355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Холендро » Избранные произведения в 2 томах. Том 1 » Текст книги (страница 28)
Избранные произведения в 2 томах. Том 1
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:34

Текст книги "Избранные произведения в 2 томах. Том 1"


Автор книги: Дмитрий Холендро



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 35 страниц)

– А ты чего тут?

– Так.

В руке Анка держала чемодан.

– Куда? – спросил Алеша, вставая.

Анка нахмурилась. Рассердилась, что он ждал, порылась в кармане платья и вынула согнутый листок. Это была телеграмма. Алеша развернул ее. Слагаясь в строки, зачернели крупные буквы, которыми сообщают людям о радостях и несчастьях: «МНЕ ЗНАМЕНИЕ БЫЛО ЧТО ВЕРНЕШЬСЯ НАШИ ПАЛЕСТИНЫ АХ ЭТИ ССОРЫ ВЗДОРЫ ПРИЕЗЖАЙ НЕМЕДЛЯ ЖДУ КИСТИНТИН».

Ну что ж… Вот и Константин. Словно перемолвились…

– Зачем… мне это показываешь?

– У меня все хорошо, видишь… Я уезжаю.

– Я тебе уеду! Дай сюда чемодан! Слышишь?

Он протянул руку, но Анка отшагнула.

– Дай сюда чемодан! – повторил он.

Тогда она спросила испуганно:

– Алеша! Ты что?

– Ну, так знай, – ответил он. – Я не отстану от тебя!

И Анка отступила еще на шаг.

– Этот человек, он из дирекции… Я думала, он меня продвинет… Я дрянь!

– Это все копоть. Забудь…

– А люди? Что они скажут?

– Плевать!

– Я сама тебя презирать начну!

– Все равно, – улыбнулся Алеша. – Я тебя прощаю.

– Еще я должна захотеть, чтобы меня простили! – крикнула Анка. – Прощай, Алеша!

– Ты сама сказала, что любишь…

– Потому и сказала, что мне ничего от тебя не надо!

Он опять улыбнулся ей:

– Эта телеграмма уже вчера была? Да?

– Разгладься!

Анка повернулась и таким скорым шагом пошла, будто побежала, а старуха Миронова за его спиной, костлявая и полуглухая, которая до вчерашнего дня не выползала из дома и не знала ничего, плюнула вслед Анке:

– Порченая девка! Тьфу!

Сначала Алеша еще шел за Анкой, потом остановился. Она даже не оглядывалась. Он постоял и побежал к березе. Все уже ярко зеленело в лучах утреннего солнца, и птицы кричали. Алеша взбежал на бугор, чтобы еще посмотреть на Анку. Отсюда ее долго было видно.

21

Вернувшись, он выкурил сигарету на крыльце. В сумраке дома разносился голос матери:

– Что ж мне с этими бурундуками делать? Двоим хоть деньги от родителей пойдут. А Коклюш?

Она с собой говорила.

Алеша вошел в затхлую комнату и, еще не разглядев лица матери в провале серой и пухлой, как облако, подушки, твердо сказал, что уезжает. Сегодня.

– Ты-то мог предупредить, изверг, что слободке нашей… – мать подкинула сухую руку, – жить да жить!

– Не знал я.

– В своем чреве выносила… Ночные муки за него брала… А он!

Она всхлипнула, и Алеша испугался.

– Уезжаю, – повторил он. – Хоть сейчас не ругайся.

До нее дошли его слова про отъезд, и она поворочалась в постели и пригрозила:

– Только попробуй! Своими руками придушу!

– Смешно это, мать, – ответил он. – Я большой.

И стало жалко ее, будто он уже уехал.

– На работу напишу, что больную мать бросил! Наплачешься! – услышал он ее вопль, выходя.

Ударил дождь, но Алеша не хотел терять времени и бегал по стройке, оформлял документы. Спешил уволиться, чтобы успеть на вечерний поезд. Дождь усилился, все попрятались, только он бегал как угорелый да грохотали рядом два или три бульдозера. Сквозь ливень разносился всюду их сильный весенний гром. Прогремел раскат настоящего грома, упавшего с тучи. Оглушительно, над самой головой.

Получив расчет, Алеша выскочил из конторы и встретил Петюна Куцурупа, бригадира.

– Эй, – сказал тот, – мокнешь?

Алеша и не заметил, что промок до нитки: вся одежда облепила тело.

– Да вот… Мокну.

– Держи.

– Что это?

– Ребята скинулись. – Петюн сунул ему в карман толстый сверток. – Тебе.

– Зачем?

– По глупости… – улыбнулся Петюн, показав щелочки меж зубами – они у него были редкие.

Алеша побагровел.

– А кому прислать?

– Мне… Дальше я разберусь. Это чепуха. Есть и поважнее. Меня мать учила. «Самое главное в человеке – душа. И чем она больше, тем и жизнь больше». Наверно, отсюда и слово такое – великодушие. Слыхал? Старое слово. И что интересно – неверующая была мать… Так вот, Алеша. Если ты от души простил свою… ну, ее… быть тебе счастливым… А если… Ну, ладно… Я завидую!

– Прости меня, Петюн.

– За что?

– За недопонимание… Нелегко тебе с нами.

– Мне легче, чем тебе… Ты держись, не задавай ей глупых вопросов, ненужных, как гвозди под скатами… Перед самой весной надо умнеть! А то не расцветешь!

– Какой весной? – не понял Алеша. – Почему – перед? Уже май на дворе… Скоро лето!

– На дворе – май, а у тебя… Твоя весна на подходе…

Они обнялись.

– Ни пуха ни пера! – сказал Петюн. – Посылай к черту!

Но Алеша только улыбнулся.

Дома, на крыльце, сутулился батя. Силуэт его темнел, как в те давние вечера, когда пахло душистым табаком и немыслимо ярко цвел у ног львиный зев. Алеша присел на минутку рядом.

– Я уезжаю.

– А меня Сучкова за инструментом посылает. В школу…

Опять Сучкова! И звучало это мстительно, будто и родная фамилия стала ему за долгую жизнь неприятной.

– Пойдешь?

– Дело сделано, – ответил батя. – Сделано – прожито.

– Кому она деньги копит? – вдруг спросил Алеша.

– Тебе. Ты наследник!..

– Я уезжаю, – повторил Алеша.

Батя положил руку ему на плечо, пожевал губами, будто в них завязли какие-то слова, посмотрел в глаза:

– Когда?

– Через час…

Батя встал, упершись громадными ладонями в непослушные колени. Пойдет, матери скажет… Но тут ее голос донесся с огорода:

– Чтоб ему счастья не видать и во сне!

Оказывается, она была не в доме, а там.

– Рехнулась! – сказал батя и ушел в дом.

Алеша приподнял голову.

Мать, худая, длинная, вся в черном, спиной к нему стояла в огороде между грядками, на которых, растопырив тонкие веточки, уже поднялись сизые помидорные кусты, глядела на заходящее, раскаленное, как металлический блин, солнце и бормотала:

– Лучше б я его под камень положила, чем в пелены пеленать! – Дрожь прокатилась по его спине. – Разрази его гром небесный! Покарай, господи!

Любила она господа вспоминать…

А кого еще любила? Очень хотелось Алеше назвать кого-то. Маленькому верилось, что скотину. Была у них угольно-черная, угрюмая корова Ласточка, мать ее называла девочкой. Замычит в такую пору Ласточка у ворот, мать крикнет:

– Открой, пусти девочку!

Потом сама отвела девочку на угол рынка. Остались индюшки – тоже девочки. Мать кормила их, верещала:

– Идите ко мне, мои девочки!

Курам рассыпал зерно батя. Он наклонялся, и куры, хлопая крыльями, заскакивали ему на голову, а мать щурилась, проходя мимо: «Как его девочки любят! Вон тех слови… Ту и ту!» И рубила им головы и ощипывала – на рынок. «Девочки, заинька… голуба…» Разные женщины говорили эти слова, как ворковали, такие до сих пор непохожие… А если подумать? Одна к одной!

– Сам выдумай ему кару, господи! Не щади! А я больше не могу, зла не хватает!

Мать крестилась. Когда поднимала руку, сползал рукав платья, и у локтя на коже обнажилось множество облущенных складок.

Кто-то покачал калитку с улицы, щеколда не поддавалась.

– Сынок мой, сынушка, кровушка моя, – еще причитала мать. – Будь ты проклят!

Щеколда грюкнула, калитка отворилась, и во двор ввалилась, как упала, тетя Варя.

– Алеша! – сразу заголосила она. – И чего он вдруг ее позвал?! Не хотела она. Не ждала совсем, и вдруг – телеграмма! Неправильно все это, неправильно!

– Чего воззрился? – услышал Алеша близкий крик матери и повернул к ней голову.

Мохнач, похожий на медведя, вылез из конуры и смотрел на мать, свесив набок, через клыки, шершавый язык. Мать отпихнула ногой его пустую миску.

– Ведьмак!

Загремев, миска покатилась через двор. А мать приближалась. С косынкой, еле державшейся на плечах… Простоволосая… Седая… И вдруг, повернувшись к тете Варе, крикнула:

– Все правильно!

– Что правильно, когда люди себе жизнь калечат? Где правильно?

Мать внезапно усмехнулась:

– Счастье умным дается. Они и живут в счастье.

На крыльцо вышел батя с унылой самокруткой в зубах, хлопая себя по карманам, нашаривал спички. Мать показала на него сухой рукой:

– Вот мы с мужем прожили, словно лебеди!

Батя глянул осоловело и пошел за спичками в летнюю кухоньку. А мать остановилась против Вари, затрясла дрожащим кулаком у тощей своей груди:

– Кто тебя звал?

Варя попятилась. Алеша поднялся с крыльца.

– Теть Варь… У меня билет в кармане. Я понял, каким был дураком!

– Раз понял, значит, у-умный!

– Иди-и! – завизжала мать, наступая на нее.

– Я вас не забуду, теть Варь. Ничего не забуду.

В комнате Алеша наскоро сложил вещи. Сунул в баул книгу брата и газету с портретом Куцурупа. Напечатали невидного, несолидного! Оба Петра с ним. Полотенце, мыло. Бритва. Вот и все. Он присел на койку и закурил…

Батя дожидался у ворот. Рука у бати тряско-тряско дергалась, когда прощались. И мать была еще во дворе, но даже не обернулась, не взглянула на него, обошла глазами темнеющий огород.

– Рученьки мои тут остались! Для кого? – услышал Алеша, закрывая калитку.

И уже не видел, как мать, с трудом одолев крыльцо, забрела в его комнату и упала на кровать, измятую сыном, – только что он сидел здесь. И уткнулась лицом в пепельницу, где тлела сигарета… Сын ушел, а сигарета еще дымилась…

Она поплакала вволю, Сучкова, в голос заходилась; доведись услышать – ни один человек не поверил бы в слободке, но даже муж был у ворот, а в доме – никого. Так она, вероятно, не плакала, когда получила похоронку на первого сына, а ведь она живая – может и пореветь… Но скоро успокоилась и задумалась. Опять о нем, о сыне. «Могла бы и денег дать. Хоть сто! Хоть тысячу. Да ведь неинтересно ему. А что ему интересно? Откуда он такой?» Этот вопрос уже приходил к ней. И ответ, о котором она, по-своему умная, думала, уже пугал ее. Сын вырос таким за все ее грехи.

Сучкова вздохнула и ожесточилась. Так погоди же! Тысячу тебе? Ни крохи! И начальству напишет, что мать бросил, еще как напишет! Она поискала на этажерке программку с адресом, которую сама тогда положила сюда. Хоть знать, за что уцепиться в розысках… Взял, ушел.

…Пригнув голову, Алеша шагал мимо двора Гутапа и остановился, словно споткнувшись. Над крышей гаража вспыхнул фонарь, и в свете его выросла похожая на сейф фигура.

– Ну, иди, – велел Гутап.

Алеша стоял. Тогда Гутап сам шагнул к нему и размахнулся. Свистнул железный прут. Еще не сообразив, в чем дело, Алеша услышал, как Гутап расхохотался. А прут, сверкая концами под яркой лампочкой, полетел через забор к гаражу.

– Пьяный? – спросил Алеша и провел рукой по лбу.

– Разбогатеть хочу! – Гутап опять загулял плечами, смеясь взахлеб. – Утром Сучкова явилась передо мной, обещала не поскупиться. «Задержи Алешку, хоть голову проломи!» Иди! Убить могу.

– За что? – Было похоже, что Гутап крепко выпил.

– Ты счастливый, – сказал Гутап. – А я… Испугался?

– Я с тобой справлюсь, – ответил Алеша.

И подождал, пока Гутап, нелепо улыбаясь, уступил дорогу.

Слободка кончилась. В тех пятиэтажках, у которых недавно ставили качели и вкапывали турник, уже светились окна. Уже справили новоселье…

Слободка отставала, однако мысли его еще витали в ней… Быстрохотом быть плохо. А ждать целый век? Что лучше-то? Что? Он не спрашивал себя – там, внутри, вопрос был уже решен. Он готовился…

А мать, бедная мать, которую он и сейчас жалел, была ли она счастлива по-настоящему хоть день? Хоть час?

В слободке кое-кто, кроме Степки, уже купил себе машины, даже «Жигули» последней модели, с хромированными полосками вдоль блистающих кузовов. Катались на помидорах! Терли полировочной пастой и красили днища и крылья снизу красным свинцовым суриком, разживаясь у Гутапа.

Но разве в этом счастье? В «Жигулях»?

А Степка, по прозвищу Гутап, стоял у забора, привалившись к нему спиной…

Когда-то он хотел играть на мандолине. Приходил с мандолиной к Смычку, старик стаскивал с полки свою скрипку, и вдвоем они играли «Светит месяц». А хилый месяц висел над слободкой в сырых облаках…

А потом мечтал о духовом оркестре. Нравилось ему, как трубачи вымазывали губы шоколадными конфетами, чтобы влипал мундштук.

Вдруг Степан оторвался от забора и двинулся за Алешей, вовсю размахивая руками. Он почти бежал, и слободские фонари, еще не все разбитые из рогаток мальцами-мазилами, перебрасывали его короткую тень. На крайней скамейке увидел женщину.

– Тетя Варя! Алешку видела? Он на вокзал! Где же марш? Где баян? Марш нужен! Я плачу! Десятку.

Тетя Варя плакала. Это Степан увидел, когда она подняла голову.

– Вы чего? – спросил он, утихнув. – Обидел кто?

– От радости. За Алешу.

Она ни за что не сказала бы ни ему, ни другому, что сейчас Настасья, собираясь в свою Сибирь, спросила о баяне, не мужний ли? Если мужний, то забрать бы…

– Сергеич!

Тетя Варя увидела хромого под дубом и заспешила к нему, а тот еще через минуту заорал:

– Алешка? За ней?

– Держись! – Тетя Варя протягивала руки, ловила его.

– Дожил! – кричал Сергеич.

– Упадешь!

А Сергеич топал своей деревяшкой:

– Сплясать бы!

«Ну вот, – подумал Степан, – обрадовал и я кого-то не подфарником, не амортизатором». Однако он не любил, когда вокруг так много было счастливых, и ушел к себе во двор. Во дворе он выдернул из земли железный прут и ударил им по углу гаража так, что в руке заныло. Еще, еще… Чего он бил, на кого злился?

Если обдумать все, то и ему ведь неплохо. Степан остановился, сел на колоду для рубки дров, ноги еще дрожали… Алешка уехал, укатил, умчался под гудок паровоза… Убавится у Надьки спеси, никуда она не денется. Велела сломать гараж!.. Но их слободка еще поживет, и гараж постоит… Сломать гараж, а дальше что? Как жить? Как Алешка? В гробу он видал такую жизнь!

Шумит в голове… Жарко, душно… Остыть!

Он пересек двор и спустился в погреб, зажег там желтую лампочку, у него и в погребе был электрический свет – цивилизация!

С каменного потолка, змеясь и корчась, свисали корни высохшего наверху клена… Степан дотянулся до одного отростка, ломкого, неживого… Корень был мертвей веревки. А ведь пробился сквозь камни, яростно, неудержимо, и – окоченел в холодной пустоте. Сухие клены стояли на погребе, как памятники пустоте…

А скорый поезд увозил Алешу. От реки, от пригорка, где росла береза с пониклыми ветвями.

Алеша вышел из купе в коридор вагона и встал у окна. В темной дали светляками проплывали бессонные огни…

Все получилось не так, как рисовалось ему прошлой весной, совсем не так. Но странно, он опять думал, что ничего не отменялось. Если он когда-нибудь будет учить детей, то, может быть, научит их чему-то поважнее, чем дважды два…

Далекий огонек за окном все не мог отстать от поезда. Чья-то жизнь тянулась и тянулась, пробиваясь сквозь ночь. Алеша опустил стекло. Тугой поток воздуха хлынул вместе с шумом колес, ветер разметал волосы. Та-та-та, стучали колеса на рельсах, та-та-та… Будет нелегко, это факт. Ну? Главное – догнать Анку.

Та-та-та, та-та-та, та-та-та…

1977

Рассказы

Вечер любви

Это случилось военной зимой, в городке на Северском Донце, таком крохотном и непримечательном, каких еще много-много вокруг, в степи и дальше. В то время в нем просто-напросто не возвышалось ни одного заметного, многоэтажного дома, разве лишь мост через речку был большим, потому что перед впадением в Дон, привольный даже под снежным покрывалом, его приток показывал, что тоже чего-то стоит. Да еще отличался городочек благостной тишиной, той редкой, что в дни войны бывает не только далеко от фронта, но еще и непременно в месте, где ничего гремящего – ни транспорта, ни заводов. А снег падал, как всегда, бесшумно…

Гене казалось, что вот придет весна и тогда их часть, размещавшаяся пока в школе, кинотеатре и каком-то клубе, раз уж все это временно не работало, их сформированная из молодых призывников часть двинет, как ей и полагалось, вперед и сразу поможет фронтовикам гнать немцев с донецких просторов.

Той зимой еще была свободной добрая половина Донбасса, и никто из бойцов их части ждать не ждал, что все получится наоборот, не так, к чему готовились, что в конце весны танки какого-то фашистского генерала Клейста сотнями, навалом поползут к городскому мосту и через мост за их частью и другими частями, с безуспешными боями внезапно начавшими отступать к Волге и Кавказу.

А пока на улицах, на деревьях, на крышах городка белела тихая зима… И выпал у Гены свободный час, когда потянуло не с книжкой или журналом посидеть, не маме написать слово-два, а прогуляться, и он попросил у старшины увольнительную. Жизнь разнообразна, и предлагает разное, и требует разного…

В конце прогулки он и встретил Лелю. Как-то странно вышло все – и встреча, и знакомство. Он перешел улицу и остановился на углу, честно говоря, чтобы посмотреть на нее. А она, торопясь в другую сторону, тоже приостановилась на самом краешке тротуара и словно бы для того же – посмотреть на него. Была она в рыжей кроличьей шапке, из-под которой вылезала на лоб длинная, изогнутая, измятая прядка светлых волос, в красном кашне, щедро и наспех, все равно как, обмотавшем тонкую шею, в потертом, заношенном пальто, что особенно выдавалось посветлевшими, вроде бы облысевшими пятнами на черной ткани, в черных же валенках и красных самодельных варежках, связанных, похоже, одновременно с кашне.

Все это можно было увидеть и на любой другой девушке, а у Лели было что-то особенное, неповторимое, свое. И Гена сразу понял – что, как только увидел ее и остановился. Глаза. Раза в полтора, если не в два больше, чем полагалось по согласованию с природой для ее лица, узковатого и тонкого, тонкогубого, глаза на редкость черные, ну прямо угольные, ночные в белом окружении снега на всем, за что он мог зацепиться, в минуту их встречи переполнились непонятными, но и не таящимися любопытством и надеждой. Не двигаясь, он и она смотрели друг на друга, пока неожиданно вздрогнувшим, робким голосом девушка не сказала:

– Меня зовут Леля.

– А меня Гена, – ответил он, перемолчав затянувшееся смущение и тут же сообразив, что у него совсем мало времени, однако нашелся, расхрабрился: – У меня увольнительная вот-вот кончается, а еще хочется вас увидеть, Леля! Где, как, а?

В своем потертом пальто Леля величаво и еле заметно, мельком, с королевским достоинством, пожала плечом.

– Приходите ко мне домой. Донская, одиннадцать. И все.

– К вам?

– Ну да…

– И все?

– А что? – спросила Леля.

– Когда? – спросил и он.

– Лучше вечером, после восьми, у меня тетка в этом месяце уходит на работу к восьми, в ночную смену. Придете? – осведомилась она с усмешкой и все той же надеждой в больших глазах.

Честно говоря, среди бойцов и младших командиров не переводились рассказы о бравых встречах с девушками и молодыми женщинами здесь, в городке, о шальных часах, проведенных с ними, сначала в компаниях, с музыкой и песнями, а потом наедине, то есть вдвоем, ну, когда разбредались по двое кто куда. Гене эти рассказы больше казались россказнями, хвастовством, болтовней, не очень-то честной и чистой.

И вдруг – Леля! И приглашение. Не когда-нибудь, а когда тетка уйдет. Дня три он переждал, боясь, что моментально ему не повторят увольнительной в город, и еще день – от наново проснувшегося смущения. Попробуй не растеряйся. При воспоминании о встрече с Лелей в нем крепла уверенность, что его разыграли, и он поделился своей новостью, уже похожей на приключение, с товарищем, который был ближе всех, потому что спал на первом этаже их двухэтажного станка для спанья, второпях сколоченного из неоструганных досок. К тому же он был не только самый близкий товарищ, но и чуть старше.

Не перебивая, без улыбки он послушал, выдымил самокрутку и дал короткий совет:

– Ты возьми ей подарок какой. Посолидней. Нынче, из-за войны, они тут все не знай на чем и как живут. Война, брат, не шутка, а серьезное дело.

Узнал, как зовут девушку, как выглядит, и прибавил слова, наградившие Гену душевным волнением:

– Похоже, и ты ей понравился!

– Какой же подарок взять? – спросил Гена, и воображение нарисовало глаза Лели еще огромней, чем они были, хотя уж дальше некуда. – Мне ничего не жалко, но ведь и нет ничего!

– А хозяйственное мыло? Ценная вещь! И нам выдали как раз. Возьми свои полкуска, а там обойдемся, выручу, в баню или чего по-быстрому стирануть…

В комнате с диваном, гладко закинутым клетчатым, голубым и желтым байковым одеялом, горела лампа, словно Леля ждала все эти четыре дня подряд.

– Вот, – сразу отдал свой подарок Гена, и Леля развернула газетный лист и почти восхищенно воскликнула:

– Ой! – и, повертев перед своими глазами внушительные полкуска мыла, к радости Гены повторила: – Ой!

Она побежала, наверно, на кухню, подумал он, чтобы спрятать мыло, а потом – точно, увидел его там, а сейчас Леля крикнула на бегу:

– Садитесь! – и показала на диван.

Но он остался стоять в своих тяжелых, пахуче начищенных ботинках и старательно, как никогда, ровно навернутых обмотках, дождался, когда она с улыбкой, будто бы из-за нее сглатывая какую-то нелегкую слюну, появилась во внутреннем проходе старенького, но чистого дома, и тогда сел, а она мигом приблизилась и села, так тяжко дыша, что он даже удивился, вроде бы она носилась на другой конец света, а не в кухню по соседству. Села и прижалась к нему. Как к человеку, которого сто лет знала и столько же не видела, считая дни, но теперь он вернулся. Так они посидели минут десять, показавшихся Гене целой вечностью еще потому, что оба молчали.

– Ты издалека? – вдруг спросила Леля.

– Нет, не очень, – он назвал свой город.

– Завидно, – сказала Леля. – Люди рождаются и растут в больших городах. Вокруг техникумы, институты даже, разные предприятия, большая жизнь, выбирай, что хочешь. Я росла и ненавидела свой город. Вырасту – уеду. А выросла – и вот тебе, никуда! Оказывается, люблю.

– Тетю?

– И тетю, и город. На следующий год собираюсь в Ворошиловград, в техникум, а после вернусь. Надо же и в маленьких городках, неизвестных, кому-то жить…

И опять – долго, опять – вечность без слов.

Впервые Гена сидел с девушкой так близко, светловолосая голова Лели, причесанная попросту, надвое, касалась его плеча. Что делать? Растерянность охватывала его все губительней. Покосившись, он увидел ее закрытые глаза с полукружиями ресниц, темных, густых и длинных.

– Что же ты молчишь? – поинтересовалась Леля.

– У меня мысли нехорошие, – неожиданно для себя признался он.

– Очень? – насмешливо спросила она.

– Страшно.

– Ох! Первый раз пришел в гости вот так, один на один? Ну?

Гена молчал, боясь, что ответ уронит его в хозяйкиных и собственных глазах, и только несколько раз покивал головой, коротко остриженной под машинку. И, наклонившись к Леле, ткнулся в ее бледные губы. Вроде бы небрежно, просто так. Но, затронутый этим, потрясенный, наклонился еще ниже к ее приподнятому лицу и прямо впился в ее узкие губы. Почему же Леля не отвечает на его крепкий поцелуй?

– Леля!

Но Леля не отвечала, не слышала.

Едва он выпрямился, она откинула голову, а когда разнял руки, она отвалилась вся и упала на диван, как без сознания.

– Леля! – стал звать он. – Леля!

И легонько тряс за плечо.

– Леля! – кричал он. – Леля!

И дергал за тонкую руку все сильнее. Но рука оставалась неживой, потому что Леля, и правда, была без сознания.

Он стоял на коленях перед диваном и старался услышать, дышит ли она. Потом вспомнил, как это можно проверить. Он вытащил из брюк свое карманное зеркальце, прихваченное с собой, чтобы посмотреться, перед тем как переступить порог этого дома. Ожидалось необычное свидание, чего лукавить…

А вон как пригодилось дурацкое это зеркальце! Долго держал перед ее лицом, перед губами, и оно все запотело. Фу-у! Он немного пришел в себя и поверил, что способен сделать что-то и один в чужом доме. Отчего Леля потеряла сознание? От больного сердца? От больных легких, которым он так грубо перебил дыхание? Тогда у нее где-то должны быть припрятаны лекарства. Где?

Схватив лампу, Гена побольше вывернул фитиль, чтоб лучше светил, и застучал ботинками к буфету, занимавшему середину стены напротив дивана. Распахнул настежь дверцы – верхние, с узорчатыми стеклами, и нижние, сплошные. Ничего, кроме посуды.

Открыл дверь соседней комнаты. Пятно желтоватого света легло на две тумбочки у кроватей, заглянуло внутрь. В одной – три – четыре книги, и больше ничего, в другой – пусто, если не считать комка нижней рубашки. Свет обшарил стены – никакой аптечки. Она, может быть, на кухне. Скорей туда. Но и тут ее не видно. Плита – холодная, беззаботная охапка дров у топки, а в двух кухонных толстопузых шкафах – кастрюльки, сковородки, немного посуды попроще, на каждый день, его кусок мыла в газете и много пустых полок. Совсем пустых.

Он вернулся в гостиную. Леля сидела на диване, молча и печально смотрела на него. Сказала:

– Мы с тетей сегодня ничего не ели. Да и вчера. В общем, третий день.

И тогда он вспомнил пустые полки в буфете и в кухонных шкафах, словно опять увидел их. На них не было ни крошки. Мог бы догадаться, отчего Леля потеряла сознание. Не от его крепкого поцелуя. Не от больного сердца. От голода. Не догадался. А еще военный! Она продолжала молча смотреть на него, будто умоляла простить за то, что у нее не хватает сил на слова. А он смотрел на нее, понимая, что лицо ее не такое уж тонкое, а худое.

– Сиди, – сказал он, – я сейчас.

В прихожей поспешно натянул на себя шинель, а перепоясался и шапку нахлобучил уже на улице, где прибавилось снега, на бегу. Он принес ей свой ужин в котелке, взятый и оставленный товарищем, разогрел на огне, расплясавшемся в кухонной печурке на охапочке дров, мелких, но сухих, и накормил Лелю. Пшенной кашей с мясом и маслом. И хлебом.

– Ну, я пошел, – сказал он, ополоснув пустой котелок и думая, что сошлется на увольнительную, которая вот-вот окончится, если Леля начнет оставлять.

Но она так и не вымолвила ни слова.

На обратном пути он думал, что ничего не бывает даром, на всем можно чему-то учиться, умнеть. Он понял, что этого нельзя делать без любви. Любили бы – не получилось бы такого. Он все знал бы про нее, а чего не знал, она сказала бы, не постеснялась. Любимые – они ведь как родные, а то и больше.

И еще он понял, что война – действительно дело серьезное. И не только потому, что придет весна и повалят танки какого-то генерала Клейста, чтобы перебить и пережечь которые – потребуется год. Не только.

1985


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю