Текст книги "Врубель"
Автор книги: Дора Коган
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 31 страниц)
IV
Споры, споры… об идеалах, которые, по выражению Градовского, «определенное настроение наших нравственных сил» и необходимое условие становления личности.
Вот перед нами ранний рисунок юноши Врубеля, когда он явно еще не чувствовал себя художником. Запечатлена одна из ночных бесед Врубеля с Сашей Валуевым. Автор представил себя сидящим на диване и внимающим лежащему рядом другу. Стоит ли сосредоточивать внимание на приемах этого рисунка, на то параллельных, то скрещивающихся штрихах? Это еще любительский, дилетантский рисунок. Важно другое: сам мотив этого рисунка пронизан идеализмом 1840-х годов, от него веет прошлым – образами идеальной дружбы, связывавшей йенских романтиков или членов кружка Станкевича. Жаркая беседа, затянувшаяся за полночь или застигнутая рассветом. О чем были эти беседы? О философии? О жизни? Об искусстве? Может быть, о том и другом вместе… Скорее всего… Война России с Турцией в защиту болгарского народа, взволновавшая все русское общество, оживившая панславистские настроения, глубоко задела и семью Валуевых. Никаких следов этих переживаний, да и вообще какой бы то ни было политической злободневности нет ни в письмах Врубеля этой поры или более поздних, ни в его художественных опытах. Тем более жарко он философствует на общие темы, тем более увлеченно решает эстетические проблемы, тем более неодолимо тянется к искусству.
Уже на второй год учения в университете Врубель так запустил свои занятия, что ему пришлось мобилизовать все свое красноречие, чтобы уговорить отца дать разрешение остаться еще на год на втором курсе.
Искусство захватывало Врубеля день ото дня все больше и больше, становилось неотвязной жизненной потребностью. Он уже не мог не рисовать. Впечатления от прочитанных произведений литературы с неизбежностью отливались в пластические образы. Он испытывал такую потребность и прежде, еще в гимназические годы. Тогда, например, прочитав роман Шпильгагена «Один в поле не воин», он обещал прислать Анюте зарисовки действующих лиц. Теперь эта потребность укреплялась.
Большинство рисунков этого периода пропало. Им не придавали еще большого значения ни сам автор, ни те, кому они доставались. Но по дошедшему до нас изображению Маргариты из «Фауста» Гете можно заключить, что молодой художник стремится решать уже какие-то художественные задачи. Врубеля волнует земная, житейская, человеческая судьба соблазненной Фаустом девочки. Предательство, гибель Маргариты – вот дорогая цена, которой оплачены сговор с Мефистофелем, неутоляемая жажда Фауста вкусить божественного напитка языческих и плотских радостей. Сломанная жизнь… И сама Маргарита в его изображении напоминает сломанное деревце. Лицо с большими печальными глазами и растрепанной косой выражением и складом выдает романтические пристрастия молодого Врубеля.
Романтические пристрастия очевидны и в иллюстрациях к роману Толстого «Анна Каренина», в ту пору только вышедшему. Однако нельзя вывести какое-либо суждение по поводу этих иллюстраций, не зная существа жаркой полемики, разгоревшейся в печати вслед за появлением произведения Толстого на страницах журнала «Русский вестник».
Рецензент этого журнала А. [Авсеенко] так определяет смысл романа: «Это… вопрос о любви между мужчиной и женщиной, не имеющими возможности вступить в брак, потому что одна из сторон уже находится в браке…» По мнению этого критика, «частная история Анны Карениной… гораздо интереснее и даже содержательнее беллетристических экспериментов с русскими Лассалями и прочими „новыми людьми“». Нравится А. [Авсеенко] и то, что, по его мнению, «за исключением… маловажных побочных подробностей, ничто не укажет нам, должны ли мы отнести действие романа к настоящему времени или к пятидесятыми даже сороковым годам…».
Скабичевский на страницах «Биржевых ведомостей» восклицает: «И ведь курьезнее всего, что эта мелодраматическая дребедень в духе старых французских романов расточается по поводу заурядных амуров великосветского хлыща и петербургской чиновницы – любительницы аксельбантов».
Салтыков-Щедрин собирался написать на роман пародию и называл его «коровьим романом». Некрасов откликнулся такими стихотворными строками:
«Толстой, ты доказал с терпеньем и талантом,
Что женщине не следует гулять
Ни с камер-юнкером, ни с флигель-адъютантом,
Когда она жена и мать…»
Своя точка зрения на роман у журнала «Вестник Европы» в лице критика А. Станкевича. В статье «Каренина и Левин» он утверждает, «что в Анне более страстности, чем сердечности, что в любви ее более эгоизма, чем преданности, что в самой страсти ее более порывов, чем глубины, что образ ее может быть привлекателен детской прелестью, игривостью и грацией, но что в нем нет красоты, достоинства и силы». Заключение рецензента моралистично: «Если бы этот взрослый ребенок любил, желал и понимал что-нибудь, кроме лакомства и ласки, – невольно думаем мы, заканчивая чтение романа Анны Карениной!.. Если бы для большинства женщин существовали серьезные щели жизни, если бы они не видели в ней только игру и забаву, если бы они понимали, что в самоотречении и в самопожертвовании матери и жены более достоинства и более нравственного удовлетворения, чем в погоне за призраками по призыву их аппетитов и фантазий! Как уменьшилось бы тогда число несчастных семейств!»
Многие читатели либеральных воззрений возмущались безжалостностью автора романа – Толстого – по отношению к своей героине.
Можно только удивляться юноше Врубелю, не потерявшемуся в этой сложной путанице разнообразных мнений и определившему свою творческую позицию в отношении к роману, к его идеям и коллизиям и к его героине.
Рисунок, изображающий свидание Анны с сыном, характерен сочетанием в нем двух аспектов в решении образа – юридического и эстетического, которые вполне отвечают существованию Врубеля в это время. В самом деле, в этом рисунке Врубель, кажется, осмысляет судьбу героини с точки зрения правосудия: «преступление» и «наказание». Правда, правосудие не земное, а высшее, небесное – беспощадный божеский суд, божеский приговор, высказанный в эпиграфе «Мне отмщение и аз воздам». Весь образ пронизан светом этой божеской беспощадности. «Мне отмщение и аз воздам» – это как темный рок, который несет Анна в своей душе, и он запечатлен во всем ее облике. Ее любовь к Вронскому – не светлое чувство, приближающее к небу, а темная, грешная страсть, бунт против неба. И нераздельна с этим ужасная судьба Анны, божеское возмездие.
И здесь нельзя не вспомнить еще одно высказывание по поводу романа «Анна Каренина», а именно – Достоевского. Откликаясь в «Дневнике писателя» на только вышедшее произведение Толстого, Достоевский писал: «В „Анне Карениной“ проведен взгляд на виновность и преступность человеческую. Взяты люди в ненормальных условиях. Зло существует прежде них. Захваченные в круговорот лжи, люди совершают преступление и гибнут неотразимо: как видно мысль на любимейшую и стариннейшую из европейских тем». В «Анне Карениной», в судьбе героини показано, как «зло, овладев существом человека, связывает каждое движение его, парализует всякую силу сопротивления, всякую мысль, всякую охоту борьбы с мраком, падающим на душу и сознательно излюбленно, со страстью отмщения принимаемым душой вместо света». И далее Достоевский заключает: «…в этой картине столько назидания для судьи человеческого, для держащего меру и вес, что, конечно, он воскликнет, в страхе и недоумении: „нет, не всегда мне отмщение и не всегда аз воздам“, и не поставит бесчеловечно в вину мрачно павшему преступнику того, что он пренебрег указанным вековечно светом исхода и уже сознательноотверг его. К букве, по крайней мере, не прибегнет…»
Думается, что Врубель читал эту статью Достоевского по поводу романа и следует прежде всего ей в своем решении образа.
Во всех рисунках Врубеля, посвященных Анне Карениной, она представлена в темном, роковом колорите. Именно роковая вина придает демонизм лицу Анны. Она вносит смятение в ее движение. В порыве навстречу мальчику Анна становится похожа на какую-то ночную птицу. Это не свобода, а своеволие, произвол. В сцене свидания с сыном мысль об изначальности зла, властвующего над прекрасной Анной, особенно отчетливо выражена. Грешная Анна, демоническая, любовь! В рисунке Врубель стремился передать смертоносную, всеразрушающую власть темной любви, ее самоубийственную силу. Иссушающая, как полыхающее пламя, мятежная страсть владеет Анной. В связи с этим образом «любви до смерти», любви гибельной, как сама смерть, нельзя не вспомнить Марфу из «Хованщины» Мусоргского. Сцена свидания Анны с сыном – не жанровый эпизод. Роковые вопросы бытия, любовь на грани жизни и смерти определяют подобное решение образа.
Вместе с тем здесь, в этом юношеском рисунке, представляя Анну Каренину, Врубель, быть может под влиянием идей Достоевского, показывает и двойственный смысл женской красоты в мире – ее одинаковую связь с небом и адом. Расхождение этического и эстетического, божеского и человеческого. Красота может быть злой, и зло может быть прекрасным… Эта коварная, вся израненная истина, выстраданная в муках, будет терзать Врубеля всю жизнь.
И, кажется, чем сильнее чувствует Врубель расхождение этического и эстетического, божеского и человеческого в душе и судьбе Анны, с тем большей страстью стремится он сообщить праздничную красоту образу, всему рисунку. С тем большим старанием он украшает, расцвечивает облик этой роковой, несущей в душе своей гибель, демонической женщины.
Нельзя, однако, не заметить, что рисунки к «Анне Карениной» еще юношески незрелы. В большой мере этим вызвана и явная нарочитость красоты и печать салонности. В фигуре затянутой в нарядное платье Анны есть сходство с моделями из журнала мод, в выражении отчаяния на ее лице присутствуют черты оперности. В облике Сережи есть кукольность. Группа не совсем умело вписана в окружающую среду. Во всей системе штрихов этой композиции, завершенной витиевато разложенными по плоскости неестественными и ненужными драпировками, в тонкой, усложненной узорчатости форм, в их смятенности – не только самостоятельное творчество, но много от оригиналов, которые Врубель постигал еще в школе Общества поощрения художеств, быть может, и от гравюр, которые он постоянно смотрел в «Живописном обозрении» и в журнале «Пчела». Кстати, в этот период его знакомый художник Э. С. Вилье, придя в восторг от его рисунков, показывал их руководителю «Пчелы» М. О. Микешину. Во всей старательности, мелочной тщательности чувствуется, как упоен Врубель, как он стремится выточить свой шедевр. И при юношеской незрелости рисунок поражает экспрессией чувства и особенно некоторыми чертами исполнения: каллиграфической отточенностью, кружевной разработкой деталей. Здесь уже появляется особенная, чисто врубелевская филигранность, особенная нарядность самого рисунка, самой линии, формы. В развитом и измененном, конечно, виде эти черты будут присущи искусству Врубеля всю жизнь, и складываться они начали уже сейчас.
Но не будем опережать события. Он окончил университет, получив звание «действительного студента», которого удостаивались не слишком успевавшие и внушавшие не слишком большие надежды на будущее студенты. Недолго Врубель трудился в Военно-судном управлении. Видимо, не очень ревностно. Отец позже в письмах с сокрушением это вспомнит. Осенью 1880 года, отбыв военную службу и получив чин бомбардира запаса, Врубель определяется в Академию художеств.
V
Надо сказать, что Врубель не был вполне новичком в Академии, вступив в число ее вольнослушателей. Благодаря дружбе с Николаем Бруни, еще будучи студентом юридического факультета, он начал посещать уроки профессора Павла Петровича Чистякова, куда свободно допускались и посторонние. С 1882 года он стал заниматься у Чистякова постоянно на правах студента Академии. И, таким образом, стал непосредственно причастен к самому важному и интересному, что совершалось в Академии в ту пору.
Все восторженные рассказы Бруни о своем учителе не шли ни в какое сравнение с тем, с чем Врубель столкнулся воочию, когда в первый раз оказался на уроке Чистякова, увидел его, услышал его. Удивителен был внешний облик профессора – в нем сочетались черты русского крестьянина и художника итальянского Ренессанса. Но еще удивительнее были его речи, его метод преподавания, его понимание искусства. Странный, непривычный говорок тверского мужичка и прибаутки, шутки, афоризмы, порой какое-то «придуривание», а за всем этим – острые наблюдения, оригинальные мысли. Бывший крепостной крестьянин из Твери, успешно окончивший Академию художеств и посланный пенсионером в Италию, Чистяков теперь, вернувшись в Россию, считал своей главной задачей и целью – учить вечным законам прекрасного. Не жалея яда, высмеивал он неуклюжие, поверхностные потуги юных адептов идейного злободневного творчества. Вместе с тем он был человеком своего времени и в основах искусства, которым учил, стремился соединить традиции великого классического искусства – западноевропейского и русского – с достижениями современного реального направления. При этом, мученик и восторженный адепт искусства в стремлении к основополагающим закономерностям, к живому идеалу, Чистяков был чисто русским самородком, подобно народным умельцам, доходящим своим умом, своим «хитроумным» способом до сложных выводов и открытий. Выстроенная им система правил, приемов и средств, его теория и понимание формирования художественного видения и художественного воспроизведения мира несли на себе печать неимоверного умственного напряжения и труда, с которыми они формировались. Кажется даже, что преодоление трудности входило неотъемлемо в эту систему.
Можно сказать, воплощением сложного характера Чистякова-педагога было первое задание, открывающее его учебный курс, – рисование карандаша – задание, оскорблявшее новичков своей примитивностью, но полное «коварства». Не так просто было его исполнить. Карандаш – своего рода объем-линия, его надо было рисовать, концентрируя внимание на направлении этой линии в пространстве, на ее способности преобразовывать плоскость листа в пространственную среду. Линия как таковая, как граница, замыкающая форму, в этом многотрудном методе обучения фактически упразднялась. Возникала линия как знак устремления в глубину.
В изображении предметов, в частности гипсов, необходимым было умение построить форму через внешние поверхности, и построить не линиями-направлениями, а плоскостями-направлениями. «В натуре нет пятен, а есть формы-плоскости, – говорил Чистяков. – Их надо связывать между собой. Исполнение всех этих плоскостей и требует бесчисленного множества полутонов. Каждый полутон есть плоскость уходящая…».
Этими плоскостями-направлениями должно было искать и находить объем как искомое в нерушимой связи со средой. Таким образом, вместе с объемом выступала часть пространства, омывающего этот объем снаружи и ограниченного теми плоскостями, которые определяют этот объем изнутри. Плоскости-направления в результате создавали иллюзию живой вибрации формы в среде, динамического единства формы и пространства. При этом конечно, в форме, выстроенной способом Чистякова, превалировала внешняя оболочка, конструктивность была в большой мере и принципиально-иллюзорной. Но и такой компромиссный способ изображения предметной формы содержал в себе вызов бесформенности, аморфности, приблизительности, был исполнен «строительного» пафоса. В этом методе в тенденции было заложено стремление вглубь, как потенция, содержался как бы творческий, многообещающий «натиск» на; натуру.
Чистяков навсегда передал своему ученику чувство сложности пластического постижения натуры и воссоздания образа, трудного, напряженного сосуществования линии и цвета, непростых взаимоотношений объема и пространства на плоскости и неутолимую потребность в овладении всем этим.
Два предмета в обучении будущего художника считал главными Чистяков – анатомию и перспективу, и можно видеть, с каким упорством и осмысленностью его ученик постигает то и другое. Вот анатомическая штудия человеческого тела – Врубель подчеркивает каждой линией, формой строй целого и направление движения частей, уподобляя сухожилия, мышцы частям механизма, совсем в духе позитивной науки, ее апологетики человеку как умной машине. Весь этюд пронизывают летящие, как стрелы, линии, намечающие объем и пространство в их слитном существовании, как бы «проявляющие» их внутреннюю жизненную силу.
В самой природе мысли Чистякова, с натугой рождающейся, «неотесанной», но упорной, особенно ценной была устремленность к каким-то основам, корням, к ведущим внутренним, определяющим сцеплениям и связям частей и целого в строении предметного мира. Во всей затрудненной напряженности его мысли и пластических приемов как бы звучали призывы к углубленному и последовательному анализу и одновременно к волевой устремленности в творческом действе, к своего рода агрессивному натиску на форму, на пространство, и эти призывы подчиняли, мобилизовывали. Сколько раз в пору напряженных занятий Врубель отправлялся к Чистякову «хлебнуть у него подкрепляющего напитка советов и критики»!
«Степенно и с жаром» – так характеризует Врубель свое рабочее настроение в это время. Сочетание противоположных, но одинаково важных импульсов – вдохновения и труда (вдохновение – «порыв страстный неопределенных желаний» и точная работа, направляемая, контролируемая разумом), к чему Врубель будет стремиться всю жизнь, – складывалось, формировалось еще здесь, в это время, под руководством Чистякова, под его влиянием.
В патетической приверженности строению, в утверждении нового значения линии, плоскости было нечто непреклонное, суровое, пуританское. И каким-то непостижимым образом все эти эстетические начала «чистой формы» у Чистякова непосредственно переходили в этические. Уже такой этической была его любовь к линии, которую он уподоблял мужскому началу – бескомпромиссному, мужественному, суровому; таково же было его отношение к конструирующей форму плоскости. О живописи же, о колорите он говорил как о начале женском, кокетливом и отдавал явное предпочтение линии, рисунку.
Он вообще не любил ничего расплывающегося, «игривого», обманчивого. Ученики захлебывались от смеха, когда Павел Петрович характеризовал Париж: «…Париж далеко превосходит все города, а вечером так и Петербург против него тьма… В Париж приедешь – сперва угоришь, а потом пройдет, и только пустота в башке. Одним словом, газ жгут, как в аду, да еще зеркальные стены везде. Ты думаешь, что невесть какая зала, понапрешь вперед, да и хватишься, и больно, в зеркало… Вместо одного фонаря сто кажутся, и все газ; ну, одним словом, угоришь, а в комнате у себя озябнешь, потому что окна открыты и двери со щелями».
Да, все прямо и честно, никакого тебе обмана, никакой мистификации. И линии в системе Чистякова и плоскости-планы, бесчисленное количество пересекающихся плоскостей, в совокупности «находящих» форму предмета в ее динамике, – в этом была какая-то пуританская, честная и в чем-то поистине священная, святая бескомпромиссность. Чистяков говорил даже: «Общая линия в рисунке выражает любовь к Богу, к природе, к ближнему». Порой его речи напоминали религиозную проповедь, но даже атеисты, кажется, могли бы слушать подобную проповедь без скепсиса. Эта проповедь начисто была лишена религиозного догматизма, и непостижимым образом в ней дух Христа Спасителя перевоплощался в красоту, в прекрасное, в искусство, и из искусства и идеи красоты вырастал образ Бого-Человека.
«Бога-то я сильнее чувствую, когда урок даю», – признавался он. С глубокой печалью и как временное заблуждение мог бы признать Чистяков факт несовпадения этического и эстетического – красоты и добра. Он же стремился обрести их единство.
Не с этих ли пор пластическое совершенство, пластическая красота стали и для Врубеля приобретать, можно сказать, религиозный смысл?
Поистине молитвенно относился Чистяков к искусству великой классики – мастеров античности и итальянского Возрождения, благоговел перед этим искусством. Можно было бы подумать, что Чистяков, утверждая классические традиции, становился ординарным ретроградом, послушным последователем доктрины позднего академизма. Но это не совсем так. Он стремился, можно сказать, влить кровь в омертвевшие догмы, прорваться к основам, к глубинной сущности классики, уловить ее живую душу. В этом Чистяков следовал прежде всего Александру Иванову – своему старшему другу и кумиру. Только пафос его был противоположным – не обогатить идеальное реальным, как стремился Иванов, а, напротив, усвоив реальное, преодолеть его во имя идеальной сущности, вместе с тем донося живой человеческий смысл идеальных форм и высокую нравственную ценность пластического совершенства.
Во всем принципе построения Чистяковым формы, воссоздания им в искусстве реальности, отчетливо сказывался эклектический характер его системы, патетически и вместе с тем трудно суммирующей реализм и натурализм с классикой и классицизмом, с идеальностью. Во многом попытки такого рода были тщетными, но в тенденциях система Чистякова с ее положительными и отрицательными качествами сыграет свою роль в будущем Врубеля как художника.
И вот первые достижения ученика, первые победы. Здесь, прежде всего, следует назвать рисунок «Обручение Марии с Иосифом», удостоенный малой серебряной медали.
В мерцающем тумане светотени на пороге храма выступают фигуры главных героев – Марии в кристально прозрачном одеянии, Иосифа и первосвященника с распростертыми благословляющими руками. А на ступенях высокой лестницы, ведущей в храм, – очевидцы происходящего. Как разнообразны здесь типы людей, выражения лиц! Величавые и характерные головы древних старцев, идеальные лица женщин и детей. Меланхолическая задумчивость, напряженная самоуглубленность, ожидание, любопытство и порыв чувства.
Красоту композиции придает ее построение. Многочисленные свидетели происходящего образуют ясно читаемые группы: две – по сторонам лестницы, две – темными силуэтами в тени за колоннами, группу в центре – на лестнице, наконец – центральную группу наверху и оттеняющую ее, сливающуюся с ней темную массу внутри храма. Некоторые из участников сцены обращены к зрителю, они словно приглашают ближе приобщиться к происходящему, попробовать войти внутрь картины. И в этом мысленном подъеме по ступеням широкой лестницы до темной глубины наверху, где совершается главное, как бы измеряется все это художественное пространство! Зовут в глубину складки, представляющие собой направления – линии, оконтуривающие фигуры, лица, одежду. Они переданы с особой красотой и изяществом. Причудливые хитоны, окутывающие фигуры, делают их похожими на статуи. Все это разрушает плоскость. Но одновременно образует рисунок, расстилающийся по плоскости.
Думается, однако, что эта плоскостность не намеренная. Ощущается – и это в подлиннике бросается в глаза, – что еще и робок Врубель в своей работе. В этом смысле в ней дает себя знать воздействие оригиналов – тех же гравюрных воспроизведений классических образцов искусства из увражей библиотеки Академии художеств, которые помогали Врубелю так красиво передавать складки одежд.
Во всей атмосфере сцены, в расположении групп, в характеристике участников действия отчетливо ощущается влияние традиций русских классицистов и А. Иванова, а также Рафаэля (его «Афинской школы») и, может быть, одного из художников – «назарейцев» – Корнелиуса. Вместе с тем вся эта многофигурная группа, строго размещенная в архитектурном пространстве, все это пространство «сконструированы» методом Чистякова. Но дает себя знать в этой академической ранней работе и изящество рисунка. Используя подцветку сепией, добиваясь тончайших градаций в передаче светотени, Врубель создает в композиции живую, теплую, просветленную атмосферу, сообщая этим особую одухотворенность и значительность изображаемому событию.
Действительно, кто из художников был способен тогда на такое искреннее, жизненное и благородно-очищенное, идеальное воплощение евангельского события!
Но проблемы, проблемы… Как соотносятся в произведении пространственность и плоскостность, чувственное воплощение видимого и орнамент форм, декоративность… В конечном счете – каковы отношения искусства и жизни… Эти проблемы уже стоят перед художником в его юношеской работе.
Вот мы вглядываемся вместе с ним в его лицо, запечатленное в автопортрете 1882 года, исполненном акварелью именно в ту пору упорной работы под руководством Чистякова и открывшихся трудностей и сложностей. Никакой лести себе! Черты – неправильные. И взгляд исподлобья, какая-то особенная, «отчаянная» отдача себя постороннему суду. Где его французский шарм? Напротив, что-то мучительно напряженное, плебейски-грубоватое, приобщающее его к разночинцам.
«Никуда, никуда положительно не ступлю ногой», – клялся Врубель сестре. Можно поверить, что он исполнял свои клятвы. Он не обманывал, когда писал, что совсем перестал пить и редко использовал возможность пойти в театр. Никаких развлечений. Полная отрешенность. Но при пуританской «аналитической устремленности» в его автопортрете как-то особенно остро и живо, свободно легли мазки, пятна света на лицо и нежными артистичными намеками прорисованы лацканы пиджака, белая рубашка и галстук-«бабочка».
Этот автопортрет, исполнен акварелью, и уже по нему можно заключить, как важна была для Врубеля уже тогда работа в этой технике: она соответствовала ему «душевно», расковывала его. Кажется, что в первую очередь возможностью работать в технике акварели особенно привлекательны для него занятия в костюмном классе под руководством Чистякова.
Куда девалась усталость, когда темным зимним вечером, где-то уже в восемь часов, после целого длинного дня занятий он оказывался снова в классе, где несколько часов назад, днем, рисовал гипсы, усаживался перед стоящей под газовым софитом моделью, склонялся над листом бумаги, освещенным свечой, сообщающей бумаге мягкий палевый оттенок, когда, вглядываясь в натуру, наконец погружал влажную кисть в акварель и от ее прикосновения к бумаге оставалось живое и теплое, трепещущее пятнышко, цветное, но прозрачное, оставляющее под собой нетронутой всю фактуру бумаги.
В костюмном классе Чистяков оставался верен методу, которым он руководствовался в классах головном и фигурном, в рисовании гипсов. Здесь то же тщательное, ювелирное построение формы планами, гранями и превращение мазочка акварелью в олицетворение такого «плана», такой грани. И в результате – та же, сказывающаяся роковым образом в уроках рисунка «поверхностность». В этих акварельных сеансах Чистяков вдохновлял учеников не мастерами Возрождения, а двумя современными художниками – Анри Реньо и Мариано Фортуни, особенно последним, и ученики усиленно рассматривали офорты и фотографии с работ Фортуни в академической библиотеке, старались заразиться особым характером фортуниевской формы, сообщающим произведению сходство с ювелирным изделием.
Кличка «Фортуни» в это время все более утверждалась за Врубелем в Академии. А это была уже высшая похвала! Но, видимо, в глубине души самого Врубеля авторитет этого художника был теперь поколеблен. Уже по ранним его работам видно, что ювелирной отделки деталей, которой так славился испанец, ему мало. В его многочисленных маленьких этюдах, исполненных в костюмном классе на акварельных сеансах, сказываются черты метода Чистякова, воздействие Фортуни, но особенно строги и изящны мазочки. В решении национальной одежды, в выявлении ее архитектоники, ее декоративности, в самой кладке мазка – предчувствие будущих граней, врубелевской характерной формы, ее своеобразного орнамента и пластики.
Если способность краски простираться и течь не только не принималась Фортуни во внимание, а, напротив, им даже пресекалось всякое поползновение в этом направлении, то у Врубеля – и четкие мазочки и живая плоть краски. Она трепещет.
Со всей отчетливостью его мастерство сказалось в акварельных портретах этой поры. В них он уже художник, творец.
Какая свободная легкость в акварельной технике портрета невесты Саши Валуева – З. А. Штукенберг! Ощупанное мягкими, осторожными касаниями кисти красивое лицо, оттененное темно-малиновой, торжественного цвета, шляпкой со спускающейся по шее лентой. Блестящий шелковый головной убор, подчеркивает живой матовый блеск серых глаз с слегка надменным взглядом и прозрачность нежной кофточки, намеченной легкими голубоватыми мазками. Здесь есть тонкость, одухотворенность и живая игра выражения. Да, такой акварелью не грешно было восхититься и Репину.
И на самом деле Репин восторгался Врубелем: «По воскресеньям утром у меня собираются человек шесть молодежи – акварелью. Антон, да еще Врубель – вот тоже таланты. Сколько любви и чувства изящного! Чистяков хорошие семена посеял, да и молодежь эта золотая! Я у них учусь…» – писал Репин Поленову в 1882 году.
6 января 1883 года Врубель писал сестре: «Завтра начинаются опять классы. Ты себе представить не можешь, какой радостью наполняюсь при этой мысли <…> Никуда, никуда положительно не ступлю ногой – так только и возможно работать. Все эти обеты особенно волнуют меня сегодня, под впечатлением нахожусь беседы о Репиным, который только что был у меня. Сильное он имеет на меня влияние: так ясны и просты его взгляды на задачу художника и на способы подготовки к ней – так искренни, так мало похожи на чесанье языка (чем вообще мы так много занимаемся и что так портит нас и нашу жизнь), так, наконец, строго и блестяще отражаются в его жизни. Обещал по субботам устроить рисовальные собрания. Искренне радуюсь этому». Таким образом, Врубель пока не видит принципиальных расхождений во взглядах на художественное творчество между собой и Репиным.
Следует здесь заметить, что Врубель с видимым удовольствием сообщает о своих связях с Репиным, о своих близких с ним отношениях. Репин уже в то время знаменитость. Особенно приятно об этом знакомстве рассказать родителям, явно сочувствующим тому направлению, к какому принадлежал Репин, и тем самым повысить свою репутацию в их глазах. Это необходимо потому, что его медлительность приводит их в отчаяние. Он до сих пор не создал картины! До сих пор – нищий!








