую принадлежность протяжение, простирающееся в три стороны: в длину, ширину и вышину...
Протяжение одного измерения будем называть линией; протяжение двух измерений – поверхностью; а протяжение всех трех измерений – телом геометрическим.
Итак, исходя из "троякого протяжения", мы можем получить все начальные понятия геометрии: геометрическое тело, поверхность, линию и точку, причем последняя определяется как место без протяжения.
Я пишу, как и всегда буду писать Вам, друг мой, чистосердечно и потому прошу не обижаться на мою прямолинейность. К сожалению, пока ничего не могу сообщить Вам о моих занятиях по геометрии. Бесконечный поток чиновничьих дел в департаменте их остановил. Вижу, что наш предмет скрывал трудности, которые нельзя было вначале подозревать и которые, как сами убедились, растут по мере приближения к начальным истинам в природе. Но, как говорится, волков бояться – в лес не ходить. Тем паче, когда в Казани находится такой признанный охотник, как Бартельс – учитель знаменитого Гаусса.
Честь имею поздравить Вас с наступающим третьим годом обучения в университете и послать Вам по этому случаю первые два тома собрания сочинений Радищева, которые на днях мне привезли из Москвы".
Только теперь Николай вспомнил о посылке. Он живо распаковал бумажный сверток, освободив две книги. На титульном листе первого тома ровным каллиграфическим почерком было написано:
"Студенту третьего года обучения
Николаю Лобачевскому!
Пусть бессмертное изречение Радищева, проникнутое глубокой верой в творческие силы и великое будущее русского народа, будет путеводной звездой при восхождении к вершинам науки!"
Николай прижал к груди подарок любимого учителя.
Глаза его сияли. Вот она, удивительная сила дружбы! Теперь начнет он занятия у Бартельса, и Яковкин не сможет помешать ему, нет, он даже сейчас пойдет к Бартельсу и расскажет о своих сомнениях. Если надо, попросит помощи записаться в слушатели.
Схватив шапку и перчатки, Николай, в парадной форме, выбежал на улицу.
Дорогу знал он: Бартельс жил на казенной квартире, в бывшем каменном двухэтажном доме инженера-подпоручика Спижарного, на самом углу университетского квартала, наискосок от Воскресенской церкви.
Лобачевский решительно дернул ручку звонка.
– Jst Herr Professor zu Hause? [Господин профессор дома? (нем.)] спросил он у горничной, открывшей дверь.
– Ja... ja [Да... да (нем.)], – ответила та, указав на дверь из передней в довольно большую комнату.
Николай вошел, осмотрелся. Вдоль стен – шкафы, заполненные книгами, кожаный диван, фортепиано. Изящные гравюры на стенах, часы в углу с медными гирями, а под ними небольшая астрономическая труба – все придавало комнате уютный вид.
Из противоположной двери вошел Бартельс, в темноеинем домашнем сюртуке и в зеленых панталонах, с длинным чубуком в левой руке. Большая красивая голова его казалась еще больше от густых и длинных волос, падавших на плечи. Из-под высокого лба на студента смотрели добрые задумчивые глаза.
– Прошу садиться... Чем я могу быть полезным? – обратился он к Николаю на модном в то время французском языке, опускаясь в глубокое кресло, Николай присел на краешек соседнего стула и робко начал по-немецки:
– Я, герр профессор, студент третьего курса Николай Лобачевский...
– Очень приятно с вами познакомиться! – Бартельс приветливо наклонил голову. – Я вас, молодой человек, ожидал. Да, да, не удивляйтесь. Non magister ad discipulum venire debet, sed discipulus ad magistrum [Не учитель должен приходить к ученику, а ученик к учителю (лат.)], неторопливо произнес он латинскую поговорку.
– Простите, герр профессор, – покраснев, ответил ему Лобачевский на том же языке, – но как вы меня знаете?
Бартельс улыбнулся.
– Приятно, весьма приятно убедиться в хорошем знании стольких языков, сказал он по-немецки. – А что в латыни усовершенствовались, похвально, молодой человек.
Латынь – королева наук, она в каждую область знаний открывает широкий доступ. О вас же, господин Лобачевский, я был наслышан в Петербурге, от адъюнкта Корташевского.
– От Григория Ивановича? Он говорил с вами обо мне? – взволнованно воскликнул Николай.
Бартельс опять наклонил голову.
– Как же, как же. Он заботился о вас, как о родном брате. Перед моим отъездом в Казань зашел даже напомнить, чтобы я обратил особое внимание на студента Лобачевского. И добавил: оный студент сам к вам должен прийти. Что ж, хотя и не скоро, но это, как видите, свершилось.
Николай окончательно растерялся.
– Извините, герр профессор...
– Полно, молодой человек. Существеннее другое: господин Корташевский сообщил мне, что вас глубоко волнует задача основания геометрии, поиски первых ее начал. Считаю сие весьма похвальным и возвышенным. Но представляете ли вы, какую трудную, сказал бы вам, неразрешимую задачу вы ставите перед собой? Буду с вами откровенным. Еще знаменитый александриец Птолемей писал:
"Невозможно, или по крайней мере очень трудно, найти основы первых начал". И он был сто раз прав. После Евклида прошло более двух тысяч лет. За такой великий срок все знаменитые геометры – от античных Паппа и Прокла до современных энциклопедистов Даламбера и Лежандра – ломали головы над сией задачей, пытаясь усовершенствовать или по своему разумению изложить исходные геометрические понятия и аксиомы.
Повернувшись к незатопленному камину, Бартельс неторопливо выбил пепел из трубки.
– Так вот, их сочинения выходили под разными названиями, – снова он обратился к внимательно слушавшему Лобачевскому. – "Обновленный Евклид", "Евклид, освобожденный от всяких пятен". "Опыт усовершенствования элементов геометрии"... Кстати замечу, мой славный ученик Гаусс тоже несколько лет ломает голову над проблемой обоснования геометрии. Но решения лучше Евклидова и по сей день еще никому найти не удалось. Воздадим же должное гению великого эллина и не будем зря силы тратить на ненужный поиск. Не лучше ли нам обратить внимание на высшие части математики?
Бартельс говорил плавно и свободно, подчеркивая наиболее важные мысли короткими взмахами чубука.
Внимание Лобачевского раздваивалось. Одновременно слушал он Бартельса и вспоминал: как же так, ведь еще Дидро говорил, что "одни участки широкого поля науки темны, другие освещены. Цель нашего труда – расширить границы освещенных мест, или же приумножить в поле источники света". Лобачевскому хотелось напомнить об этом, но прерывать почтенного профессора не решался.
Тот же, уютно устроившись в кресле и помахивая изящным чубуком, продолжал:
– Вообще, молодой человек, нужно ли утруждать себя поиском новых путей в построении основ геометрии? Что худого в том, что мы получили геометрию в виде совершенно законченном, как тысячелетнее, не нами накопленное богатство? Разве плоды ее, обобщенные так блистательно Евклидом за двести семьдесят лет до нашей эры, не стали азбучными основами знания, фундаментом всех точных наук? И разве были какие-нибудь сомнения в ее истинности, побуждающие к новому обоснованию?
Лобачевский молчал, хотя все новые противоречивые мысли не давали ему покоя. "Действительно, практика жизни всегда подтверждает справедливость Евклидовой геометрии. Было когда-нибудь, чтобы дом развалился оттого, что в основании Евклидовой геометрии лежат темные понятия? И все-таки..."
– Герр профессор, – решился он возразить, – кто не согласится, что никакая наука не должна бы начинаться с таких темных понятий, с каких, повторяя Евклида, мы начинаем геометрию?
– Не забудьте, молодой человек, еще до сегодняшнего дня Евклидова система была никем непревзойденной, замечательной математической абстракцией... – снисходительно улыбнулся Бартельс, но закончить не успел.
– Однако чрезмерная отвлеченность в "Началах" как раз и мешала этой абстракции найти для себя реальную основу, – горячо перебил Лобачевский. Я не могу примириться с тем, – продолжал он с увлечением, – что за двадцать веков, прошедших со времен Евклида, происхождение абстрактных понятий и аксиом геометрии так и осталось невыясненным. Именно это я и считаю причиной застоя в геометрии... Еще Гераклит говорил, что все течет, все изменяется...
Бартельс внимательно слушал его с доброй улыбкой в уголках тонко очерченных губ. В этой улыбке чувствовалась снисходительность маститого ученого к нетерпеливой горячности юного и неопытного геометра.
– Верно, что науки с неба не падают, а постепенно и медленно развиваются трудами многих и многих, – сказал он, продолжая улыбаться. Верно также, что теперь в началах геометрии путаница мыслей не имеет предела.
Смею думать: причиной тому служит отсутствие единого подхода к выбору первоосновы при разработке системы геометрических понятий. Я попытаюсь объяснить: в древнем мире геометрия возникла из потребности межевания или раздела земель на участки. Измерение длины и ширины частей производилось тогда с помощью канатов или собственных шагов. Посему и не удивительно, что у всех античных геометров первоосновой были такие понятия, как часть, длина и ширина. С помощью их получали свое определение точка, линия и поверхность.
– Каким образом? – нетерпеливо спросил Николай.
– Очень просто. Установление точных границ земельных участков, наряду с другими потребностями, например с необходимым сужением пограничной зоны, привело к понятию линии как длины, не имеющей ширины. К другому древнему геометрическому понятию – точка есть то, что не имеет частей, – скорее всего пришли в абстрактном процессе уменьшения размеров какого-нибудь земельного участка или тела путем беспредельного деления...
– Но всякое реальное тело, будучи материальным, имеет части, – возразил Николай, волнуясь, – процесс деления материального тела не может завершиться.
Бартельс довольно кивнул: этот горячий, думающий студент начинал его интересовать.
– Согласен с вами. Еще древнегреческий философ Анаксагор говорил: "В малом не существует наименьшего, но всегда имеется еще меньшее. Ибо то, что существует, не может перестать существовать от деления, как бы далеко ни было продолжено последнее".
– Как хорошо сказано, лучше не скажешь! Герр профессор, разрешите, я это возьму себе на заметку, – и Лобачевский, вынув из кармана маленькую тетрадь, записал эти слова Анаксагора. – Все же по затронутому вопросу я не могу быть согласен с древними геометрами, – продолжал он, пряча записную книжку. – Ведь понятия части, длины и ширины не существуют в природе, а только в мысли. Следовательно, они производные или составленные, требующие существования других, и поэтому не должны приниматься за первоначальные понятия.
Бартельс опять кивнул и, раскрыв на столе коробку с табаком, начал набивать свою трубку.
– Разумеется, в определениях древних геометров, – сказал он, – много наивности и Несовершенства. Но в те времена и сама геометрия понималась не в столь широком смысле, как теперь. А мы сами-то чем отличились от своих предков? Разве только тем, что дело обоснования геометрии еще больше запутали. В наше время каждый придирчивый геометр в качестве первоосновы старается выдумать что-нибудь свое, вроде: троякое протяжение или трехмерное пространство, движение, даже прикосновение тел и также их...
– Рассечение, – подсказал Николай, от удивления широко раскрыв глаза. Откуда вам известны мои мысли, герр профессор?
– Вчера я получил письмо от господина Корташевского, – смеясь, объяснил Бартельс. – Да, замысел у вас интересный. Однако и Декарт и Кант по-своему правы. Декарт, основатель универсальной математики, объяснение всех явлений полагает в движении. И его новое понятие движения куда проще, чем понятия поверхности и линии в Евклидовых "Началах". Вот что писал он по этому поводу в своем "Трактате о мире". – Бартельс взял с письменного стола книжку в роскошном переплете и, открыв страницу, заложенную пером, прочитал: "Это видно хотя бы из того, что линию геометры объясняют посредством движения точки, а поверхность – посредством движения линии..." Ну, что вы теперь изволите сказать, молодой человек? Разве понятие движения не достойно быть первоначальным? Да вы и сами, наверное, наблюдали ночью падающую звезду, которая огненной точкой чертит на небе отчетливую линию. А фейерверка, оставляющего за собой блестящий след, не видали?
" Как не вждал, герр профессор, вндал!..= ответил ему Лобачевский, вспомнив случай с ракетой. – Да, мне тоже кажется, что движение достойное первоначальное понятие.
– А трехмерное пространство? Кто же не согласится, что каждое естественное тело имеет три протяжения. Раз так, отсюда сделан и такой вывод. – Бартельс теперь заглянул в другую раскрытую книгу и прочитал, отчеканивая каждое слово: – "Геометрия есть наука, определяющая свойства пространства..."
– Чье суждение? – заинтересовался Лобачевский.
– Моего соотечественника Иммануила Канта, – профессор, придерживая пальцем нужную страницу, показал обложку.
– "Критика чистого разума", – прочитал Николай заглавие этой книги.
– Как видите, мой друг, каждый кз нас по-своему прав, и поэтому каждый старается отстаивать именно свою точку зрения. А в конечном итоге – полная неразбериха, пугающая всех еще в самих началах. Вот результат наших умствований...
– Но, герр профессор, источником всех знаний является одна и та же природа, а отсюда и система геометрии должна быть единой, – настаивал Николай.
– А почему же тогда выбор первоосновы сей науки столь произволен? ответил вопросом профессор. – Чем вы это объясните?
Бартельсу не раз уже приходилось обсуждать начальные проблемы геометрии. И на все вопросы и сомнения у него давно сложились готовые ответы. Профессор, пожалуй, как никто, видел слабые стороны геометрии Евклида.
Но ради сохранения душевного спокойствия давно уже отказался от всяких попыток построить геометрию на новых началах.
– В молодости я сам имел надежду раскрыть перед человечеством сокровенные тайны геометрии, – медленно заговорил он после минутной паузы. – Но сейчас безвозвратно потерял надежду. Такая участь постигла не только меня одного, но и многих других математиков. Теперь у нас, в Германии, некоторые неудачники стараются успокоить себя той мыслью, что потребность в строгом доказательстве или обосновании чего-либо свойственна только людям низшего умственного склада.
"Вот еще не хватало", – подумал Николай, но сказал совсем другое:
– Я прошу, герр профессор, у вас разрешения посещать ваши лекции.
– Это само собой разумеется, – ответил Бартельс. – Господин Корташевский не ошибся: вы достойный ученик.
Я надеюсь, что мы еще продолжим наш сегодняшний разговор. – И, взяв со стола книгу, он протянул ее Лобачевскому. – Вам нужно прочитать "Историю математики"
Монтюкла. Должно быть, вы еще с ней не знакомы.
Поблагодарив, Лобачевский попрощался и вышел на улицу. К университету шел он медленно. Ему надо было разобраться в целом ворохе мыслей, рожденных беседой.
Голова горела. Да, никогда не следует спешить с выводами, какими бы они достоверными ни казались. Ведь Бартельс, пожалуй, прав: не только прикосновение тел, но и троякое протяжение, а также и движение могут быть приняты за первооснову. Тогда не исключено, что имеется еще немало других, подобных основ. А если так, то не может быть единого подхода к построению геометрии. Значит, вообще невозможно избежать произвола и темноты в самих началах...
Он шел, не замечая ни улиц, ни домов, ни сильного, пронизывающего ветра. Мороз обжигал щеки. Николай миновал университет, прошел мимо бывшего гимназического манежа и начал спускаться к Рыбнорядской улице.
Вечерело. С базара торопливо уходили озябшие лотошники. Покрикивая на лошадей, спешили засветло вернуться домой водовозы-татары.
Лобачевский не заметил и сам, как очутился на Рыбном базаре. Несколько раз он прошел мимо дощатых лавок и поредевших обозов с мерзлой рыбой. Приказчики астраханских, байкальских и пермских рыбопромышленников предлагали покупателям за полцены остатки своих товаров.
Тут же, чтобы согреться, боролись и тузили друг друга наемные возчики, одетые в нагольные тулупы. Не чувствуя ни холода, ни усталости, Николай долго бродил по базару.
Вдруг кто-то тронул его за плечо:
– Лобачевский, что с вами? Уж не заболели вы средь бела дня лунатизмом? Битый час наблюдаю, как вы бродите, аж сам промерз до костей.
Николай вздрогнул и остановился. Перед ним стоял незнакомый студент в совсем еще новенькой шидели.
– Тут, за углом, чайная. Идем погреться! – весело, мягким окающим говорком предложил юноша и решительно потянул Николая за рукав.
Дверь чайной простуженно скрипнула, и теплый воздух клубами пара выкатился наружу. Холод промерзшей на ветру шинели, казалось, только теперь, в помещении, понастоящему охватил застывшее тело: Николай приметно поежился.
– Пару чая! – попросил еще с порога незнакомец. – Вот сюда, здесь тепло, – сказал он, увлекая Николая в глубину комнаты.
Проворный половой в белой косоворотке поставил им на стол два чайника: маленький с заваренным чаем и большой – с кипятком.
Наливая чай и размешивая сахар, незнакомец двигался почти так же быстро, как говорил. Это был юноша лет шестнадцати, выше среднего роста, широкоплечий и довольно полный. Круглая, гладко стриженная голова держалась гордо и прямо. На широком, со следами оспин очень смуглом лице блестели узкие глаза: они словно прятались под густыми бровями. На тонких губах играло то строгое, то по-детски забавное выражение, как-то не вязавшееся с крутым энергичным подбородком. Лобачевскому юноша понравился.
– Да вы и вправду вовремя догадались меня отогреть, – заговорил он, приходя в себя, и вдруг спохватился. – Постойте, а вообще-то кто вы сами да и откуда меня знаете?
В ответ юноша добродушно улыбнулся, протянул руку.
– Ну, что ж, давайте знакомиться по всем правилам.
Симонов, Иван. Из Астрахани. Три месяца готовился в здешней гимназии к слушанию университетских лекций.
Во время торжественного акта был провозглашен студентом. Вот шинель, видите? Еще на плечах не обмялась. Вы почему-то в самом начале торжества куда-то исчезли. Ну и меня, понятно, там не заметили.
– Откуда же вы меня знаете? – продолжал Николай, все больше удивляясь.
– Тайна эта не слишком глубокая, – усмехнулся Иван Симонов. – Сказали знакомые студенты. А заинтересовался я вами по разговорам. Вы, говорят, и математик и химик. И за последнюю специальность три дня в карцере отсидели. Правильно?
Лобачевский помолчал.
– Желание, – ответил он медленно, – еще не достижение. Ведь не всякий, кто интересуется математикой, может почитать себя геометром... И не каждый пиротехник становится настоящим химиком. А за ракету я действительно три дня отсидел. Было такое!
Оба рассмеялись.
Николай почувствовал себя свободно в обществе нового знакомого.
– Спасибо вам, – сказал он. – Я только сейчас ощутил по-настоящему, как это приятно согреться.
– Вот то-то, – кивнул Симонов. – Химия химией, – добавил он, добродушно улыбаясь, – но и от геометрии не отмахивайтесь. Только мне вот не очень близки эти слишком уж отвлеченные понятия, по сердцу больше настоящая действительность.
Он отодвинул в сторону стакан и, достав платок, вытер вспотевший лоб.
– Я люблю природу, – продолжал Симонов, – и поначалу в гимназии увлекся физикой. Потом все больше и больше стали волновать вопросы о строении Вселенной, о природе ее частей. На эти вопросы отвечает, главным образом, астрономия. Желая глубоко изучить эту науку, я и приехал сюда, в Казань...
Дверь с улицы распахнулась. В чайную с мороза вваливались один за другим озябшие извозчики. Стало тесно.
Лобачевский поднялся и протянул Симонову руку.
– Видно, с вами у нас будет разговор... Давайте дружить [Впоследствии Симонов станет знаменитым ученым, первооткрывателем Антарктиды и основателем Казанской астрономической школы, почетным членом ученых обществ и учреждений многих стран]. А сейчас идемте, здесь не до разговоров.
По дороге в университет они уже не только перешли на "ты", но и рассказали о своих стремлениях и неудачах, во всем обещали помогать друг другу.
Прощаясь, Николай пригласил его:
– Приходи ко мне завтра в четыре пополудни, – Спасибо. Не опоздаю, пообещал Симонов.
Однако наутро, чуть свет, Николай проснулся не совсем здоровым. Долго не мог найти себе места в жаркой и неудобной постели. Все тело его ломило, во рту было сухо.
– Пить, – попросил он брата.
– Наконец-то! – воскликнул Алексей. – Ты уже давно стонешь, а глаза у тебя закрыты... Сейчас принесу...
В комнату вошел надзиратель. Потрогав больного, велел он вызвать врача немедленно, Алеша растерялся: – Какого? Фукса? – Да, Карла Федоровича.
– Спасибо, – сказал Николай.
С конца 1806 года врачом университетской больницы был назначен доктор медицины Карл Федорович Фукс, известный далеко за пределами Казани. Обруселый немец, веселый, общительный, страстно увлекающийся наукой, он покорил студентов.
Одно время под его влиянием и Лобачевский был сильно увлечен естествознанием, целые вечера проводил за микроскопом...
Фукс явился тут же. Добродушно улыбаясь, подошел к постели больного и, потрепав его по голове, сказал что-то веселое, ободряющее. Затем проверил пульс.
– Обыкновенная простуда, мой друг, – объявил он. – Придется полежать. И принимать лекарство. Иначе можно дождаться худшего...
Прошли четыре горьких, как прописанное лекарство, дня, показавшиеся Николаю целой вечностью. Но больше, чем сама болезнь, угнетало вынужденное безделье. Стоило утром почувствовать себя хоть немного легче, он тут же старался найти себе занятие.
В этот яркий весенний день, лежа в постели, Николай уже несколько часов подряд наблюдал, как в золотистом пучке солнечных лучей носились тысячи мельчайших пылинок. Что за беспорядочное движение! Пылинки метались и кружились в луче, словно рой мошек теплым летним вечером. Лобачевскому вспомнилось: такие же запутанные, сложные узоры выписывает цветочная пыльца в капле воды под микроскопом. Пылинки были неутомимы. Они постоянно, с одинаковым усердием, продолжали свою бесконечную пляску. В чем причина этого движения? Что заставляет частицы изменять свой путь и, как бы наскочив на невидимое препятствие, неожиданно бросаться в сторону? Лобачевский все больше убеждался, что объяснить это вовсе не просто и нелегко. "Что же такое пыль? – рассуждал он. – Это мелкие частицы песка, угля и других веществ. Но и песок и уголь тяжелее воздуха и должны бы тонуть в нем, как тонет в воде камень. А почему пылинки этих же веществ не только не падают, наоборот, они мчатся вверх, в стороны, книзу, чтобы в следующее мгновение опять подняться? Может, потому, что они так малы?.. Нет!
Ведь самая мелкая свинцовая дробь так же хорошо пойдет ко дну, как и большой кусок свинца, ибо имеет значение не размер, а удельный вес. Раз так, что же мешает пылинкам упасть?.."