355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Холендро » Избранные произведения в 2 томах. Том 1 » Текст книги (страница 8)
Избранные произведения в 2 томах. Том 1
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:34

Текст книги "Избранные произведения в 2 томах. Том 1"


Автор книги: Дмитрий Холендро



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 35 страниц)

Я оторвал от указателя дощечку с Новыми Козами, старшина протянул мне свою палку. Я кивнул – с первого дерева сломаем ему другую, ехать же на Ястребе или на лафете можно и без палки… Пока я постукивал, выколачивая гвозди из дощечки и прибивая ее к палке, Белка велел вынуть все из карманов Саши. Вынули медальон.

– Адрес, – сказал мне Белка.

– Знаю, – ответил я. – Верхняя Масловка…

Подумалось, что я становлюсь сборщиком адресов. Это потому, что у меня есть блокнот и карандаш. Я поплевал на грифель карандаша и провел рукой по дощечке…

– Что там? – услышал я нервный вопрос Белки.

Мы уставились на Толю Калинкина, присевшего около Саши на корточки, а он пялился на нас снизу вверх своими круглыми, младенчески-ясными глазами. Он держал листовку, вынутую из гимнастерки мертвого Саши. Толя передал ее сержанту.

Это была фашистская листовка-пропуск. Зачем Саша спрятал ее в карман?

Подковылял старшина, взял листовку в свою руку.

Я глядел на Сашу. Его лицо было теперь совсем отрешенным, без всякого напряжения, без усилий к тому, губы тонкие, а глаза закрыты. Ничего не прочтешь в них… Старшина слышал часть моего ночного разговора с Сашей. Сейчас скажет, подумал я:

«Так… Зачем же он в заслоне у моста остался?»

Старшина шумно высморкался на землю и вытащил кисет, не сказав ни слова.

Листовку вернул себе Белка, подвигал желваками. Сейчас Белка скажет, подумал я: «Прохоров! Не писать ничего. Бросьте карандаш!»

Я уже приготовился крикнуть: «Нет!» – и даже потряс головой. Но сержант держал в исцарапанных ветками и пшеницей пальцах слишком серьезное доказательство, а я не смог бы доказать ему ничем, кроме слов, что путь человека к самому себе очень сложен. Что человек не сразу распознает себя. Может быть, для этого требовалась Саше минувшая ночь. Может быть, потребовалась бы и завтрашняя, которая теперь не нужна совсем. Может быть, Саша носил в кармане листовку, чтобы преодолеть себя. Может быть, и вовсе, чтобы сберечь, как память об этих днях, этой дороге и однажды показать дома своей матери.

– Правда, Саша?

Мы закапывали друзей, но еще долго разговаривали с ними, как с живыми. Среди дня и ночи. Вдруг спросишь и услышишь голос…

Белка оторвал от листовки четвертушку, насыпал в нее табаку, смешанного с махоркой из кисета старшины, и закурил. Мы разодрали остаток листовки на клочки и задымили тоже. С бумагой плохо было – и в селах и у нас тем более… А Саша смолил чаще всех и не любил одолжаться…

– Наверно, для курева берег бумажку… Ну, чего примолкли? – спросил нас сержант. – Что мы, Ганичева не знаем? Первый день он с нами? Кто там… в заслоне?.. Да он!

Мы дымили, передавая самокрутки друг другу, а сержант говорил о нем, как о живом, и вспомнил, посмотрев в лицо Саши, что нам пора уходить, а ему оставаться.

– Пишите, Прохоров.

Я опять обслюнявил высохшую дощечку и стал выводить на ней буквы. А в виски стучалось: кто завтра? Закончив, я посмотрел на огрызок карандаша в руке и отшвырнул подальше от себя, в пыль. Ребята уже завернули Сашу в плащ-палатку…

Если кому-нибудь из нас придется возвращаться этими дорогами, он встретит много знакомых могил. Они оставались, как зарубки на пути, чтобы не заблудиться. Кто-то будет возвращаться. Вот дойдем до Днепра, починим орудие… Это я знал.

Я не знал тогда, что пойду по Верхней Масловке…

Сашина мама умерла в первый год войны, и я даже не знаю, получила ли она какое-нибудь известие о сыне, подкосившее ее, или нет. Соседей, которые рассказали бы мне о ней, тоже не осталось. Не в живых, а на этой улице. Все разъехались по новым домам…

А Саша… Может быть, какое-то сердце еще помнит о нем? Ему было восемнадцать, когда он уходил на службу, в эти годы молодые сердца не очень памятливы. Но, может быть, еще чье-то сердце хочет знать: Саша лежит в одинокой могиле, среди пшеницы, у развилки полевых дорог, одна – в Новые Козы, другая – на Первомайку…

8

Новые дома окружили нас со всех сторон, может, и не совсем новые, но стены побеленные, а ставни раскрашены голубым, синим, вишневым.

– Вы часто красите свои дома? – спросил я долгоносую девушку, закутанную в белый платок.

– К Первому мая, – ответила она, подняв глаза от земли.

Девчонка была длиннорукая и длинноногая.

В почтовых и сельсоветских бумагах наверняка село называлось Первомайским, но чья-то душа подмигнула названию, и оно навсегда переиначилось в юную Первомайку, а это понравилось коренным и окрестным жителям. Не так солидно стало, зато и красились каждую весну с несолидной лихостью, расцветали, соперничая, кто заметней. И пыль не одолевала этой раскраски.

Но прежде всего запомнилась нам Первомайка не ярмарочным обликом своих домов со ставнями, прикрытыми зеленью садов, а совсем уж неожиданным сюрпризом после дня молчания, отделившего нас от одинокой могилы. При въезде в Первомайку на дороге стояла полуторка, а в кузове ее возвышался тяжеловатый боец в гимнастерке с малиновыми петлицами на воротничке. Губы его подрагивали, готовые подчиниться просившейся улыбке.

– Здорово, артиллерия! – крикнул он.

– Здорово, пехота, – сумрачно ответил Белка и рукой дал нам знак остановиться.

Перед входом в Первомайку мы обтерли лица и шеи остатками сапрыкинского одеколона, теми же клочками ветоши обмахнули гаубицу и выглядели, казалось, совсем пристойно, но гимнастерка с белым подворотничком на бойце в полуторке перечеркнула все наши усилия. Даже пятна старого защитного цвета в складках наших гимнастерок, оставшиеся, как вода в лужицах, были грязными.

– Кто и откуда? – спросил наш сержант.

– Вас жду, – ответил боец, безудержно расплываясь всей своей добродушной рожей. – Рядовой Степан Набивач.

– Зачем мы вам?

– Так у меня для вас белье! – сказал он и приподнял из-за борта стопку, обернутую желтой, с блеском, бумагой, чтобы всем было видно. – Вас сколько? Раз, два… Всем достанется, и еще возьмете в запас.

Через полчаса мы ели пшенную кашу из плиток концентрата, тоже бывшего в кузове полуторки, и слушали рассказ ее водителя, благодарного нам за наше появление, словно мы его освободили.

– Я должен был все отдать. Люблю порядок.

– А откуда у тебя белье?

– Так меня за бельем посылали. Из полка. Знаете такой полк? – Он назвал номер, но мы не знали. – На-начальника АХО знайты… Де найдешь? Бумагу далы. А кому она, та бумага? Гоняю по дорогам, як та белка в колесе. Запутался… И тут… Еду вдоль железки… На малесенькой станции – эшелон. Паровоз разбитый – бомба… Последние вагоны сгорели… А к остальным не пробьешься! Облепил разный люд. Ну, это кто, може, и нет, а я пробився… Чего там только не було! Мать моя! Мотоциклы! До войны я все о мотоцикле мечтал, а зараз – ось воны! – бери, не надо. Две полуторки на платформах, як моя… Распатронены… Снимають, кому ще треба… Я это не люблю, но и я тормозные колодки сдрючил, уси четыре диска обновил. И для смеха взял новую пробку от радиатора… Но раньше, конечно, белье… Все було в этом эшелоне. И пшенный концентрат був. Вкусная штука? У вас кашевар классный, сальца подкинул… Ну вот… Войску посылали эшелон. А перепадает, бачу, кому попало. Ладно, хоть не фрицам… – Набивач помотал щекастой физиономией. – Нарушилась координация… Я еще в дороге подобрал бойца, поставил его к машине, а сам давай бегать… Часа два бегал. Нагрузывся… Я таскал белье до седьмого пота, а цей боец стерег, думал, подвезу его в тыл. «Поиха-лы!» Он спрашивает: «Куды?» Я ему: «На фронт!» А он опять: «Куды?» Я его матом. Хиба ж можно перед дорогой: «Куды, куды?» Мне б ему спасибо, что помог, а я матом. Нарушилась координация и вообще, и в каждом человеке. Он остался, я поехал. Три дня искал своих, а сегодня встал и роздаю всем чистое белье…

Набивач рассказывал, смешивая украинские и русские слова, а мы пытались представить себе эшелон, присланный войскам из далей мобилизующейся страны. Даже в таком рассказе он обнадеживал, а к тому же в подтверждение мы получили белье. Конечно, было бы куда отрадней получить его на орудийных позициях, но ведь мы не были виноваты в том, что наша пушка не стреляла. Остаться вот здесь, у Первомайки, с карабинами и пистолетами? Может, это имело смысл, и неважно, что никто не узнает, как мы дрались и погибли?

Но нами командовали не только наши чувства. Нами командовал сержант Белка, которому мы беспрекословно подчинялись, хотя он весь день до неожиданной встречи с этим Набивачем шел, не открывая рта. Что там – впереди? Выдержат ли наши кони? Белке было о чем подумать. И мы шли за ним, взбивая пыль сапогами, среди жары, от которой звенело в ушах. А может, это звенело от безлюдья хлебных полей, окружавших нас, от пустоты вокруг, если не считать птиц?

– Гимнастерка у тебя тоже с эшелона? – спросил Сапрыкин шофера и потрогал ее.

– Нет, це свий запас. Возить не носить.

Сержант пошептался со старшиной, но старшина Примак плохо умел шептаться, и до нас донесся его беспокойный вопрос:

– Ночевать?

Когда Белка выслал на край села, в дозор на дорогу Калинкина, а меня назначил первым дежурным у гаубицы и сказал, кто и кого сменяет, не исключив и себя из очереди, выросла вера, что будет не только отдых, будет сон, если его не сорвут… День за днем висел на этом «если», как сказал старик с деревянной ногой, несший мальчишку на плечах… Где-то они?

Отдых требовался прежде всего коням. Мы шли, а они тянули гаубицу, сколько могли и не могли. Мягкие обхваты шорок закровенели. Еще дня два, и беда…

Правда, Белка и о нас подумал. Он велел соорудить баню. Лушин и Сапрыкин отправились в какой-то двор греть воду.

Летний вечер переходил в темноту. И тут Набивач сказал:

– Я, пожалуй, погазую.

Возможно, с темнотой пришла тревога. И он не чувствовал такой зависимости от сержанта Белки, как мы. Белка тоже не чувствовал над ним своей власти.

– Возьмите с собой раненого старшину, – сказал он.

– Нет, – ответил Набивач так, что мы повернули к нему головы.

– Почему?

– У меня горючки километров на двадцать. Заправлюсь за это время где, нет? За себя я сам ответчик. Слез и пошел. А старшину куды? Потом спросют…

– Не врете про бензин?

Белка вспрыгнул на подножку полуторки, уверенно, одним движением снял пробку с бака перед смотровым стеклом и сунул туда веточку.

Он сломал ее на пути к машине и все листья успел оборвать, оскорбляя нас недоверием к симпатичному парню. Видимо, бензин оставил след на самом кончике ветки.

– Спасибо за белье, – сказал Белка, разрешая тем самым отъезд Набивачу, и тот сразу стал далеко от нас.

Он пожал нам руки, помахал нам из кабины, крикнул неловко, потому что не верил в это:

– Еще свидимся!

– Обязательно!

Никто в это не верил.

– А бензину не найдешь, машину бросишь? – спросил Эдька.

– Тогда скажете, что бензин у меня кончился. И где. Я вас назову. Вы свидетели.

– Предусмотрительный! – удивился Эдька, усмехаясь и крутя головой.

– Так ведь спросют! – Он завел мотор. – Баяли, немец Москву бомбит.

– Не шути такое! – оборвал старшина.

– Наше радио передавало. Люди чулы! Ей-бо!

И полуторка запылила, застучала деревянными бортами…

Но в руках у нас осталось белье, а во рту вкус пшенной каши. Такую кашу я ел у деда, на уральской речке Сакмаре, куда мама возила меня однажды через Оренбург. И там я ездил на настоящей косилке. Повозив меня досыта по пшеничному полю, дед отпускал лошадь в ночное, сам раздувал костер и цеплял на черный от копоти прут в сучковатых рогульках такой же черный котелок. В глазах моих усыпляюще сверкали стальные зубья, весь день срезавшие пшеницу под моими ногами, у меня тяжелела голова, ее клонило, но помахивал крылом в ночи трескучий огонь, и пахло выжарками в бурлящем пшене.

Ах, кто не пробовал этой простой еды, может быть, никакого счастья не знает!

Затихло. Уехал Степан Набивач. Лушин принес всем мыла невесть откуда. Сержант сказал:

– Срочный сбор по первому выстрелу.

И все ушли мыться, а я остался у орудия. Тогда я заметил девушку, присевшую на жердину дворовой ограды неподалеку от меня и вытянувшую свои длинные ноги в траву. Вернее, сначала было две девушки. Вторая, пониже и покруглее, постояла рядом, повертела плечами от нечего делать или от напряженной скованности, а я приблизился к ним, сел на ту жердину и спросил, часто ли они красят свои дома.

Гаубица стояла на поляне, вклинившейся между дворами. Плотная тьма обступила нас, в домах не зажигали света, окна ослепли, но я помню девушку, будто видел ее днем.

Может быть, луна всползла над деревьями и осветила ее лицо, показавшееся мне захватывающе красивым?

Может быть, глаза пригляделись, привыкли? Они очень старались.

Кругленькая подружка ее еще поежилась.

– Ну, я пишла?

Девушка на жердине ничего не ответила ей, и мы остались вдвоем. Нерон, привязанный к дальнему колу ограды, тяжко вздохнул во сне, ему и ночью мерещилась бесконечная дорога. Ястреб топнул ногой, чтобы не мешали спать, и эти нечаянные звуки только подчеркнули тишину вокруг. Я немного подвинулся по жердине к девушке, ища веселых или забавных слов, но ничего ни веселого, ни забавного не находилось.

Эти муки страшной немоты были уже известны мне.

Перед тем как познакомиться с девчонками в парке культуры и отдыха имени Горького у Москвы-реки, мы покупали с лотка ириски «Ледокол». Это были, наверно, самые крепкие ириски в мире. Камень. Они не грызлись и так долго не таяли во рту, что можно было сообразить, о чем заговорить, вспомнить какие-то слова. Так что, если удавалось познакомиться с ровесницами, мы тотчас же угощали их ирисками «Ледокол». А потом в молчании брели к Нескучному саду, к его волнующей полутьме, и губы наши слипались от сладости ирисок и сохли от таинственных ожиданий, осуществиться которым было, увы, не дано.

Ну что ж!.. Обычно пройти и полпути по аллейкам, обставленным ландышами фонарей, считалось уже подвигом для нас. На полпути «Ледокол» внезапно рассыпался в горькие крупинки, щипавшие язык, мы чаще всего останавливались у холодного гранита набережной, облокачивались о парапет или рассаживались по нему рядком и принимались оживленно обсуждать увиденный кинофильм или происшествия минувшей зимы на катке, под который заливались вот эти самые аллейки и набережная.

Разговор был тем шумней, чем ненужней. Детские эти разговоры мы уже переговорили, а взрослым еще не научились и теряли вечер за вечером, когда удавалось вырваться в парк из мертвой хватки школьных занятий и домашних уроков. Мы уходили от девочек, охваченные нахлынувшей храбростью: ну, завтра! Ну, не завтра, так в другой раз…

А теперь? Семен… Веня… Саша… Все существо заполнила простая ясность, что никакого завтра может и не быть. Может никогда больше не быть такой вечерней тьмы, такой удачи на час, когда все ушли мыться, влезать, нагалдевшись, в чистое белье, а нас оставили здесь вдвоем. Рядом – только кони. Но при них даже не так тревожно, не так жутко переступить запретную черту между двумя.

Они и не свидетели и живые. А все живое словно бы помогает в этот миг, такой…

Почему на ум приходит слово «опасный»? Вот придут сюда не сегодня-завтра чужие, грубыми руками сорвут с головы этой дивчины ее белую хустку, как называют здесь платки, растопчут все казавшееся святым и еще посмеются…

Я молчал, но мне хотелось попросить ее. О чем? Если это называется лаской, то о ласке. Она поймет. Я, казалось мне, все сказал, а она все понимала, потому и сидела.

– Пойдем, – сказал я ей.

В пяти шагах от нас лежала трава. Ее приволок Сапрыкин, чтобы покормить коней на заре. Траву накосил хозяин дома в конце улицы, а Сапрыкин ее заметил. Старик косил в своем саду, и трава лежала между деревьями. Подсыхая, она возвращала природе все свои запахи, не истощаясь, словно эти запахи и были ее соком, ее мякотью. И вокруг не пахло ни мальвой, вымахавшей в два человеческих роста у хозяйского крыльца, ни яблоками, мягко падающими на землю, а пахло этим стойким духом лета, запахами еще не сена, но уже и не травы. В ней увядали ромашки и одуванчики, подмешивая к солнечному настою горечь…

Хозяин помог Сапрыкину принести траву, угостил нас табаком, а Сапрыкин сказал, что на этой духовитой траве мы и переспим после баньки…

– Пойдем, – повторил я и протянул руку к белой хустке.

Теперь мы сидели рядом. Я догадался об этом по тому, как провисла под нами жердь. И еще я догадался, приблизившись, отчего ее голова была под хусткой такой круглой. Это волосы. У нее были большие волосы, и она обвила их вокруг головы, забрала под плотную хустку, а лицо ее от этого еще больше вытянулось, заточилось. Оно было остро вырезано из тьмы, как силуэт.

Я дотронулся наконец до хустки, до ее плеча, потянул ее, и тогда она оторвала свои руки от жерди, провела обеими ладонями по затылку, пригладила платок и встала.

– Як звать-велычать?

– Константин, – отвечал я.

– Константин, – повторила она, словно прислушиваясь, как звучит мое имя.

– Михалыч, – добавил я, потому что она же спросила – величать.

– Хоть бы поговорил о чем сперва! Розпытал об чем ни на есть. «Пойдем!» – передразнила она.

У нее был непрощающий шепот. Я увидел ее голые голенастые ноги. Да, конечно, была луна, я помню, как удивился ее мелькающим девчоночьим ногам, прозрачным от лунного света. Я хотел позвать ее, но воздух застрял в моих губах – имени ее я не знал.

Свалившись в траву, я крепко зажмурился, будто било солнце прямо в лоб, резало глаза, и мне некуда было спрятаться от самого себя, от обиды. Вот она сидела здесь и вот убежала. Как же это вышло?

Мне вспомнилось, как она отпустила подругу, как молчала вместе со мной, как ждала. Я оказался недостоин ее и дал себе клятву никогда не подходить ни к одной женщине. Я был недостоин их всех.

Баньку соорудили во дворе, развесив простыни на деревьях, отгородившись ими от хозяйских глаз. Воду согрели в железном бочонке, который, наверно, терпеливо ждал дождя под водосточной трубой, а сейчас стоял на кирпичах. Под ним тлели угли, краснея, когда их обмахивало неслышное ночное дуновение. Для мытья добрая хозяйка дала ваганы, такие цинковые корыта, и два таза. Ну, Сапрыкин, ну, Лушин! Уж не знаю, кто из них все это наладил.

Натирая мне спину мочалкой, Толя Калинкин спросил меня:

– Как ты думаешь, разрешит сержант взять с нами девушку?

– Какую?

– Галю.

– Мыло! – крикнул я и выругался.

Перепутав, я плеснул в лицо из таза, в котором Толя взбил для нас мыло. Он подставил мне таз с чистой водой, подул на угли под бочкой, чтобы мне было виднее. На редкость толково он умел хлопотать. Если ему не давалось что-то, вроде мытья цементных полов в казарме в предалекое довоенное время, он и тогда без суеты начинал все сначала.

Толя сел на табуретку, голый, нежный, весь правильно рассчитанный своими создателями, как Адам: круглая голова, круглые глаза, круглые коленки и даже кончик носа округленный. Он сидел такой мягкий, уютный, теплый…

– Я, конечно, не оставлю ее фашистам.

– Она такая длинная, в белом платке? – спросил я.

– Нет. Маленькая. Красивая. Не веришь?

Это он почти спел.

– Сколько ты ее видел?

– Правда, правда, – повторил Толя. – Для этого хватит одного раза. Я обещал взять ее с собой за Днепр.

– И возьмешь? – спросил я насмешливо, хотя и не очень, потому что Толя был поразительно серьезен. – Откуда она к тебе явилась?

– Подошла за селом, на дороге. Еще было не так темно. Я издали увидел, какая она, и отвернулся. Я всегда отворачиваюсь от таких девушек.

– Что еще за привычка?

– Ну их!

Я толкнул его локтем.

– Ну, подошла…

– И просит за спиной: «Дяденька! Заберите меня с собою. Не оставляйте». Тогда я посмотрел на нее. Она засмеялась: «Ой, вы же не дяденька!» Так засмеялась! Завтра ты сам ее увидишь.

– Где?

– Она пойдет с нами.

– Ты отроду недоделанный? – спросил я. – Или сегодня чокнулся?

– Почему?

– Белка возьмет ее! – сказал я так грозно, как только мог, чтобы привести его в норму.

– Не возьмет?

Сидел Адам, держал на коленях розовые руки, и в круглых глазах его, ловящих отражения от углей из-под бочки, светилось первобытное сердце.

– Ты правда рехнулся, Калинкин, – сказал я.

– Я в своем уме, – ответил он.

– Ты уж лучше молчи, – посоветовал я дружески, – а то попадет от Белки, что разговаривал на посту с посторонней.

– Я сказал ей, что нам нельзя беседовать. А она, знаешь, умненькая. Она ответила, что это ж не секретный пост. «Вы ж немца сторожите. Я буду вам помогать».

– Ну, и как время провели? Не скучали? Про что беседовали?

Калинкин не заметил моего ехидства.

– Про учебу. Здесь, в Первомайке, была десятилетка, которую она окончила. Больше всего химию любила.

– Химик, значит?

– Кроме того, участвовала в самодеятельности.

– Это по Эдькиной части.

– Нет, она посещала драмкружок.

Мне никак не удавалось сбить его с серьезности.

– Интересную она мне вещь сказала.

– Какую?

– Вот сыграла многих наших девчат. Других учила, как жить. А самой скучно становилось оттого, что все верно и складно… Сказали б: «Так и живи», – умерла бы сразу. Ведь неправда все это!

– Зачем же она ходила в драмкружок?

– А если талант?

– А ты ей про что говорил?

– Про Цну, – оживился Толя. – Река небольшая, самым натуральным образом застревает в березах, а березы – в реке. Их сплавляют по Цне, и в узких местах иногда стволы скапливаются навалом. Вырастают березовые горы с трехэтажный дом!.. Я тоже в самодеятельности участвовал. Один раз. Стихи читал.

– Вот за самодеятельность Белка тебе и даст.

– Она не посторонняя, – сказал Толя.

– Кто?

– Галя.

Я еще раз оглядел Калинкина. Стоя на тонких ногах, он облился водой, с его ушей и носа капало, лицо блаженно лыбилось, как ласково говорили о младенцах на Руси, а я вспомнил это по словарю Даля, потрепанные и пухлые книги которого хранились у мамы, и я иногда лазил в них. В молодости мама была сельской учительницей… Толя улыбался от блаженной первозданности мыслей, рождающихся в его голове. Стригущий лишай неуместно прошелся по ней каленой лапой, обезобразил. Он перестал улыбаться, снова вылил на себя воду из таза и сказал, весь в струйках:

– Я за нее умереть смогу.

– Ты не знаешь Белку? – спросил я.

В той хате, при которой устроили баню, нас с Толей ждал ужин. Хозяйка зажарила кролика. В детстве я воротил нос от белого мяса, не мог вонзить в него зубы, а сейчас пошло. Птичьи косточки кролика аккуратно ложились на край тарелки.

Мы сидели за большим столом в непонятной комнате, не в горнице и не в кухне, сразу за дверью, которая открывалась с веранды. Может быть, ее пристроили к хате для дачников, которые приезжали на лето в Первомайку? С начала войны в этой хате близ дороги перебывало много военных, и потому-то весь ее вид так изменился, все в ней приспособилось для постояльцев. Две узкие кровати, и размашистый стол, и много посуды на подоконнике, и несколько полотенец на гвоздях у двери. Там же, у двери, стояла хозяйка, приправившая крольчатину луком, подавшая к ней глиняную миску картофельного пюре и свежие огурцы. Каждый раз, когда мы взглядывали на нее, она быстро говорила нам, словно только и ждала этого мига:

– Вечеряйте.

Была она не очень красивой молодой женщиной. Сильное, мускулистое тело угадывалось под ее блузкой. Рукава она засучила до локтей, показав свои мужские загорелые руки. Загар был золотистый…

Когда она принесла и поставила крынку молока, Толя так охнул от радости, что она улыбнулась и скорее ушла. В дверях сказала:

– Лампу погасить.

Мы вышли – она лежала на тюфяке в углу веранды, прямо на полу, отвернув лицо к невысокой деревянной стенке.

Дыхание ее не было слышно, и мы приподнялись на цыпочки, осторожным шагом пересекли скрипучее расстояние, спустились по ступенькам, и тогда я горячо шепнул Толе:

– Ты иди!

Он кашлянул на весь двор, подал знак хозяйке, что ли? Я стиснул зубы, чтобы ничего не сказать, и остался, забыв все свои клятвы. Воровской походкой поднялся я на веранду и присел около хозяйки. Она не прогнала.

Тогда я прилег.

– Как тебя зовут? – спросил я шепотом.

Она долго не отвечала, и я уже подумал, что она спит – потому и не прогнала меня, но тут послышалось тоже тихое:

– Ольгою.

– Ты на меня, Ольга, не сердись, что я тебя на «ты» называю. Не сердишься?

– Не сержусь.

– А меня звать…

– Костей, – опередила она. – Я чула, як вас дружок называл.

Пока она говорила, я совсем примостился к ней, прижался всем телом, повернувшись на бок, чтобы быть еще ближе, и зашарил рукой по ее груди. Меня сразу ожгло. От дневного солнца ли, от жаркой ли крови грудь ее была словно бы раскаленной. Но, может быть, так померещилось мне, потому что я впервые прикасался своей рукой к женской груди. И пусть она была исхудалой, не упругой, она показалась мне божественной.

– Ольга, ты знаешь, чего я хочу.

– Еще б!

Сначала, когда она сказала «вас дружок называл», я тут же подумал, что тоже перейду на «вы», но теперь уже, не отдавая себе отчета и не испытывая укоров совести, продолжал по-прежнему, как начал:

– Знаешь!

Я почувствовал, как ее рука легла между нами и напряглась. Я попробовал отвести ее, но она была сильней моей. Она не поддавалась.

– Пусти! – сказал я настойчиво и нежно, как мог. – Ольга!

Приподнявшись, я взял ее за угловатые плечи и поцеловал, запомнив все морщинки на губах. Ей, наверно, еще не исполнилось тридцати, и морщинки были от солнца, от ветра, от воды…

– Ольга!

– Уйди, – выдохнула она.

Она оттолкнула меня и поправила на себе байковое одеяло, подтянула к голове, а я сошвырнул его подальше и снова впился в ее губы. И услышал, как пальцы ее разгребли мои волосы, утонули в них, как она сама прижала мою голову к себе. Сердце забилось с гулким эхом в ушах.

– Ну, отстань! – сказала она сейчас же. – Костя!.. Третьего дня у меня був шофер. Нечистый такой… Не тот, якый сегодня з вами кашу ив. Цей тоже був. В ночи.

Ну, конечно! Набивач и показал нам эту хату.

– А перед ним був кавказец, молодший лейтенант. Сурен. Всих убитых звав по ночам, во сне. А проснется, и опять мене мучить. Сам ледве живый, а мучае. Бачишь, мисяц, як человека дома немае, може, де на вийни, може, убытый да непохороненный де, а я вся в грехе. Всих жалию… Баба на дорози…

– Пожалей и меня, – неуклюже попросил я.

– Я тебя бильше всих жалею… Ты молоденький такый…

– У меня еще никого не было.

Она усмехнулась, но иначе, чем я, горько.

– Ну вот… А як воны та оставыли мени щось нехороше? Ну, мени по заслугам. А тоби навищо? Хто их знае… Не пущу!

Она умолкла, видимо сама поразившись, что сказала об этом так просто, и покачала головой из стороны в сторону. Я еще пытался уговорить ее торопливым шепотом:

– Всех убьют одинаково.

– Ни, тебя не убьют, – возразила она.

Я и сам не верил, что меня убьют. Зачем же я шел, зачем мы тянули гаубицу? Но сейчас мне хотелось с ней спорить, хотелось сердиться, смеяться над ее глупой уверенностью.

– Что я, лучше всех?

– Лучше.

– Ольга! – взмолился я в голос.

– Иды геть! – прошептала она, и это был конец.

Она меня больше не отталкивала, как парализованная, и этим остановила. Я отодвинулся. Мы помолчали, будто лежали поодиночке. Но ее рука вдруг нашла меня в темноте, толкнула, и Ольга проронила сквозь ласковый смешок:

– Ступай до сусид у погриб. Там дивчата…

– В погребе?

– От бомбежки.

И хотя она только что призналась мне в сплошном грехе, эта баба на дороге, она показалась мне святой мадонной. Я знал, что должен был поблагодарить ее, наверно, за любовь ко мне, но не сказал ни слова и не испытывал ничего, кроме злой досады, запавшей глубоко, глубоко, и какой-то безымянной тоски. Все желания во мне умерли, а тоска осталась. Я искал слова. Сил хватило на совсем сухой шепот:

– Слышишь, самолет? Вот сейчас… Я не заговоренный.

– Заговоренный.

Кажется, она плакала.

9

Из отдушины погреба, как дым из трубы, вылетала музыка. Да какая! Самый модный фокстрот моей школьной поры – «Рио-Рита», будто не второй месяц войны шел по земле и я стоял не в ночном дворе Первомайки, а под открытой форточкой того московского окна, за которым резвилась в фанты школьная вечеринка.

Я нащупал ногой каменные ступени в погреб.

Играл патефон. Над ним лучилась висячая лампа. Вокруг сидели девушки, накинув на плечи кофты – погреб и летом – погреб, а среди девиц, озорно и хищно сжав свои глазки, не обращая внимания на хрип полуразбитой мембраны, хороводил Сапрыкин. С краю, на притычке, кособочился Эдька.

– Едут, значит, в разные стороны, а сидят в одном вагоне, ну! – с криком рассказывал анекдот Сапрыкин. – Во техника!

Девушки согласно хохотали, покачиваясь, но в глазах их были страх и тревога.

– Я сейчас взорвусь, Сапрыка. Держи меня! – кисло выдавил Эдька и встряхнулся. – Костя! За мной? Извините!

Он схватил меня в охапку и развернул, не дав приглядеться к лицам. Мы выбрались из погреба, отошли и присели на жердину какой-то ограды. Иногда слышался с одной стороны слабый хрип «Рио-Риты», а с другой – как отдувался во сне Нейрон.

– Ты чего удрал? – спросил я.

– Надоело. Полчаса он рассказывал девчонкам о своем Мироне. Как он на каждое слово по-разному «реагировает». То машет хвостом, то лупит.

– Это любовь, Эдька.

– Я и говорю, – не понял Эдька. – Мы купаемся, а он давай стирать грязные рубахи. Для подкладок на потертости. Мирону.

– Забота, Эдька.

– О коне.

– Не только о коне, Эдька.

– Да я понимаю! Но и ты понимаешь, что все равно это убожество… Мирон и Сапрыка!

– А ты всюду с ним… Ну, в разведку. А в погреб чего поперся?

– А куда ж мне? Я ловлю себя на том, что и переживаю за него, а не за себя.

– А я смотрю на него, на Федора, и завидую. Мы умеем больше чувствовать и болтать, чем делать.

– Я еще умею играть, – ответил Эдька. – Такие дорогие минуты тратить на «Рио-Риту», когда у меня…

Он извлек из кармана губную гармошку, и в уши толкнулся тихий, густой звук, такой густой, что воздух казался уплотнившимся. Эдька дунул еще раза два просто так, прошелся от низких до высоких нот, перебрав клавиатуру. И заиграл. Это было что-то тревожное, даже грозное. Длинные звуки сменялись частыми напряженными переливами, все ускоряясь, забираясь до высоты, на которой перехватывало дыхание. И снова отступали. Это было как воспоминание обо всех потерях, о гордости, которую тоже хотелось вернуть.

– Бах… Токката и фуга ре минор, – опустив руку с губной гармошкой, сказал Эдька и помолчал. – В память об Александре.

Сразу, как ветром, пронесло перед глазами всю сегодняшнюю дорогу до поворота в Новые Козы, где остался невысокий холм из пыли, где валялся в пыли огрызок моего карандаша…

– Понимаешь, не верится… Вот уже и место это далеко, а не верится! Кажется, сейчас придем, а он возле пушки… Сидит и пускает дым колечками… Так мы и не сказали друг другу доброго слова после той схватки…

– Отцепись! – попросил я, потому что Эдька, засунув гармошку в карман, больно вкогтился в мое плечо обеими руками. – Эдька, отцепись!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю