Текст книги "Друг семьи (ЛП)"
Автор книги: Дин Рей Кунц
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 23 страниц)
Глава сорок третья
Какая странная выдалась ночь.
Несколько часов я металась и корчилась в постели, вся в холодном поту, в бреду, как бывают в бреду люди, которых в романах о тропиках сжимает малярия.
Когда мучение прошло, я уже стояла босиком на балконе, и прохладный ветерок сушил мою ночную рубашку. Небо было ясным. Луна стояла на западе. Звёзды словно звали меня. Не знаю, что я этим хочу сказать, но звёзды словно звали меня.
Не успев понять, что делаю, я сняла ночную рубашку и нижнее бельё, которое Маржори Холлингсуорт Мерримен придумала для меня и до сих пор ежегодно мне шила.
За все годы в «Брэме» я нигде не бывала нагой, кроме собственной ванной комнаты. И всё же я стояла на балконе, выставив всё напоказ.
Я чувствовала себя такой лёгкой. Я всегда была маленькой, ростом в пять футов, и очень худой. Но никогда прежде мне не бывало так легко. Все годы на Земле я чувствовала себя тяжёлой, такой тяжёлой. А теперь мне было очень легко.
То, что, как мне показалось, случилось потом, случиться не могло. Это мог быть только сон наяву, галлюцинация, доказательство того, что мой разум, должно быть, помрачается. Я не стану позорить себя, описывая это.
Я стала бесстыдна. Оставив одежду на балконе, я вернулась к себе в комнату нагой. После жизни, полной стыда и унижений, я стала бесстыдна.
Я нашла у кровати дневник и ручку и написала эти последние слова. Я думала, что они и вправду последние. Я знала: жить мне осталось недолго.
Потом в дверь моей гостиной постучали. У меня не было сил подняться с края кровати, где я сидела и писала.
– Входи, мама, – крикнула я, потому что знала, кто там. Голос мой был слаб, но она, должно быть, услышала, потому что вошла ко мне.
– О, моя дорогая девочка, – сказала она, входя в спальню, и бросилась ко мне, а я записала эти слова о том, как она пришла ко мне, моя мать.
Она стоит передо мной на коленях, а я сижу здесь, на краю кровати. Она плачет, и так и должно быть, ведь я нага и бесстыдна.
– Что... что происходит, Адди? Ради бога, что с тобой происходит?
– Что-то, – только и сказала я, ибо сама была себе чужой.
– Что это ты пишешь?
Похоже, она не знает, что ей делать. На неё это не похоже.
– Отложи это. Позволь мне позаботиться о тебе, Адди.
– Я пишу в дневнике. Я всегда сначала делаю это. Потом редактирую, когда печатаю. Я печатаю тщательно, без ошибок. Потом кладу всё в папку на кольцах. Для тебя. Для вас всех. На то время, когда меня уже не будет. Я пишу – вот что я делаю. Вот зачем я существую.
– Вот зачем ты существуешь? Что ты хочешь сказать, милая?
– Я пишу о своей семье. Я рассказываю историю своей семьи. Это то, что я могу. Историю своей семьи.
– Что происходит? Ты...
Мне вспомнились слова Капитана, выкликавшего публику с помоста зазывалы, и я произнесла их.
– «Спешите видеть самых странных уродцев на земле. Пятнадцать центов – и перед вами десять бесценных чудес. Все посетители должны быть не моложе четырнадцати лет».
И ещё мне вспомнились последние строки романа мистера Диккенса, строки, которые я давно любила, и я тоже их произнесла.
– «Это несравненно лучшее дело, чем всё, что я когда-либо делал... и несравненно лучший покой, чем всё, что я когда-либо знал».
– Ты не уродец. Адди, ты никогда им не была. Никогда. Ты такая красивая.
– Да? Если так, то выходит, я всегда могла бы быть такой, если бы только знала как.
– Что мне сделать?
– Всему своё время.
Голос матери срывается.
– Что мне сделать?
– Дай мне дописать этот последний кусочек. А потом просто... просто обними меня.
– Я люблю тебя.
– И я тебя люблю, мама, очень, очень люблю, – говорю я, и это будет последнее, что я напишу, ибо после слова «любовь» уже ничего не стоило бы говорить.
Глава сорок четвёртая
Примечание Лоретты
Я добавляю это в конец папки Аддиэл на кольцах. Если Изадора и Гертруда подарят нам внуков, мы хотим, чтобы они – и сколько бы поколений ни пришло после них, – знали: этот необыкновенный человек не только озарял нашу жизнь четырнадцать лет, но и бескорыстной жертвой определил будущее семьи, и отголоски этого будут сказываться в жизни всех наших потомков.
Сегодня 24 июня 1944 года, три месяца с тех пор, как Адди умерла у меня на руках. До сих пор я не могла заставить себя написать о той ночи. Герти и Иззи убиты горем даже сильнее, чем я. Франклин иногда говорит об Адди в настоящем времени, потому что её смерти он не предвидел так, как предвидел смерть Гарри. В «Брэме» теперь словно водится призрак – не настоящий призрак, а память о её светлом духе, подобного которому мы уже никогда не узнаем. Меньше чем за полгода мы потеряли сына и дочь, и оба они были героями: Гарри по-своему, Адди – по-своему.
Ни слово «уродец», ни слова «человеческая диковина» к ней не подходят. Я не знаю для неё никаких званий – кроме «дочь» и «сестра».
Когда в тот вечер она попросила подать ужин к себе, я не придала этому значения. Я знала, что она читает рукопись Герти и делает замечания. Весь день я была занята, но к ночи нисколько не устала. Напротив, сил у меня меньше не стало вовсе, – и позднее это нашло объяснение в том, что мы прочли в её дневнике о жертве, которую она решила принести в горе по Гарри. Её дар нам. Если бы мы знали, мы бы отказались. Франклин тоже был полон сил и, не сумев уснуть, ушёл вниз, к себе в кабинет. Я сидела в нашей комнате и читала, когда мне почудились далёкие серебристые колокольчики – прежде я никогда не слышала в этих краях ничего подобного. Я вышла на балкон. То, что я увидела, потрясло меня так, как ничто не потрясало со времён землетрясения в Сан-Франциско в 1906 году.
Мне понадобилось четверть часа, чтобы прийти в себя и решить, как быть с тем, что я увидела. Да и в самом деле, часть этого времени ушла просто на то, чтобы убедить себя: я действительно это видела.
Лишь войдя к ней в комнату, я поняла, что положение столь же страшно, сколь и невероятно. Ужас и нежность как будто не слишком уживаются друг с другом, но я сразу оказалась во власти обоих чувств. Она была поглощена тем, что записывала всё случившееся в эти последние минуты, – столько, сколько успеет, прежде чем ослабеет настолько, что уже не сможет держать ручку. Вот зачем я существую, – сказала она. – Вот зачем я существую.
На кровати я держала её в своих объятиях. Она была нага, как в день своего рождения, но уже не такой, какой была тогда, на сцене «Блю Муд», где мы увидели её впервые.
Из уважения к Адди я не стану подробно останавливаться на уродствах, с которыми она родилась, а скажу лишь столько, сколько нужно, чтобы вы поняли, почему ей нашлось бы место в этом отвратительном Музее диковин. Ноги и руки у неё были так тонки, что казалось, она должна быть калекой, но мышцы в них были куда сильнее, чем можно было судить по этой худобе. Её торс был несимметричен, словно жестокая природа прежде, чем выпустить её в мир, безжалостно скрутила его, однако кажущаяся неправильность чётко очерчённых рёбер, тревожившая глаз, ничуть не мешала ей двигаться. Суставы пальцев были острыми, пальцы – длинными, ногти – чёрными, как эбеновое дерево, и их постоянно приходилось подпиливать, чтобы они не были такими острыми. Лишняя кожа свисала с её рук неглубокими дугами, как наскоро подвёрнутые флаги. Гнусный комик на сцене того подпольного кабаре говорил, что контраст между её прекрасным лицом и поражённым телом доказывает: её мать была танцовщицей, а отец – летучей мышью. Многие в зале находили её пугающей и отвратительной – и именно это их забавляло; другие просто потешались над ней; некоторые жалели её, но были слишком заворожены, чтобы отвести взгляд. Жалость была для неё последним, чего она заслуживала, ибо даже будучи использована в этом варварском и унизительном представлении, она крепко держалась за своё достоинство и отвечала на похабные реплики комика таким взглядом, будто говорила, что она жалеет его, хотя и презирает по заслугам. Её серьёзность и самообладание возвышали её. Во Франклине и во мне она не вызывала никакой жалости – только сострадание и сильнейшее, глубокое чувство родства в мире чужаков, где родственные души, кажется, встречаются редко.
И вот в предрассветные часы пятницы, 24 марта, когда я сидела на кровати Адди и держала её в объятиях, поразительная перемена в ней, случившаяся за одну ночь, говорила о том, что настоящая её жизнь – новая и славная жизнь – только началась. Она не пряла кокона, не уходила в затвор на время преображения. Ни одна наука не могла бы объяснить её превращение, как не могла бы этого объяснить ни одна из известных на земле религий. Хотя она по-прежнему оставалась маленькой и тонкой, тело её преобразилось, как высохшая губка, вновь набравшая воду и принявшая совершенную форму. Её можно было бы принять за двенадцатилетнего ребёнка, если бы не крылья, украшавшие её теперь, когда полусложенная, свисавшая кожа на руках и по бокам развернулась. Кожа её приобрела тот персиковый оттенок, который иногда возникает между краснотой солнечного ожога и мягкой смуглостью загара, так что казалось, будто она светится изнутри. Она смотрела на меня снизу вверх, и на мгновение эти синие-синие глаза показались мне окнами в вечность, не похожую ни на одну из тех, что я когда-либо воображала или могла бы вообразить даже теперь. Она была самым прекрасным существом, какое я когда-либо видела.
Когда она взглянула мимо меня, в сторону двери спальни, я увидела, что пришли Франклин, Изадора и Гертруда; на их лицах были и изумление, и растерянность, словно их привела сюда неведомая песня, которой они прежде никогда не слышали, – ради цели, о которой они не подозревали, пока она не открылась им.
Аддиэл улыбнулась им, когда они собрались у кровати, и все молчали, будто понимали: никакое слово не достойно этого мгновения. Наша девочка закрыла глаза.
Она прошептала мне:
– Мама, есть письмо, которое я написала за много лет до того, как узнала тебя. Сегодня вечером я положила его под подушку. Чтобы ты знала: всё всегда шло к этому и я ни о чём не жалею. Моя жизнь была совершенной.
Я почувствовала, как её сердце остановилось. Улыбка не исчезла вместе с жизнью.
Я полагаю, чудеса реальны, но не могу с уверенностью сказать, было ли это чудом в обычном смысле слова. Я не верила в магию, но для того, чтобы нечто было фактом, верить в него вовсе не обязательно.
Своей семье, её семье, собравшейся здесь перед нами, я сказала:
– Она летела. Я видела её со своего балкона. Она смеялась, тихо, как серебристые колокольчики. Она летела.
Для большинства из нас смысл собственной жизни остаётся неуловимым. И тут в памяти прозвучал её голос: Я рассказываю историю своей семьи. Это то, что я могу. Вот зачем я существую.
Мы не знали, откуда она пришла. И она тоже не знала. Мы не знали, как её звали при рождении. И она тоже не знала. Мы назвали её Аддиэл – это слово из древнееврейского и означает «украшение Божие».
Пока я держала её тело, видимость внутреннего света сохранялась – если это и впрямь была лишь видимость. Её происхождение было непостижимо. Почему именно мы, из всех людей на свете, пересеклись с ней в «Блю Муд» в разгар того унижения, которому её подвергал бездушный комик, – это было такое совпадение смыслов, которое невозможно объяснить. Мы существуем теперь так, как существовали всегда, как существует теперь каждый живущий, если только осмелится это признать, – навсегда в тайне столь странной и столь глубокой, что разгадать её нельзя.
Таков мир.




























