355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Холендро » Избранные произведения в 2 томах. Том 1 » Текст книги (страница 5)
Избранные произведения в 2 томах. Том 1
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:34

Текст книги "Избранные произведения в 2 томах. Том 1"


Автор книги: Дмитрий Холендро



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 35 страниц)

– Что слышно о Синельникове?

К командиру полка, тяжело дыша, подошел Миша Ремизов, парень с вислым носом и тонкими губами. Мало того, что лицо его было скучным от природы, он еще сам из себя делал стоическую натуру. А был он корректировщиком при лейтенанте Синельникове, значит, был рядом с ним, пришел оттуда.

– Наш комбат погиб, – сказал Миша.

– Это точно? – спросил майор Влох, подождав.

– Я сам видел.

Майор переждал опять какую-то минуту.

– Как погиб лейтенант Синельников?

Миша ответил с точностью стоика:

– Его задавил танк…

У него трясся подбородок и дрожали пальцы, которыми он пытался ухватиться за брюки, чтобы унять дрожь. Вот как ему давалась эта стойкость.

Мы молчали. Не произнес надгробной речи и комиссар Жук. Да и похорон не было. Где-то там, где звучала чужая речь над нашей землей, вмятый в нее остался лейтенант Синельников. А нам осталось от него название батареи – Синельниковская. Пока дадут другого командира. А Белке еще и Ястреб.

– Может быть, не брать Ястреба на парад, сержант? Откажитесь, пока не поздно.

– Все будет, как надо.

Ястреб – надолго ли? Он ведь тоже живой… Всем – память. Пока жив хоть один…

Крикнет дневальный в казарме:

– Смирно! – И уже по голосу догадываются: Синельников. Бывало, кричат это самое «смирно!» бездушно, а то и с тоской, бывало, кричат и вот так радостно-звучно.

– Товарищ лейтенант! В батарее…

Мы его не боялись, лейтенанта Синельникова, хоть он требовал дисциплины неумолимо. Зато разумно. Ничего лишнего. Мы его уважали за это.

– У него сын? – спросил комиссар.

Сына ему привезла молодая жена в мае, уже в летние лагеря, из города, где жила ее мать и где, кажется, он окончил артиллерийское училище. Это на Оке, далеко отсюда…

Другие командиры у нас, оставившие жен дома, нет-нет да крутили с украинскими или польскими девушками, мы это видели на клубных вечерах, когда нам давали концерт или показывали фильм под тарахтенье уличного движка. А лейтенант Синельников или сидел с бойцами, или читал со сцены стихи о том, как он к любимой в гости две морковинки несет за зеленый хвостик.

– Где они сейчас, его жена и сын, товарищ батальонный комиссар? – спросил Белка.

– Там же, где и все наши жены и дети. Эшелон отправили из Самбора в первый день войны. Львов он успел пройти, это мы знаем. Тернополь прошел… как будто…

В этом эшелоне через опасные просторы ехала с двумя дочками и жена майора Влоха, полногрудая и голосистая, с которой Эдька, элегантно поддерживая ее за талию, еще недавно пел про бубенчики, дугу и сани… Жизнь разломилась на две жизни – ту и эту, мир – на два мира, и тот, привычный и близкий, отдалялся, а этот, свирепый, дикий, несправедливый, окружал теснее.

5

Едва стемнело, мы начали отъезжать от пограничных дотов, от одинокой ракиты, от разбитых орудий.

Наша упряжка отдохнула. Мы брели за своей пушкой и чувствовали себя с ней надежней. Хоть и не живая, а все же и не мертвая.

Всю ночь шли, и кони опять устали, а мы все шли.

Были тихие и в тишине даже ласковые дороги с косогора на косогор, в ромашках и васильках, набегавших к обочинам из неубранных хлебов, были речушки и сохнущие ручьи с мостами и мосточками, ходившими ходуном под нашими гаубицами. Но неожиданней всего были срубленные топорами телеграфные столбы. Они валялись у дорог, чаще всего в пшенице, опутанные клубками проводов и длинно протянув их блескучие нити никуда…

Еще недавно пролетали по ним живые строки телеграмм, родные кому-то голоса. А теперь все оборвалось. Столбы рухнули, как казненные.

Понятно, врага лишали связи, эта земля оставлялась.

Дороги полнились разрозненными частями. И беженцами. Людей тянуло друг к другу, люди выбирались с захолустных и более безопасных троп на общие дороги…

У одной реки скопилась толпища. Были тут сотни обеспокоенных людей, может, тысяча, а может, и больше… Узкий и слабый мост не мог пропустить всех сразу, а рвались пройти сразу все. Чем ближе к мосту, сманивающему к себе с крутого берега дорогу и людей, тем громче разрастался бестолковый ор.

По жидким доскам моста стучали башмаки и копыта. Гремели на горбылях и визжали, западая колесами в расползающиеся щели, телеги. Ворча, переминались грузовики. Мост гнулся, дребезжал и грюкал. Что-то на нем все время застревало, как чересчур обильная пища в узком горле.

– Стойте! – крикнул майор Влох напиравшим людям.

Его никто не слушал, кроме нас. На него никто не оглянулся. Он отдал нам команду, и мы перегородили доступ к мосту полукольцом подвод и машин, кое-как соорудили эту баррикаду, врезавшись в людской поток, разодрав его, и майор Влох вскинул обе руки над головой, ожидая, что к нему прислушаются. Где там! В страшный ор вмешался бабий визг и детский плач, истошный от безнадежности, и от этой бури голосов Дракон под майором Вдохом попятился. Тогда майор выхватил пистолет и бахнул в небо.

– Дорогие! – крикнул, как кричат виноватые. – Армия пойдет…

– А мы? – опять заголосили в толпе. – Нет?

– А народ?

– Защитники!

Влох затряс над собой пистолетом.

– Слушайте меня! Армия пойдет после вас. Не торопитесь! – смог он перекричать всех, сбычив голову. – Не давить, не лезть! Я буду отмерять, кому идти. В нарушителей стреляем. Всем – по кустам, под берег. Не стоять на открытом месте, не сбиваться в кучу. Налетит фриц, погубите себя и детей. Кто с детьми – вперед!

Влох отмахнул рукой часть беженцев, и они потрусили, потекли к мосту, у которого тем временем малость рассосалась пробка. Почти все были с детьми.

Да, детей было много… Одних вели, других несли. Шла моложавая женщина в косынке, опущенной до самых глаз, облепленная целым выводком, оглядывалась беспрерывно, все ли здесь, а они сами жались к ней. Везли младенцев в тачке поверх узлов. Меж ручками тачки гремело ведро, но заливистый, неистощимый младенец вопил громче. Шел старик инвалид, выбрасывая вперед отстающую деревянную ногу, а на шее, вцепившись в бороду старика, сидел мальчишка. Босой, со сбитыми в кровь пальцами. Кровь запеклась на них пыльной коркой.

Девушки с остановившимися от испуга глазами молили бойцов пропустить их, а те по-разному отзывались, кто строго, кто даже отталкивал, а кто и заигрывал:

– Поцелуешь? Эй, вон ты, чернявая!

– Поцелую, дядя. Пусти, поцелую.

– Ах, бойкая! Чего мне твой поцелуй? Одно расстройство.

То отхлынет от сердца, то прихлынет непоправимая боль. Бородатый старик на деревянной ноге приостановился как раз возле меня, чтобы передохнуть, а грязный мальчишка на его плечах спросил:

– Диду, вже Днипро?

– Ни, – ответил старик, вытирая пальцем струйку пота со щеки. – Днипро велыкий. Ось пийдемо, а ты роздывляйся. Тоби выднише з моих плечей. Як побачишь, ну, считай, остались мы с тобою житы, – добавил он в свою речь русских слов, заметив, что и мы прислушались.

За Днепром искали спасения? Но это же… полстраны!

– А скоро, диду?

– Дывысь – прыдывляйся!

Санитарные подводы везли раненых. Когда последняя из них съехала к реке, охрипший майор Влох подозвал к себе Белку:

– Переправляйтесь первыми, сержант. Вы здесь не нужны. На том берегу встретимся. Ждите нас. Если что – на Умань. Там должны быть артиллерийские мастерские. Берегите орудие.

– Есть!

Комиссар с высокого крапчато-белого коня прибавил:

– Держитесь друг за друга. И за гаубицу. Пока вы с ней, вы армия. – Он снял фуражку, ершистый, с запыленным лицом, серый, оттого с виду совсем старый, сказал жестче: – Надейтесь на себя. Бога нет.

