Текст книги "Серебряная подкова"
Автор книги: Джавад Тарджеманов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)
– Весьма известно ваше прекрасное стихотворение "Соловей", – вставил я.
Магницкий пытливо посмотрел на меня, ответил:
– Благодарю. Но государю императору угодно было, чтобы я потрудился на дипломатическом поприще – сначала при посольстве нашем в Вене, а потом в Париже. – И вдруг такая перемена темы: – Вы слышали, господин профессор, Наполеон скончался нынешним летом?.. Да!
Кто-кто, а он уж истинный француз. Ведь я знал покойного и знал немало из того, что еще не скоро сделается достоянием истории. Его роман с божественной Жозефиной, супругой первого русского консула, бесподобен... Тут Магницкий, не договорив, внезапно засмеялся слабым, пискливым смехом, не вязавшимся с его высокой нескладной фигурой. (Вообще меня поразило бледное, желчно-холерическое лицо этого могущественного человека, не то изнуренное болезнью, не то утомленное жизнью, с презрительно опущенными углами губ. Чтобы дорисовать его портрет, добавлю: у него несоответствующая росту маленькая голова с мягкими волосами, высокий лоб, мясистые уши и пронизывающие серые глаза.)
Так и не докончив начатой фразы, попечитель внезапно вновь переменил тему:
– Да, что же мы с вами стоим?! Пожалуйста, сюда, – и пригласил меня к письменному столу, который по своей массивности напоминал бильярдный. Что нового в университете? Вам вручили мое письмо?
– Да, ваше превосходительство. Весьма благодарен вам за приглашение посетить столицу. Перед моим отъездом совет рассмотрел ваше предписание изготовить чертежи и наметить место для сооружения университетской церкви. Но конкретного решения не было вынесено ввиду недостатка времени. По пути сюда я мысленно не раз возвращался к будущему архитектурному образу университета. Мне кажется, можно было бы вставить церковь между существующими учебными корпусами – бывшими губернаторским и тенишевским, соединив их в единое целое с такой же величественной колоннадой, какой украшен здешний Казанский собор. А встройку лучше сделать в два этажа: в нижнем расположить вестибюль, а в верхнем, высоком, – церковь.
Разговор об университете, столь близком моему сердцу, сразу вернул мне утраченное было хорошее расположение духа. Не знаю, уловил ли Магницкий мои истинные намерения или нет, но он внезапно прервал меня.
– Так, так... – воскликнул он оживленно, при этом как-то странно пошатнулся всем телом. – Я пригласил вас, Николай Иванович, желая лично удостовериться как в образе мыслей ваших, так и в ваших достоинствах. И я вижу, что не ошибся в своих предположениях. – Лицо его вновь болезненно передернулось, брови сильно поднялись вверх, он широко, по-театральному, взмахнул рукой. – Вы подали блестящую мысль, прямо-таки гениальную мысль!
Теперь вижу, что университет наш пребывал в ничтожестве. Мы выстроим церковь, самую красивую в Казани.
Средств не пожалеем. Сегодня же положу к стопам государя нижайшую просьбу о переустройстве.
Он опять взмахнул рукой и устремил взгляд вверх, словно уже видел перед собой будущее сооружение.
– Идею вашу полностью одобряю, – продолжал он взволнованно. – Над главным подъездом, над многоколонным портиком, будет водружен крест с эмблемами наук у подножия. И слова: "Во свете твоем узрим правду".
Заметив, что я что-то хочу сказать, он перебил меня:
– Все, все! Это должно стать эмблемой университета.
Вы надоумили меня, Николай Иванович. Великое вам спасибо. Добрые дела не остаются без награды всемогущего. – Говоря это, он выпрямился торжественно, словно вещая с кафедры перед большой аудиторией. – Вы, Николай Иванович, будете членом строительного комитета, который создан будет незамедлительно. В моем покровительстве не сомневайтесь.
Я вышел из Департамента вне себя от радости. "Скоро обновится наш университет!" – думал я.
Однако последующие встречи с Магницким омрачили мое настроение. В пятницу он принял меня также весьма вежливо, но в голосе, в скользящем взгляде почувствовалось нечто сразу меня насторожившее.
Магницкий сидел за письменным столом, заваленным книгами и рукописями, перед ним – свинцовый карандаш, пучок аккуратно очинённых перьев и стопка великолепной бумаги с золотым обрезом.
Внимательно выбирая из пучка перо, он сказал:
– Присядьте, уважаемый друг Николай Иванович! Пока я буду подписывать бумагу, прошу вас как представителя особого комитета по приведению в порядок университетской библиотеки рассказать о проделанной вами работе. Надеюсь, вы привезли мне список назначенных к истреблению вредных безбожных книг? Я также просил составить два экземпляра каталога: один для самой библиотеки, второй – для меня... Я вас слушаю.
Заговорил я не сразу. Вы меня понимаете, маменька?
– Ваше превосходительство, – начал я, – проверка наличности книг по документам оказалась задачей невыполнимой, ввиду чрезмерной запущенности библиотечного дела: сдачи и приема библиотеки в надлежащем виде никогда не проводилось, описи никем не подписаны, и, чтобы доказать их справедливость, потребуется поднять архив, скопленный в течение двадцати лет.
Мы помолчали.
– Вот как, – проговорил наконец Магницкий. Не глядя на меня, обмакнул перо в чернильницу, старательно попробовал его на бумаге. – Продолжайте!
– Свои занятия по библиотеке я начал было с ее приема, – объяснял я, однако работа сильно задерживалась сперва болезнью исполняющего должность библиотекаря профессора Кондырева, затем – моим отвлечением другими делами по университету. А после отъезда профессора Бартельса, когда вместо него я был избран деканом физико-математического отделения, эта работа совершенно остановилась. За неимением писцов неоконченною осталась и начатая уже переписка каталогов книг. Обманутый надеждой привести библиотеку в совершенный порядок, я не могу более противиться любви к тем занятиям, к которым меня пристрастила особенная наклонность, и поэтому прошу вас снять с меня возложенное поручение...
Я не успел закончить, как Магницкий, бросив перо, резко перебил меня:
– Следующий раз, господин Лобачевский, прежде чем являться с такого рода просьбами к попечителю извольте разрешать вопрос на месте, в Казани.
Я хотел встать, но сдержался.
– Ваше превосходительство, я привез об этом постановление совета университета. Разрешите передать.
Магницкий внимательно прочитал донесение, потянулся к серебряному колокольчику на столе. Секретарь его на диво вымуштрован: колокольчик едва успел звякнуть, как он уже появился перед столом.
– Готовьте предписание совету Казанского университета о моем согласии на увольнение профессора Лобачевского от возложенных на него занятий по библиотеке а также на продление срока его пребывания в отпуску в Петербурге... Донесения совета Казанского университета, присланные через господина Лобачевского, приобщите к делу – Слушаюсь, ваше высокопревосходительство!
После ухода секретаря Магницкий внезапно поднялся с обитого кожею кресла; подойдя к этажерке, взял красный сафьяновый портфель и, порывшись в нем, достал какуюто бумагу.
– И в дальнейшем, Николай Иванович, можете рассчитывать на мою поддержку... Считая вас человеком высшего типа, хочу услышать ваше мнение о моем проекте который намерен послать в центральный комитет библейского общества. Я никому об этом еще не говорил, – с такими словами попечитель вручил мне письмо.
"Доколе благочестивое правительство наше не примет общих мер к истреблению всех безбожных книг, которыми наводнены лавки наших книгопродавцев, большая часть библиотек – публичных и частных, – так писал Магницкий, – дотоле обязанность каждого истинного члена библейского общества есть, исторгая всеми способами из обращения сии ядовитые стрелы диавола, истреблять их".
На этом я остановился: не хватило дыхания. Однако же, приметив, что Магницкий прилежно за мною наблюдает, опять опустил глаза на письмо.
"Идя от сего понятия, – писал дальше Магницкий, – купил я несколько подобных книг и рукописей и, препровождая их при списке, прошу истребить. Из газет я увижу, будет ли мысль моя одобрена библейским обществом; а между тем стану продолжать покупать все подобные произведения и от всей души желаю, чтобы каждый член библейского общества хотя одну подобную книгу представил для истребления..."
Читая это письмо, я чувствовал, как мои кулаки сжимаются сами собой. И этот человек предлагает мне свое покровительство, без сомнения ожидая уплаты за оное честью моей! Однако от него во многом зависела судьба университета. Необдуманностью я мог бы поставить ее под угрозу. И я молчал, стараясь утишить негодование, кипевшее в душе. Мое молчание Магницкий принял, по-видимому, за знак согласия.
– А теперь жду вашего слова: сколько безбожных книг из университетской библиотеки и вашей личной истребили вы сами? – спросил он торжественным тоном.
Я решился.
– Ваше превосходительство, – отвечал я с твердостью, – я бы никогда не решился сделать костер из имущества казенного, поступить против совести и устава, подписанного государем императором.
– Я вас не понял, господин Лобачевский...
– Как вам известно, ваше превосходительство, параграфы 74 и 184 университетского устава дозволяют иметь в библиотеке все книги, какого бы содержания они ни были. Только вредные и соблазнительные велено отмечать в каталогах, на заглавных листах книг, и никому, кроме профессоров и адъюнктов, не давать, то есть хранить особо.
Лицо Магницкого вдруг сделалось сухим и холодным. – – Другого ответа я и не ожидал от вас. Кажется, все проясняется.
Он уставился на меня, но я выдержал его взгляд.
– Я пригласил вас сегодня, господин Лобачевский, – продолжал он уже значительно тише, словно его что-то душило, – собственно, для того, чтобы оказать вам услугу.
– Весьма тронут таким вниманием, – ответил я.
– До меня дошли слухи, что на вас готовится донос его сиятельству господину министру духовных дел и народного просвещения, члену государственного совета Александру Николаевичу Голицыну. Донос сей, конечно, повлечет за собой для вас, по крайней мере, большие неприятности.
– Я ни в чем не чувствую себя виновным.
– Однако то, в чем вас обвиняют, – повысив голос, продолжал Магницкий, – имеет под собой почву. В молодости вы находились в тесной дружбе с еретиком Броинером-Аристотелем, одним из основателей ордена иллюминатов. А дух нынешней безбожной философии опасен именно потому, что он есть не что иное, как настоящий иллюминатизм. Это тот самый дух, который Иосиф II скрывал под личиною филантропии; у Вольтера, Руссо и энциклопидистов таился под скромным плащом философизма; в царствование Робеспьера – под красною шапкою свободы... Сие страшное чудовище подрывает у нас алтари и трон...
– Ваше превосходительство, причем же тут я?! – прервал я его.
Магницкий усмехнулся. И тут эта усмешка лучше чем слова обнажила настоящее качество его души.
– Говорят, что вы, еще будучи студентом, в значительной степени явили признаки безбожия, – продолжал он. – Правда, я еще не проверял по кондуиту. Может, это просто зловредные измышления завистников. Потом... Магницкий помолчал, как бы собираясь с мыслями, – потом говорят, что вы, преподавая физику и астрономию, ни разу не указывали на премудрость божию, в сих науках явленную.
Ваше философское мировоззрение будто бы ставит под сомнение подлинность изложенного в библии о сотворении мира, вносит смуту в юные, неокрепшие умы...
Не в силах более скрывать овладевшее мною возмущение, я встал:
– Ваше превосходительство, зачем же гадать?! Убеждения мои покоятся на трех основаниях – любви, вере и надежде: любви к науке, вере в торжество прогресса, надежде – видеть зарю, предвестницу счастливейших дней России... Не буду больше отнимать у вас дорогое время...
– Ну, зачем же так волноваться! – Магницкий тоже встал, маска дружелюбия вновь легла на его черты. – Успокойтесь. Святая церковь не запрещает науки. Культурная часть общества может руководствоваться разумом. Однако простому народу необходима религия. Сен-Симон прав:
между людьми существуют градации. Высший тип – это люди с тонко работающим мозгом. А там, внизу, масса – глина человеческого общества, из которой все можно лепить... Так ведь?!
Я ничего не отвечал. Магницкий говорил медленно, но твердо, тоном, не допускающим возражений.
– Мы делаем историю, – начал опять он, видя, что я стал спокойнее, – мы стоим на страже государственных интересов, и горе тому государству, в котором стремления грубых масс выдвинулись вперед и овладели всем... Посему власть царская должна быть от бога. Следовательно, и просвещение должно быть соображено с этим... Да, нам теперь время стать в ряду с просвещеннейшими народами, кои не стыдятся уже света откровения. В Париже издается новый перевод пророчеств Исайи; вся Англия учится оригинальному языку библии; Германия, благодаря Канту, пришедшему через лабиринт философии к преддверию храма веры, ищет мудрости в одной библии. И мы ли одни останемся полвеком позади?!.
Я молчал.
– Николай Иванович, по-видимому, вам сегодня нездоровится. Лучше об этом договоримся в понедельник. Но учтите, нам предопределено работать вместе, так хочет судьба. Обращение с вами будет размерено по вашему поведению. Я сдержу слово. Вы свободны!
Этими словами Магницкий дал понять, что прием закончен.
Я молча поклонился и направился к двери. Судите сами, маменька, о моем состоянии.
В понедельник Магницкий встретил меня отменно сухо и неприязненно.
– Что ж это вы, господин декан, не можете призвать к порядку родного брата, адъюнкта технологии Алексея Лобачевского? До сих пор он не выполнил обещанного описания своего путешествия по Сибири и всех минералов, присланных им в университет из Пермской губернии. Мы вынуждены будем признать его путешествие лишь потерею времени и денег... Конечно, он человек ученый и весьма образованный в технологических, химических, физических и частию в математических и словесных науках, не притворщик и не лицемер, но так вести себя... Он столь многим обязан университету. Вы, как старший и как прямой начальник, должны привести его в чувство.
– Ваше превосходительство, брат мой в зрелых летах и имеет свой разум. Что же до его обязательств по отношению к университету, то он там много потерял, ибо товарищи его уже давно стали профессорами.
– Как же прикажете произвести его в профессоры?!
Вы думаете, он мне не известен? Круто запивает, якшается с купчишками и заводчиками, рвения по службе не проявляет. Буйством своим и худым поведением порочит честь принадлежности к ученому званию. В письме ректору я указал наложить на него взыскание...
"Новый донос? Кого? Никольского или Владимирского?.. – мелькнула у меня догадка. – Но вы еще плохо знаете характер брата. Он оставит университет, если не будет избран профессором..." Пока Магницкий твердил о "неуместной гордыни" Алексея, я с ужасом представлял себе, ; что Алексей может наделать без нас, особенно без Вас, маменька. Вот почему Вам нужно немедленно отправиться обратно в Казань вместе с Назаром Рахматулловичем.
Бывает состояние, когда человек совершенно лишается возможности управлять своей судьбой, блуждает во мраке, не зная, куда направить шаги свои. Тут ничего более не остается, как отдать всего себя текущему мгновению, не удручаясь даже мыслью о будущем.
В таком положении находится теперь наш Алексей.
Хаос, что он встретил в Казани, вернувшись с Урала, так сильно на него подействовал, что он совсем растерялся.
У него не хватает сил противостоять нынешним тяжелым условиям и сохранять веру в будущее.
Дорогая маменька, я инстинктивно предчувствую, что мир накануне великого научного открытия, которое поведет его вперед. И открытие совершится не по прихоти случая, к нему приведет глубокий, совершенно новый пересмотр старых знаний. Да! Я в этом глубоко убежден, я это знаю. Наконец, маменька, скажу несколько слов о петербургских новостях и о себе.
Вина не пью, не наряжаюсь, в карты не играю. Что до концертов и сцены, то это другое дело. Чуть только прочту объявление о чем-нибудь хорошем, тотчас справлюсь с карманом и марш. Уже два раза был в театре, давали "Сороку-воровку", новую оперу, написанную Россини и имеющую необыкновенный успех: оба раза театр был битком набит. Анету играла Семенова-младшая, актриса прекрасной внешности и высокого дарования. Тонкость, с которой она передает глубокие движения души, поистине изумительна. Не подумайте, маменька, что я в нее влюбился, но, право, она так мила, что все бы на нее смотрел. Такая игра – источник высокого наслаждения для зрителя.
На прошлой неделе в театре встретил Сергея Тимофеевича Аксакова. Он еще растолстел, увлекся искусством и стал отъявленным театралом: пишет статьи о спектаклях.
Но собирается уехать в свое Аксаково, заняться хозяйством. От него узнал, что Григорий Иванович все еще на даче. Пушкина сейчас здесь тоже нет: его сослали за вольнолюбивые стихи на юг.
Товарищ, верь: взойдет она,
Звезда пленительного счастья.
Россия вспрянет ото сна,
И на обломках самовластья
Напишут наши имена!
Как вам нравятся, милая маменька, эти стихи? Не правда ли, прекрасны? Это последняя новость в нашей литературе, и как же горько, что нигде эти стихи напечатаны быть не могут.
Два дня провел я с Иваном Михайловичем Симоновым.
Радость встречи для меня была огромной. Он всюду таскал меня за собой, и повсюду чествовали "Колумба Российского". Однако радость была не без горечи: годы плавания и особенно шумная встреча в столице, видимо, сильно его изменили. Герой всех петербургских салонов, он стал каким-то отчужденным, словно смотрит не то сквозь, не то поверх людей. Прежней близости не получилось.
Пока о том довольно. Многое я увидел здесь, но как много еще следует увидать. Так, маменька, побывал я и в галантерейных лавках. Хотя не много в том смыслю, но один новейший узор ткани так мне понравился, что я не смог удержаться, чтобы не купить; того менее могу вытерпеть, чтобы не послать его Вам, милая маменька. Мне хотелось, чтобы Вы его получили не позже дня Вашего ангела. Вовремя или не вовремя, но поздравляю Вас с ним и, целуя Вашу ручку, желаю здоровья и покоя. Еще желаю, чтобы скорее прошли дин моей разлуки с Вами.
Прощайте, маменька. По приезде в Казань поклонитесь Ибрагиму Исхаковпчу и его супруге (я с удовольствием вспоминаю вечера, проведенные в их гостеприимном долге)
и всем, кто меня не забыл.
Крепко любящий Вас сын Николай.
НОВЫЙ СВЕТ
Длительный и трудный путь поисков, который совершил Николай Лобачевский, приблизил его к берегам "Нового Света" [Так известный французский ученый Таннсря сравнил Н. И. Лобачевского с Колумбом, открывшим Новый Свет.] – неевклидовой геометрии. Но за туманной завесой пятого постулата выглядела она лишь миражем, пугающим "путешественников"-ученых своей неправдоподобностью.
Когда, несколько позже Лобачевского, "подплыл" к этому же неизведанному доселе "материку" гениальный венгерский геометр Янош Бойаи, отец его математик Фаркаш, всю жизнь занимавшийся поисками доказательства пятого постулата Евклида, писал своему сыну: "Молю тебя оставь навсегда в покое учение о параллельных линиях; ты должен страшиться его, как чувственных увлечении; оно лишит тебя здоровья, досуга, покоя, оно погубит счастье твоей жизни. Этот беспросветный мрак может поглотить тысячу таких гигантов, как Ньютон; никогда на земле не будет света, и никогда несчастный род человеческий не достигнет совершенной истины, не достигнет ее и в геометрии; это ужасная вечная рана в моей душе; да хранит тебя бог от этого увлечения, которое так сильно овладело тобой. Оно лишит тебя радости не только в геометрии, но и во всей земной жизни... Непостижимо, что в геометрии существует эта непобежденная темнота, этот вечный мрак... Ни шагу дальше, или ты погибнешь!"
Роковой пятый постулат не устрашил Николая Лобачевского, наоборот, сама трудность задачи привлекала его – чем дальше, тем сильнее.
Некоторые склонны думать, что часто великие открытия даются гениальным людям без труда, по чистой случайности. Ньютон будто бы увидел падающее с ветки яблоко и сразу открыл закон тяготения. Совсем не так. Внезапное "озарение" бывает не в начале, а в конце, как результат большой напряженной работы ученого. Сам Ньютон будто бы на вопрос, как дошел он до этой мысли, ответил:
"Я просто думал об этом всю жизнь".
Так было и с Лобачевским.
Нам остался неизвестным тот счастливый день, в который он, как обычно, умываясь утром, зачерпнул горсть воды, освежился, и вдруг, словно молния, сверкнула мысль – ответ на вопрос "почему", столько лет не дававший ему покоя. Да, пятый постулат недоказуем в пределах геометрии потому, что является он только гипотезой, одним из возможных допущений о свойствах окружающего нас трехмерного пространства. Истинность его может быть окончательно решена лишь опытным путем, обращением к самой природе. В этом и заключена "причина сей вечности". От остальных аксиом пятый постулат не зависит, и потому его невозможно из них вывести логически. В то же время, как писал Аристотель, "не будет начал, если треугольник не будет иметь два прямых угла". Но ведь "Начала" – это вся геометрия Евклида. Значит... Не закружится ли голова от подобного дерзновения?
И Лобачевский дерзнул. Если Евклидову аксиому параллельности, рассуждал он, принять за предположение, то, значит, можно заменить его противоположным утверждением, а именно: через точку, лежащую вне прямой, на плоскости можно провести бесчисленное множество прямых, которые с данной прямой нигде не пересекутся, то есть будут ей параллельны. Тогда, сохранив остальные аксиомы, на этой новой основе можно логически построить совершенно другую, неевклидову геометрию. Древние "Начала" не единственная математически мыслимая теория безграничного пространства.
Ньютоново яблоко? Случайность? Нет, логическое завершение многолетней работы, сознательно и бессознательно годами накоплявшейся в голове ученого. Мгновенный взрыв умственной энергии, который совершился под влиянием какого-то случайного толчка. Но какого? Возможно, даже неосознанного самим Лобачевским.
Теоремы, новые теоремы цепью ложатся на листы голубоватой бумаги. Николай Иванович не отрывается от письменного стола. В мелких строчках четкого почерка все отчетливее почти невероятная и вместе с тем логически безупречная геометрическая система. Стройностью, последовательностью выводов она уже не уступает "Началам"
великого грека. Но как разительно непохожи пространственные образы этого мира на привычную нашу геометрическую действительность. Не так ли в детстве, с широко раскрытыми глазами, с замирающим сердцем, он, мальчик, погружался в волшебный мир сказок дяди Сережи. Лобачевский откинулся на жесткую спинку плетеного кресла, онемевшие пальцы выпустили гусиное перо. Не хватало воздуха.
Свершилось! Две тысячи лет хранил свою загадку пятый постулат. И вот она разгадана: здесь, под его пером, возник дотоле никому не ведомый, не представляемый в науке мир.
Лобачевский собрал на столе разбросанные листы, резким движением отодвинул их в сторону. Только не торопиться. Истина превыше всего. Тысячелетиями люди познавали соотношения между отрезками прямых и углами. В "Началах" знания эти наконец были объединены в геометрическую систему, которая действительно соответствует миру, доступному нашему наблюдению.
– Доступному нашему наблюдению, – одними губами, беззвучно повторил Николай Иванович.
И, словно желая убедиться в этом, шагнул от стола к ближайшему окну, откинул занавеску. В небе ярко горели звезды.
– Вселенная, – задумчиво проговорил он и, склонив голову, коснулся лбом холодного стекла. – Космос... Недоступный пока нашему наблюдению. Чья же геометрия там царит? Евклидова или эта... новая. Ведь обе они логически не противоречивы. Где же искать и как найти критерии?
Лобачевский нетерпеливо смял перо и, взяв из приготовленной стопки другое, новое, обмакнул его в чернильницу. На последнем, не до конца заполненном листе записал: "Спрашивать природу! Она хранит все истины и на вопросы наши будет отвечать непременно". Подчеркнул эти слова. Затем отбросил перо. Упав на листы, оно забрызгало их двумя кляксами. Но Лобачевский не замечает их, он пристально смотрит на последнюю строчку внизу листа.
Проходит час. Комната наполняется, предутренним светом, а новых строк на последнем листе пока нет...
В следующие дни Лобачевского не покидало странное ощущение раздвоенности. Он выполнял все, что полагалось и требовалось, и в то же время не прекращал спора с самим собой. Записанные ночью слова не давали ему покоя.
"Спрашивать у природы"... Но прямая опытная проверка аксиомы параллельных невозможна. "Однако если верен пятый постулат, – рассуждал он, – то сумма трех углов всякого треугольника постоянна и равна двум прямым". Если же верна его новая, неевклидова геометрия, то сумма углов треугольника переменна. И ее отклонение от 180° тем больше, чем больше размеры треугольника...
Лобачевскому вспомнились веселые походы – практические занятия геодезией в поле. Сколько тогда было измерено треугольников, малых и больших. Он досадливо поморщился. Действительно, и в самых больших сумма угловнеизменно равнялась двум прямым. Но рождался вопрос:
так ли верны угломерные приборы, да и наши органы чувств... А потом... Чем больше размеры треугольника, тем больше...
Лобачевский опять и опять вспоминал яркие звезды ночного неба. Не там ли, в глубинах космоса, таится разгадка?.. Что, если кем-то измерен будет не земной, а космический треугольник?..
Вскоре неожиданно появилась новая надежда, укрепившая небывало дерзкую мечту Лобачевского. Стал он полным хозяином литтровской астрономической обсерватории.
Место ей сам профессор Литтров тогда выбрал на высоком пригорке в ботаническом саду. Окна большого квадратного зала выходили теперь на все четыре стороны света: выпуклую, как большой купол, крышу прорезывала щель в направлении меридиана. Тяжелые оптические приборы под крышей располагались на каменных столбах, основанием для которых служил фундамент. Поэтому никакие сотрясения пола приборам не передавались. Впереди, перед самой обсерваторией, на платформе стоял домик с вращающейся крышей. Домик служил ученым для наблюдений, проводимых с помощью параллактической машины.
Лобачевский работал в обсерватории не первый год.
Еще в 1815 году, едва прибыли в университет необходимые приборы, его пригласил сюда Иван Михайлович Симонов, наблюдавший тогда под руководством Литтрова за кометой, открытой Олберсом.
Теперь уже Литтрова не было в Казани. Его сменил Иван Михайлович, вернувшийся после двухлетнего кругосветного плавания. Но вскоре Симонов уехал за границу – приобрести астрономические и физические инструменты.
Правда, говорили, что уехал-то не за приборами, а "на гастроли", как прославленный "Колумб Российский", ибо его кругосветное путешествие произвело впечатление на весь мир. Лобачевский, хотя и преподавал астрономию и работал в обсерватории, но чувствовал себя лишь временно исполняющим обязанности. Теперь же, после отъезда Симонова, ему, профессору чистой математики, пришлось принять обсерваторию и стать ее полным хозяином.
Лобачевский понял: судьба дала возможность проверить его сокровеннейшие мечтания. На Земле для этого мало простора. Теперь наконец-то измерит он космический треугольник! Основанием его возьмет диаметр земной орбиты, а вершиной выберет яркую звезду – Сириус или Ригель. Будет ли сумма углов такого космического треугольника меньше двух прямых? И на сколько?
Дни были заняты повседневной работой, лекциями.
Остаются ночи. Но до сна ли ему? Астрономический треугольник не измеришь транспортиром. Все детали этого необычного опыта надо продумать ему до мельчайших подробностей. Нет здесь важного и не важного, все было связано, как звенья одной цепи. Не доверяя памяти, Лобачевский исписывает горы бумаг. Учтены аберрация света, собственное движение Земли, "неподвижной" звезды, а также и движение всей солнечной системы. Теперь можно приступать. Но тут вдруг выявилась опасность – несовершенство самих астрономических приборов. Много бессонных ночей потребовалось, чтобы, насколько это было возможно, убедиться в их точности.
Наконец, "засечка" – первое измерение с помощью звезды в небе, то есть ее параллакса, – уже сделана. Теперь остается ждать. Полгода. Пока Земля не окажется в противоположном пункте орбиты и на другом конце диаметра.
Тогда можно будет сделать новую засечку – на ту же звезду. Целых полгода! И не с кем разделить ему тяжесть ожидания.
Те, кто не знал о задуманном, ничего не замечали в поведении молодого профессора. Как всегда, был он сдержан и точен в повседневном выполнении своих служебных обязанностей.
Но вот обязанности его выполнены. Лобачевский, чтобы остаться наедине с мечтой, отправлялся на рыбалку. Рыба могла сколько угодно клевать и стаскивать червяка – Николай Иванович ее не замечал. И возвращался домой без улова.
Так продолжалось до тех пор, пока Земля не оказалась на другом конце диаметра своей орбиты, который представлял собою основание космического треугольника. Новая засечка на ту же звезду в небе должна дать ему ответ на заданный природе вопрос.
И вот опыт закончен. Лобачевский стоит у раскрытого настежь окна в зале обсерватории. Часы отсчитывают время. Чередой величаво плетут кружева по небу созвездия.
Среди них и та, единственная звезда, от которой он ждал ответа. Но, к сожалению, ответа не было. Сумма углов космического треугольника, измеренного им, оказалась не равной 180°, но... отклонение было в пределах возможной погрешности его измерений. Да, небо упорно продолжало хранить свою тайну. И снова невидимая стена преградила путь.
Лобачевский очнулся. "В пределах погрешности... в пределах погрешности..." – повторял он бессознательно.
Затем отошел от окна, прошелся по комнате и снова заглянул в окно. Вот он, тот самый Ригель, маленькая звездочка в далеком небе... Ну, а если это не предел погрешности?..
В эту ночь Прасковья Александровна терпеливо ждала сына. Свет в окнах обсерватории то погасал, то снова загорался. Порой издали можно было различить силуэт человека, беспокойно шагавшего вдоль окон. Прасковья Александровна чувствовала: не к добру это, не ладится что-то у Николаши. Вздыхала и снова шла на кухню, в который уже раз принималась подогревать остывший ужин.
Когда небо заметно посветлело, ее разбудил осторожный скрип двери. Она сконфуженно вскочила со стула.
– И надо же, Николаша, никак я вздремнула. Ужин остыл, я сейчас... – Но тут же, всмотревшись в его лицо, не выдержала: – Николаща! Замучился ты. Господи, на себя не похож.
Лобачевский ответил не сразу. Он стоял, опустив голову, с каким-то выражением безразличия на лице.