И мы пошли среди беженцев за своей пушкой, под колесами которой закряхтели расшатанные доски моста. Мы пошли над прозрачной водой. У берега в ней темнели коряги, похожие на осьминогов, а дальше река обмывала и слизывала песчаные островки, слабые, как людская надежда. А может быть, она самая сильная, потому что она бессмертна?

Мы знали, что дело плохо, но мы надеялись… У нас была испорченная гаубица. И еще – ежечасно растущая любовь к этой земле, на которой мы родились. Ко всему, что было на ней. К ее разливным просторам, неподвластным глазу. К ивам у деревень. К непроходимым лесам. К рекам, которые искали по ней свои пути в моря и океаны через нашу душу. К огням ее городов, где думали о нас. К небу над ней. Оно было вчера и будет завтра.

А сегодня оно было особенное. Облака вспенивались ввысь, в зенит. Голубые окна между ними роняли на землю сиянье лета. И земля и река были в солнечных пятнах.

Я оглянулся, чтобы посмотреть на тот берег, на майора Влоха, зная, что сразу увижу рыжего Дракона, но поднял голову выше и увидел небо в облаках. И война почудилась выдуманной, несуществующей. Такие же облака взвивались в Подмосковье, над Сходней, утонувшей в соснах и березах, куда мама возила меня и младших братьев за грибами, и мы с визгом находили сказочные мухоморы. Это было, а все остальное…

Раздался вой.

Бомбы посыпались из белого, в солнечных курчавинах облака, как дождь. Белка повел гаубицу от реки галопом. Мы были уже на другой стороне реки, но еще не на другом берегу, а на острове с вековыми ивами в дуплах и полянами, хранящими память о весенних разливах. По этим полянам, топким, как болото, свежие колеи от разных колес петляли вовсю, ища себе места понадежней. Гнилой был остров…

Где-то на его середине мы завязли. Беженцы окружали нашу гаубицу, пытались вытолкнуть ее из трясины и разбегались. Бомбардировщики делали второй заход и третий, и опять был режущий свист бомб в высоте, чуть сзади нас. Он заглушался разрывами, которых мы не видели. Мы видели из-за кустов верхушки сыпучих столбов речной воды, а в уши били горячие волны воздуха, и в промежутках между ними слышался плеск высоко взлетавших брызг, которые падали охапками.

Я снова поднял глаза к облакам, из которых выскальзывали черные точки, разрастаясь. Я смотрел на них, оцепенев от – признаться невозможно – какого-то безымянного чувства, похожего на любопытство. Одни самолеты скрывались в облаках, другие выныривали из них, а может, это были все те же… Я никогда не видел этого… Откуда они взялись?

Теперь-то я могу объяснить кому угодно, что они подкрались на большой высоте за облаками, бесшумно опустились в облака, теперь я знаю, что это были одинаковые «юнкерсы», а тогда стоял неподвижно и смотрел, пока голос Белки не заставил очнуться:

– Прохоров, за меня!

Сам он повернул Ястреба к реке, ударил по его бокам каблуками, и Ястреб усталым, но преданным галопом, расшвыривая грязь из-под копыт, понес его обратно, а все, смотрели на меня. «В укрытие?» Какое укрытие? Я и этого не успел крикнуть, с новыми разрывами весь расчет сам попадал на сырую землю, а от реки уже скакал наш сержант. Он скакал рядом с повозкой, наклонясь к ней и бросая какие-то слова. Видно, на повозке был знакомый.

Наши кони сбились в кучу, выступили из постромок. А сверху ухнул в уши ревущий гул… Прямо над нами низко прошел фашистский самолет, накрыв нас своей тенью. Мы поняли, если с него заметили нас, он вернется… Наберет высоту, опишет при этом полукруг…

– Ездовые, по коням! – крикнул я, задохнувшись.

– Постромки! – отозвался Семен Агейко и начал топтаться у коней, заталкивая их в постромки. Повозка с парой вороных прочавкала мимо, и мы уставились на нее, но так и не разглядели знакомого среди раненых, которых она везла, а подъехавший Белка скомандовал:

– Расчет, на лямки!

– Кто там? – успел спросить я Белку, цепляя свою лямку за лафет. – Кто ранен?

– Старшина Примак.

Хотелось узнать, тяжело ли, но уже все прицепили лямки, запряглись. Ездовые были в седлах – Сапрыкин на Нероне, Якубович на Идеале, Агейко на Отметке. Дернули разом. Мы и кони. И мы остались у гаубицы, и коренники Сапрыкина с могучими, в полнеба, полушариями крупов, закрывающих от взгляда дорогу, остались, а четверка коней уходила от засевшей гаубицы к зелени на далеком краю поляны, видно, уже на краю острова… Кони наращивали галоп… Их еще в упряжке настегали безжалостно, и сейчас они облегченно уносились, оторвавшись от непосильной тяжести, украв свободу. Украв, украв! Как-то сразу всем нам стало ясно невероятное: Агейко отцепил постромки от гаубицы. Мы видели, как он нахлестывал свою пару коней…

– Стой! – прозвенел над поляной голос Белки.

– Стой! – донеслось, как эхо, оттуда, где молотили глухую землю копыта наших коней.

Это кричал Веня Якубович. Откинувшись, он изо всех сил пытался удержать коней, но Семен не опускал плетки, жег ею бока Отметки и Ласточки, и Вене не сладить было с ним и с конями.

Белка уже вспрыгнул на Ястреба и пустил его вдогонку, но не успел догнать. И хорошо. Свист сверху, из-под самого солнца, перекрыл наши крики и конский топот. Уходящих коней закрыло поднятой из-под их ног тучей, а когда развеялись и дым и темная завеса земли, их не было видно… Вот только что стояли здесь и обмахивались хвостами от болотных мух, а вот…

Мы все рванулись туда, и в мозгу мешались слова. «Бегство? Нечаянность? Семен? Не может быть!» Мы спешили, падая, забыв о небе, о самолетах, ничего не слыша…

Белка, спрыгнув с Ястреба, уже стоял у ямы, у следа свежего взрыва, у воронки, закиданной кусками конских тел. Со дна ее, выкатив желтый глаз и скаля зубы, на нас смотрела морда Идеала. Мохнатилась среди комьев земли… За воронкой валялась Отметка, приподнимала светлую голову, косилась на нас угасающими глазами и с тонким ржаньем сбрасывала с губ кровавую пену. А мы вынимали из-под нее Агейко и Веню. Как так получилось, что они оказались рядом, под одним конем? Может, Веню выбросило из седла взрывной волной вперед, чтобы он сказал Агейко то, что хотел?

Теперь они молча лежали рядом, под кустами. Все свои пакеты мы пустили в дело, перевязав их, как могли. Небо очистилось от гула и опять сверкало ясностью, белело облаками. Из кустов медленно начали выползать люди. Старик инвалид выдернул из кармана кисет, посмотрел на нас, обронил поучающе:

– Якщо бежать, то прямо на литак. Вид литака бежать не можна, бомбы догонят. Бомбы вперед летять.

Женщина какая-то пропела, как проплакала:

– А их-то не научили? У-у!

– Научатся. Он куды пустылы! Тепер покы остановишь та выженешь! – вздохнул старик, пряча кисет, походивший по рукам бойцов нашего расчета. – Война долгая буде.

Белка приподнял голову, спросил старика:

– Ближайшая переправа далеко?

– В Ступкине – якщо вверх. Километров сорок… Там мост, якщо не разбомбылы.

– А пониже?

– Там моста немае. Брод вроде есть… Якщо правду казалы… Я людей разпытував на ходу…

– Якщо! – повторил за ним Белка. – Если, что ли? Если, если…

– Тепер усе на нем висыть, на «если»…

Белка спрашивал о переправе, потому что от реки больше не появлялись ни конные, ни пешие… Моста за нами уже не было. А за рекой остался полк. Где ждать его? Где мы встретимся?

Ни Веня, ни Агейко не открывали глаза, а беженцы потянулись, и я кивнул на мальчика и спросил у старика с деревянной ногой:

– Внук?

Надо было о чем-то спрашивать, чтобы почувствовать себя живым и то, что жизнь продолжалась, и надо жить дальше.

– Ни, – сказал старик, почиркав спичкой.

– А кто?

– На дороге подобрал… Його матир бомбою… Теперь я йду, а хлопчик смотрит. Сверху… Пивторы людыны… – Он отдал кисет Сапрыкину. – Держить мий кисет. Я соби найду.

– Счастливо вам до Днепра добраться, – сказал ему Сапрыкин.

– И вам!

И нам? До Днепра? Мы не можем отойти туда, не имеем права. Что он бредит Днепром, старик?

Я присел на траву невдалеке от Вени и Агейко, и вспомнилось, как в детстве мы ездили по Днепру с моим школьным другом и его родителями.

Все курили, даже Эдька Музырь, одну самокрутку за другой, кому теперь нужен был его голос? Дымок, туманящий голову, туманил и тревогу. А я не курил. Мне этот туманящий дымок опять заменяли воспоминания.

…За Днепром стелились бесконечные степи, и это было захватывающее приволье, гикни что есть мочи – не услышат. Началась река Десна с дубовыми рощами на берегах… Пароходик плыл в незнакомый город Остер.

Толстый пассажир, стоя рядом с нами у борта и обмахиваясь полами парусиновой блузы, мечтательно посвящал нас, мальчишек, в тайные радости будущей жизни:

– В Остре сомы. Усы – вот такие! – Он показывал. – А сами… Голову на плечо положишь, а хвост по земле волочится. Хорошо-о… Ночью охотно на живца берут. А лунища! Фан-та-сти-ческая! – вскрикивал он, отдуваясь от жары немыслимой, как сейчас, такой же одуряющей, но все же благостной, довоенной. – Тепло!

Утро за утром мы стояли с удочками на берегу Десны… Жадно клевали мелкие колючие ерши. Обратный пароходик резво шлепал плицами вниз по течению, к Днепру, и берега обеих рек желтели подсолнухами. Туда отступать?

Близкий выстрел заставил меня вздрогнуть. Белка застрелил Отметку. Пузыри пены на ее губах высыхали. Федор снял с нее шорку и надел на Ястреба. Толстый ремень непривычно обхватил грудь жеребца. Ястреб никогда не ходил в упряжке, и Федор усомнился на этот счет, а Сапрыкин, который, подпрыгивая, помогал ему, вполголоса сказал:

– С устатка сам черт пойдет!

Белка все поворачивал голову к реке. Похоже, ему хотелось вернуться, посмотреть, что за ней, может, как-то связаться с командирами. Хоть перекрикнуться, если услышат… Если, если… А о чем кричать? Все уже было сказано. «Не барышни», – учил лейтенант Синельников. Орудие на открытом месте… До реки больше километра… Чем ему могли помочь из-за реки? Никто и не знал, что так скоро придется подтверждать слова комиссара: «Надейтесь на себя. Бога нет».

– К орудию!

Мы оставили раненых и снова впряглись в гаубицу. Сапрыкин сел на Ястреба, сказав про коренников:

– Их не хлобыстать, они сами… Сами потянут… Мы помогали коням, а нам помогали кони.

Силы человека не мерены. Мы сделали то, что раньше не могли сделать. Мы выдернули гаубицу из засасывающей вмятины, которая все углублялась, и потянули за собой дальше. Спрыгнув с Ястреба и гикая на коней, Сапрыкин тоже влез в лямку и приналег всей грудью, выпуклой, как дно перевернутого котла. Капли пота густо обсыпали его лоб, спрыгивая с бровей на щеки, потому что маленькие глаза Сапрыкина были глубоко запрятаны в тесные глазницы и темнели там шляпками гвоздиков, вбитых сильной рукой. Сапрыкин тянул, оглядываясь на застревающие колеса.

По твердой дороге, когда она началась, кони пошли резвее. И Ястреб, от которого не ждали такой прыти, тянул без всяких фокусов. Сапрыкин сказал:

– С устатка и у жеребца душа тупеет.

– А у него есть душа? – спросил Музырь.

– А то как же?

– А ты его кнутом?

– А чем же?

– Я бы взбунтовался.

– Потому что ты псих, Музырь. Душа! Ей-то и дают кнута.

Мы поотцепляли лямки и приотстали от гаубицы, а Сапрыкин пошел с конями, и нам слышались звуки его сиплого голоса – он ласково понукал коней, помахивая кнутом, хвалил за старание и обещал скорый отдых, о чем-то разговаривал. Он любил и жалел коней больше себя.

– Им хуже людей. Живые, а бессловесные.

– Сапрыка, Сапрыка, – говорил Эдька, – запрягайся вместо Мирона, а он отдохнет. Правда, он и так на тебе ездит.

Своего Нерона Сапрыкин называл Мироном, понятней для себя. А Эдька смеялся, Эдька любил позлить Сапрыкина. Все это было еще недавно и в прошлом… А сейчас Сапрыкин остановил поредевшую упряжку у кустов, где лежали Веня и Агейко.

Они открыли глаза, когда мы подошли. А может быть, чуть раньше. Когда мы подошли, Веня сказал Семену, шевеля разбитыми губами, темными, в земле:

– Ты отцепил постромки… Мерзавец!

И Семен ответил шепотом:

– Сейчас чего врать…

Сержант Белка подступил к ним. Семен опять глотнул воздуха и сказал, глядя на сержанта:

– Я хотел…

Он всех нас обвел глазами, глотая воздух. Не хватало дыхания. Воздух вырывался из его груди. Он хрипел.

– Молчи, – велел ему Белка.

И Семен перестал стараться сказать нам что-то и откинул голову к плечу, а Веня посмотрел на упряжку и увидел в ней только двух коренников, опускавших и вздымавших бока, посмотрел на Сапрыкина, растиравшего коренникам ноги пучками травы. Веня всегда плакал по-детски, не жалея слез, а сейчас в его глазах накопилось по одной слезе. Он смотрел в небо, и слезы из его глаз не вытекали.

– Струсил!

Он опять обращался к Семену.

– Первый раз… – задышал Семен. – И последний…

– Сейчас вас положат на лафет. Догоним госпиталь, – сказал Белка.

А мы молчали. Мы впервые постигли правду молчания, бесцельность слов. Тому, что сделал Семен, не было ни оправдания, ни прощения, он и сам понимал это. Мы смотрели на его курносое лицо, на его распахнутые глаза, которые и сейчас еще блестели. Он казался самым молодым из нас, но мы всегда называли его Семеном, за самостоятельность. И он испугался! Самый лихой из нас, Семен Агейко!

Толя Калинкин и Федор стелили на лафет все наши плащ-палатки поверх наломанных веток. Их ломал Саша Ганичев. Кусты потрескивали все время. Эдька вытирал краем гимнастерки свою костлявую рожу. Она была не красной, а бледной. Как же мы без четырех коней дальше поволочем свою пушку по дорогам и бездорожью? Майор Влох сказал: «Берегите орудие».

Семен задышал чаще. Понимал, как наказал нас.

– Я себя наказал.

– Это тоже было в твоих глазах.

– Вы мне нравились, но порой я вас ненавидел.

– За что?

– Я вам завидовал… То бухнешься и спишь как убитый. А то вдруг думать стал… Сколько уже успели! Книг начитались… Заговорите по-русски другой раз, а непонятно. Имена называете, каких я не слышал. Я не слышал, а для вас они вроде родственников. Чем я хуже? И вот бомбежки. Вся кровь – в голову…

– Ты ж сам рассказывал, как из школы убегал?

– Сам.

– Смеялся, как отец устраивал тебе лупцовку, да без толку.

– Что ж, по-твоему, нет людей, виноватых перед собой? Раз отец положил ремень и сказал: «Ведь ты все можешь, Сенька. А я не могу. Устал». Он устал, а я улыбался… Я бы, правда, смог… Увидели бы! Я везучий.

– Страшно сделалось тебе?

– Еще страшней сделалось, когда лежал возле Вени, невиноватого… И страшно сделалось, что я виноват. И что не будет меня. Как же так? Я и девушкам нравился. Я писем больше всех вас получал. И в каждом:, «Жду ответа, как соловей лета».

– Ты показывал.

– Были и такие, что не показывал. Была одна среди всех…

Подошел Сапрыкин, спросил:

– Как тебя брать? Где больнее?

А Семен не ответил. Открытые глаза его смотрели в небо и ничего не видели. Сапрыкин перемялся и, присев, закрыл их.

За кустами была протока, короткий мост, берег большой земли, Веню мы отвезли в прибрежный хутор, в хату, где старая хозяйка положила для него на кровать свою перину, все спрашивая, «чего вин хоче», называла сынком. А сами вернулись на остров с досками, гвоздями и лопатами, сколотили гроб Семену после того, как Лушин обмерил его локтями, и зарыли.

Только тогда я хватился, что надо же матери, присылавшей нам пряники в белых мешочках, и отцу, когда-то бившему сына ремнем, сообщить, где теперь их Семен. Сумщина… А село-то его называется как? Никто не помнил точного адреса. Черный пластмассовый футляр, как трубочка из двух свинчивающихся половинок, с бумажкой внутри, смертный медальон, остался в кармане гимнастерки Семена. Мы еще не привыкли хоронить… Там, на этой бумажке – имя, фамилия, адрес… Разрывать? Ну, ладно, адрес мы узнаем у полкового писаря. Встретимся же! А вот как обозначить этот остров? Вернувшись в хутор, я стал расспрашивать хозяйку:

– Как ваше место зовут?

– Хутир. А бильше нияк, сынок. Протока, и ось – хутир.

– Письма вы получаете?

– А як же! До нас почтальон ездит. На велосипеди. Колы раз в неделю, колы частише, якщо письма пышуть. Як же, господи, получаем!

– А откуда он к вам ездит, почтальон?

– Из Яблунивкы.

– Ну, значит, есть адрес, мама?

– Який?

– На конверте. Как там написано, чтоб письмо к вам попало?

– Ну, як. Просто. Село Яблунивка. И хутир на протоке.

Хутор тонул в садах, в душистой траве, в покое, если не считать оглушительного крика птиц на закате. Уже не казалось, что не было войны, но казалось, что мы остались совсем одни на белом свете.

Белка решил ночевать в хуторе, и Эдька тут же посчитал это глупостью. Уходить надо. Это он сказал, конечно, не Белке.

– Кони устали, – возразил Сапрыкин. – Еще день, и пойдут у коней потертости. Тогда заплачешь.

– Ты из-за своих коней, Сапрыка, угодишь к фрицам.

– Заткнись.

– Сержант ждет, может, наши переправятся, – подумал вслух Лушин.

– Здесь моста больше нет. Где-то переправятся. А как они нас найдут?

Эдька был прав. Никто не повернул к хутору, переправившись выше или ниже нас. Шли сразу на восток. И у нас был приказ двигаться на Умань…

– Скажи Белке, – посоветовал Саша Ганичев.

– И скажу.

Но Белки не было. Он уехал на Ястребе назад, к реке, через весь этот гнилой остров, километров за пять. Ну, может, за три. Этот путь запомнился таким длинным потому, что трудно дался. Лушин ушел добывать харч. Толя молча лежал в траве и глядел, как угасали облака, весь день горевшие солнцем. А теперь огонь остался только в венцах… По гаубице лазали хуторские ребятишки. Деды курили поодаль, замечая:

– Большая…

Хуторяне снабдили нашего Федора парным молоком и хлебом.

– Налетай! – позвал он всех и посветлел, когда мы его окружили, стал ломать каравай так, что корка потрескивала и крошилась в его руках. Он даже улыбнулся, право слово!

Федор, который прятал свои посылки под матрас в головах, Федор, который даже слов не ронял даром, слова приходили к нему трудно, и каждое он долго держал в уме, прежде чем пустить в ход, этот Федор сходил за харчем для всех и всех позвал: «Налетай!»

Молоко в двух глечиках было еще теплое. Мы сели на траву и стали медленно есть.

И вдруг прекратили жевать с застрявшими во рту кусками, один за другим повернув головы к дороге. По ней двигалась знакомая фигура. Высокий человек отчаянно хромал, опираясь на палку. Это был военный, еще издали разобрали мы в сумерках по галифе. Раз он перевел дух, а потом, увидев гаубицу, заторопился, сильнее припадая на палку.

– А я уж думал, где вы? Неужели завязли на этом клятом острове? Где сержант? Жив? А я слез с санитарной повозки, жду вас. Должны догнать, а не видно. Нет! Пойду.

Но раньше, чем мы услышали его рассказ, раньше, чем увидели его ногу в разрезанном сапоге и намокших кровью бинтах, Сапрыкин сипло закричал:

– Старшина!

Старшина Примак подковылял еще на два шага, отталкиваясь от земли длинной палкой, видно, сломанной с придорожного дерева, и сказал:

– А я с вами.

6

Мы сидели под мазанкой, привалясь плечами и головами к белой стене и друг к другу. Расстегнув сопревшие гимнастерки, мы еще спали, хотя птицы уже как ни в чем не бывало отзвенели свое в рассветной тишине и где-то там, из-за края земли, в небо всползало солнце, невидимое нам покуда. Свет его пробивался сквозь пыль, поднятую с окрестных дорог. Небо было серо-розовое…

Под другими мазанками провели ночь другие бойцы, так же, как и мы, устроив головы на плечах соседей, на собственных кулаках. Мы добрались до этого большого села поздней ночью. Село гнездилось за полукольцом реки, пробиравшейся по оврагу, на перекрестье дорог, и бойцов, изнуренных маршами, сошлось в нем много. Остатки каких-то частей, ищущих фронт. Не было ясного представления, сколько нас пылит по дорогам, и не было ответа, где мы остановимся. На первый случай фронт могла бы срастить большая река или большой город мог бы собрать в кулак рассыпанные на этом злополучном участке войска, но до Днепра, и тревожа и успокаивая нас, оставался еще долгий путь, а больших городов нам не попадалось.

В селах бабы, застывшие у хат, по первой просьбе бежали за молоком, за хлебом. Сколько мы съели этих горьких хлебов, сколько выпили, не для красного слова будь то сказано, слезных чаш. С женских щек в крынки, и правда, срывались слезы. А мы все шли… И уже последних оделяли хоть водой, которую выносили к дороге в ведрах. У колодцев оставляли на ночь бадейки и кружки. И во тьме деревянные журавли над колодцами пели свои скрипучие песни… Неразумные дети крутились вокруг бойцов, оставлявших их без защиты, старухи тянули навстречу и вдогонку яблоки-скороспелки на коричневых ладонях, звали:

– Сынки!

Лица от пыли, взбитой нами, у старух были темные, и слезы прокладывали по морщинам заметные следы.

Попадались живые городишки со страниц школьных учебников. Неожиданно маленькие, с пустынными улицами, а может, пустые. Может быть, из них все уже ушли, унесли детей, увезли самые необходимые вещи в тачках, на вихляющем колесе. В одном таком городке, совсем безлюдном, среди дня не у кого было попросить воды, чтобы умыться. А пыль, смешавшись с потом, въелась в кожу, от нее щипало глаза, и мы высматривали колодец, пока Федор не закричал, размахивая ручищами:

– Сюда!

Он стоял на пороге аптеки, безнадзорной, с дверями нараспашку. В ней мы стали рвать на клочки вату, обливать одеколоном, вытряхивая его из плоских флаконов, и вытираться… Сапрыкин под завязку набил бесплатными флаконами свой вещмешок.

Мы оставили на полу аптеки черные куски ваты и как следует притворили за собой двери, но это не исправило ощущения – привычная прочность жизни рушилась на наших глазах.

На углу возле аптеки я увидел почтовый ящик и обрадовался, вырвал лист из мягкого блокнота, который свернул в трубочку и сунул в карман в первое утро войны, нацарапал огрызком карандаша: «Мама! Я жив…» И опомнился. Бросишь в этот ящик письмо – кому?

Зря сломал грифель. До войны я присматривал себе красивый перочинный ножик, не купил никакого и теперь вместо заточки каждый раз откусывал от карандаша дерево зубами, мазал губы фиолетовым цветом. Карандаш был химический…

Сейчас я сжался под мазанкой… Только сомкнешь глаза, и видится разное… Луна светила с чистого и тихого неба над карпатскими соснами… Стоял Станислав в пилотке Толи Калинкина… Падали черные капли бомб из белого облака… С задранных конских ног, путаясь, свисали кровавые кишки, конские бока, обсиженные роями мух, дулись над васильками, трупы коней валялись вдоль нашего пути… Их смрадный запах, насыщая жару, стал приметой первых военных дорог.

В нашем передке остался, кажется, один лоток со снарядами, и будь гаубица живой, скоро ей все равно уж нечем было бы ответить на команду «Огонь!». Почему? С первых минут войны накапливались эти «почему», как у ребенка в неподвластном его разумению мире. Сапрыкин, когда начинались разговоры, объяснял просто, хоть и хмуро:

– Мы маленькие, а война большая. Знают, что и зачем.

– Кто?

– Кому надо, те и знают.

– А тебе не надо?

– А зачем ему? Он, как конь, идет себе!

– Эдька!

Они уже готовы были сцепиться. Я помогал им сдерживаться, корил Эдьку. Но я тоже хотел знать, кто ответит на все эти «почему».

Сейчас Сапрыкин спал под мазанкой, похрапывая. Голова моя покачивалась на его плече… Затевался душный и длинный день. Опять полетят, вспарывая свистом воздух, вонзаясь в небосклон, тощие «мессершмитты» к где-то рассыплются пулеметными очередями. Натужно гудя и нахально показывая свои кресты на боках, крупными стаями потянутся «юнкерсы», над кем-то, может быть, над нами, сомкнут свой круг и завоют, по очереди падая в пике… А если со звериным рыком пройдут транспортные брюхачи, окруженные беспокойным крылатым сопровождением, жди впереди десанта. Где?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю