444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Дин Рей Кунц » Друг семьи (ЛП) » Текст книги (страница 22)
Друг семьи (ЛП)
  • Текст добавлен: 17 июля 2026, 14:30

Текст книги "Друг семьи (ЛП)"


Автор книги: Дин Рей Кунц


Жанр:

   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)

Глава сорок первая

В те первые месяцы обеих войн – одной в далёком Тихом океане, другой в Европе, – каждый день был настолько заполнен делами даже у мирных людей, преданных общему делу, что времени предаваться страху поражения почти не оставалось. И хотя первую половину ночи мы спали крепко, во второй половине сна нас часто мучила тревога.

Наш Гарри вернулся из учебного лагеря в субботу, 4 апреля, за день до Пасхи. Из шестидесяти новобранцев в своём взводе он превзошёл всех остальных. По физподготовке он набрал 290 баллов из возможных 300 – лучший результат в своей серии, а серия состояла из четырёх взводов, проходивших одинаковую подготовку одновременно. На стрельбище его результат – 234 – стал рекордом серии. С первой попытки он выполнил плавательный норматив S-3. Его специальный инструктор по строевой, штаб-сержант Детвайлер, признал нашего Гарри лучшим курсантом «за выдающиеся лидерские качества и общие результаты» и внеочередным порядком присвоил ему звание рядового первого класса. Его успехи были отмечены на выпуске: он оказался единственным новобранцем во взводе, которому вручили парадную синюю форму. Остальные при желании могли позже купить себе такую же. Штаб-сержант Детвайлер посоветовал Гарри, что при таких обстоятельствах возвращаться домой к семье в ожидании приказа уместнее всего именно в парадной форме.

После поезда, на котором он приехал на север, Гарри взял такси от вокзала в Лос-Анджелесе. Все мы в «Брэме» – и семья, и наша большая семья, которой был персонал, – собрались под портиком встречать его. Когда он вышел из такси с вещмешком, он являл собой такую картину, что все мы на мгновение онемели, поражённые его преображением. На нём был тёмно-синий мундир с высоким воротом, красным кантом и латунными пуговицами, небесно-голубые брюки с красной полосой по каждой штанине и до зеркального блеска начищенные чёрные ботинки. Его белая казарменная фуражка с тёмно-синим козырьком была украшена латунной кокардой, и хотя лицо под ней было, безусловно, лицом Гарри, черты его стали словно высеченными из камня. Мне тогда показалось, что нет на всём свете брата красивее моего. Когда мы все наконец наобнимали его вволю, великолепный мундир был изрядно помят.

В церковь на Пасхальное воскресенье он надел гражданский костюм. Служба, как и все службы после 7 декабря, была более строгой и торжественной, чем те, к которым мы привыкли до войны. Однако к тому времени, когда мы вернулись домой, мы были полны решимости отдаться праздничному настроению не только потому, что Он воскрес, но и потому, что Гарри был дома – и потому, что мы знали: дома он пробудет недолго.

Всего через четыре дня, 9 апреля, семьдесят шесть тысяч измученных американских солдат на полуострове Батаан, на главном острове Филиппин, были вынуждены сдаться японцам. Мрачная весть. Исключительная жестокость армии Хирохито к тому времени уже была хорошо известна. Гораздо позже мы узнали, что за время этого принудительного марша длиной в шестьдесят пять миль к японскому лагерю для военнопленных десять тысяч наших солдат были заколоты штыками, расстреляны или обезглавлены. Ещё тысячи умерли от обезвоживания, голода и других причин, которых можно было избежать. Первая мировая, «война, которая должна была положить конец всем войнам», преподала деспотам лишь один урок: для победы требуется жестокость большая, чем всё, что история знала прежде.

Гарри пробыл дома всего две недели, когда получил приказ явиться в военно-морскую часть на острове Коронадо, в заливе Сан-Диего. Его конечное назначение в предписании не сообщалось, а когда он в конце концов его узнал, военные правила секретности запрещали ему говорить об этом нам. Он пообещал писать часто, а мы пообещали посылать ему коробки с лучшим печеньем шефа Латтуады всякий раз, когда будем знать, где именно он стоит и что пробудет там достаточно долго, чтобы их получить. Хотя мне уже довелось испытать боль разлуки, когда он уехал в учебный лагерь, к ужасной муке этого, куда более тяжёлого, прощания я готова не была.

Верный своему слову, Гарри писал часто в течение последовавших полутора лет, а во время двух отпусков на отдых и восстановление в Австралии – по нескольку раз за каждый. Его письма состояли лишь из наблюдений над природой и людьми, никогда – над боем, и мы понимали это так, что боевого дела на его долю, должно быть, выпадало много. Он писал о морпехах, с которыми служил и с которыми успел крепко подружиться, называя только их имена. Порой какое-нибудь письмо на один абзац приобретало меланхолический оттенок, но большей частью духом он не падал и в каждом послании непременно старался нас хоть немного рассмешить.

Поначалу война на Тихом океане складывалась для нас плохо, но постепенно начала поворачиваться в другую сторону, начиная со сражения у Мидуэя в июне сорок второго, хотя время от времени случались и новые неудачи. В тылу мы были так заняты военной работой, наложившейся на течение нашей личной жизни, что на эти мемуары у меня оставалось всё меньше времени. Моей привычкой было писать так, словно я веду дневник, а затем дважды в год редактировать написанное, отсекая будничное. Семейная жизнь даже в те месяцы, когда Гарри не было с нами, была полна интересных и забавных событий – тем более забавных по мере того, как Америка и её союзники добивались всё более устойчивых успехов на поле боя и туча тоталитаризма начала рассеиваться. В сорок втором и сорок третьем у меня не было никакой возможности править эти страницы; они просто всё копились и копились.

Потом пришла Тарава. Тарава была атоллом из небольших, но стратегически важных островов, лежавших, как ожерелье, вокруг лагуны, которая представляла собой затонувший кратер давно угасшего вулкана. Бетио был крупнейшим островом, хотя в ширину имел всего полмили, а в длину – три. Две тысячи шестьсот японцев занимали сильно укреплённые, нередко замаскированные бетонные доты, которые после трёхдневной бомбардировки считались по большей части уничтоженными. Когда первая волна LVT – гусеничных десантных амфибий, известных как амтраки, по двадцать четыре морпеха в каждой, – вошла в лагуну с намерением захватить Бетио, она наткнулась на яростный артиллерийский, миномётный и стрелковый огонь, которого никто не ожидал. Хотя в этом первом штурме погибло много морпехов, пирс длиной в пятьсот ярдов удалось захватить. Следующие волны LCVP, имевших бо́льшую осадку, вошли в лагуну, но сели на коралловый риф в нескольких сотнях ярдов от берега и дальше пройти не смогли. Морпехам на борту не оставалось ничего иного, как прыгать в воду по пояс и брести к берегу сквозь бурю огня автоматического оружия. Более пятисот человек погибли в прибое.

Бой за Бетио и атолл Тарава начался 20 ноября 1943 года и завершился поздно 22 ноября. Второй лейтенант Харолд Перси Фэрчайлд не погиб в десантной лодке. Он не погиб в кровавом прибое. Он добрался до берега вместе с 70-ю процентами людей, служивших рядом с ним и под его началом, – с некоторыми из тех, о ком он писал в своих письмах. От дота к доту они продвигались вдоль берега и ближе к сумеркам вновь соединились со своим командиром, полковником Дэвидом Шоупом, который, несмотря на тяжёлое ранение ноги, повёл других бойцов Второго полка морской пехоты на захват пирса и продвижение вглубь острова. Гарри погиб поздно на следующий день, 21 ноября. Девятьсот восемьдесят четыре морпеха были убиты в бою, и более двух тысяч были ранены.

Хаос войны и особенно ошеломляющее число смертей именно в этой мировой войне делали учёт потерь для военных чрезвычайно трудной задачей, и уведомление семей нередко задерживалось на недели. Тела некоторых героических людей, погибших на Тараве, были унесены меняющимися приливами в море; глубины стали их могилой. Доказать смерть удавалось не всегда легко. Никто из начальства не хотел поспешно сообщить семье, что любимый человек погиб, а затем обнаружить, что человек, которого сочли мёртвым, находится на корабле по пути к своей следующей игре в салочки со Смертью.

В тот год День благодарения пришёлся на 25 ноября, через четыре дня после того, как наш Гарри ушёл из этого мира, но мы ещё не знали, что у нас есть причина для скорби. Как всегда, в тот особенный день семья и персонал вместе готовили и вместе ели праздничный обед. В этом большом и весёлом кругу Гарри был одной из самых частых тем разговора. Более того, мы с Герти и Иззи по очереди вслух читали забавные абзацы из его недавних писем. Молитва за столом включала обычную благодарность за еду перед нами, за дарованную нам удачу, за любовь и дружбу, которые нас объединяли. Взявшись за руки с теми, кто сидел рядом, Франклин завершил её просьбой о безопасности Гарри и о том, чтобы он вернулся домой ещё до следующего Дня благодарения. В те военные годы тревога была так постоянна, что порой сама себя изнашивала; на короткое время сердце не желало допускать ничего, кроме надежды, – как в тот четверг, 25 ноября 1943 года, в День благодарения.

О смерти Гарри мы узнали через двадцать три дня после неё, 14 декабря, когда война на Тихом океане становилась всё ожесточённее. То, кем именно был человек, принёсший эту весть, и то, что ещё ему предстояло сказать, делало сообщение и более сокрушительным, и более выносимым. Его приезду предшествовал телефонный звонок – на номер главного дома, где трубку сняла Линетт Роллинс. Она поняла, какую именно весть, должно быть, привёз посетитель в «Брэм», и всё же нашла в себе мужество собрать всех в библиотеке, ни словом, ни тоном не намекнув на причину. Думаю, все мы уже всё знали, но пребывали в отрицании, каждый наспех выдумывая собственное объяснение этому сбору, лишь бы хоть ненадолго отсрочить самую мысль о правде.

Когда Линетт, последней из всех, ввела в библиотеку майора Толбота Коллингса, сомнений у нас уже не осталось: нам сейчас сообщат худшее. На нём была парадная синяя форма. По боевым лентам, лентам отличия части и наградным медалям, приколотым к левой стороне его кителя, было ясно, что он часто бывал в бою и служил с таким отличием, что само по себе уже было редкой честью: именно морпеху такого калибра поручили исполнить этот долг перед семьёй. Мы держались лучше, чем я ожидала. Иного выбора у нас не было. Гарри не уклонялся от долга, даже в письмах из самого ада на Земле умудрялся сохранять чувство юмора, и мы не могли опозорить его публичным крушением собственного мужества. Майор Коллингс привёз с собой письмо от полковника Дэвида Монро Шоупа, под началом которого Гарри прошёл четыре кампании. Пока он читал его нам, у большинства из нас подгибались ноги, но никто не сел. В этой чёткой, прямой, лишённой сентиментальности и всё же каким-то образом глубоко трогающей прозе, которой лучшие военные командиры говорят о доблести своих товарищей, полковник Шоуп восхвалял бесстрашные действия Гарри, его доблестные подвиги и самоотверженную преданность долгу и своим собратьям-морпехам. Такова была доблесть второго лейтенанта Харолда Перси Фэрчайлда, что благодаря принесённой им в жертву собственной жизни были спасены жизни многих других, необычайная храбрость, свидетелем которой стал сам полковник. И потому он представлял нашего Гарри к Военно-морскому кресту – награде, уступающей по боевой доблести лишь Медали Почёта.

Линетт мудро поступила, позаботившись о том, чтобы эту весть нам сообщили всем сразу, потому что мы, люди, в обществе друзей обладаем большей стойкостью, чем в одиночестве. Если бы майор Коллингс сообщил это Франклину и Лоретте наедине, им пришлось бы затем рассказывать Иззи, Герти и мне. Получать такую страшную весть тяжело, но быть тем, кто её несёт от любимого человека к любимому человеку, ещё тяжелее, потому что приходится подавлять собственное горе, чтобы сообщить такое с состраданием. Мне бы никогда не хватило решимости первой произнести кому бы то ни было: Гарри мёртв.

Дни – недели – скорби, последовавшие за этим, запечатлелись в моей памяти так же ярко, как прочитанные мною книги и всё, что я пережила в своей странной, но благословенной жизни. Я не в силах избавиться от совершенно ясного воспоминания о них, но писать обо всём этом сейчас – а возможно, и вообще когда-либо – я не стану. Горе невозможно описать по-настоящему, и любая попытка сделать это лишь умаляет его. Лучшие романисты говорят нам, что со временем горе убывает: от мучительной, нестерпимой боли к длительной печали, которая налагает на сердце уже более умеренную дань. Но сейчас, когда я пишу это, спустя месяц после того, как майор Толбот Коллингс принёс нам эту весть и письмо полковника, горе стоит во мне на якоре, а простой печали ещё и не видно.

Ожидание того, что нам отдадут тело Гарри – пусть даже в закрытом гробу, который так и останется закрытым, – все мы встречали и с ужасом, и с тоскующим желанием. Большинство тел людей, погибающих на войне, остаётся там, где их невозможно забрать, или требует захоронения в чужой земле, иногда отмеченного достойно, а иногда безымянного. Нам дали понять, что тело нашего Гарри – вместе с телами некоторых других – уже в пути и скоро окажется на нашем попечении. Но и этому не суждено было случиться. Транспорт, который вёз его, был атакован и потоплен японской подводной лодкой в ближней части Тихого океана. Останки – это не человек, а лишь плоть, которую он носил, пока был среди нас. И всё же некоторое утешение можно получить, приходя на участок, где резной камень отмечает место упокоения дорогих нам костей. Быть может, потому, что многие из нас верят: однажды, когда реальность, какой мы её знаем, свернётся, как свиток, и развернётся новая реальность, тело и душа снова будут сшиты вместе, словно нити между ними никогда и не рвались.

Поскольку не было ни похорон, ни погребения, мы провели небольшую поминальную службу. Герти написала и произнесла прощальную речь. Иззи пела так прекрасно. И у меня тоже хватило мужества сказать несколько слов – я взяла их из The Marines’ Hymn, изменив всего два местоимения. «Во многих битвах они сражались за жизнь / И ни разу не теряли мужества / И если Армия и Флот / Когда-нибудь увидят небесные виды / То найдут, что улицы там охраняют / Морские пехотинцы Соединённых Штатов».

В последующие дни, всё ещё пребывая в горе или уже переходя к печали, мы вернулись к своей жизни. Таков мир.


Глава сорок вторая

Весь январь и февраль 1944 года Герти работала усерднее, чем когда-либо прежде, наконец сосредоточившись на вещи, которая, как она рассчитывала, к концу года разрастётся до романа. Как, подозреваю, бывает со многими романистами, письмо служило ей утешением. Немалое утешение она находила в восьми– и десятичасовых сидениях за пишущей машинкой. Часто, давая мне страницы на отзыв, она говорила: «Думаю, Гарри бы от души расхохотался над этим абзацем» – или: «Гарри, наверное, стал бы меня дразнить из-за этой метафоры, но потом всё-таки признал бы, что она ему нравится». Я одобряла почти всё, что она делала; как писательница она взрослела быстрее, чем я могла бы предположить.

В ночь на 2 марта, в четверг, я сидела в постели и читала одну из глав Герти, которая искрилась, даже становясь всё мрачнее, когда в комнату, тихо ступая, вошёл Рафаэль. Он остановился и уставился на меня с тем выражением, которое я понимала так: Мне можно? Если мне нельзя, я буду совершенно убит. Мне можно? Ну что скажешь? Я похлопала по постели, и он запрыгнул на неё так, словно ему было всего семь человеческих лет. Он вытянулся рядом со мной, положив голову на подушку, чтобы смотреть на меня, и раз шесть ударил хвостом по матрасу, давая понять, что счастлив уже просто быть здесь и дремать. Если бы ему захотелось ласки, он подал бы знак, улёгшись на спину, выставив живот и бессильно уронив передние лапы. Ему было шестнадцать – почтенный возраст для овчарки, – но он по-прежнему оставался бодрым, с того самого дня в 1934 году, когда его отравили, не знал ни болезней, ни недугов. Время от времени на протяжении этих лет я задумывалась о его здоровье и силе, но всякий раз решала, что объяснение, которое приходило мне в голову, недоказуемо и что я слишком уж много о себе воображаю уже потому, что вообще его допускаю. Минут через десять после того, как Рафаэль положил свою большую голову на подушку, он снова ударил хвостом по матрасу, на этот раз трижды, и испустил самый долгий собачий вздох, какой мне доводилось слышать. Я взглянула на него – глаза его были закрыты. Когда вздох иссяк, он лежал неподвижно; рот у него остался приоткрыт. Я поднесла руку к его носу, но дыхания не почувствовала.

Казалось бы, после того как я так горько оплакивала Гарри, смерть собаки не должна была причинить мне таких мучений, но вышло не так. Отношения с хорошей собакой ближе к совершенству, чем отношения с другим человеком, какими они редко бывают. Они невинны, а мы – нет. Они требуют от нас так мало, а дают так много. Рафаэль был полноправным членом клуба Клайда Томбо, соратником по приключениям, верным другом и доверенным собеседником. Я притянула его к себе, закрыла ему рот, разгладила шерсть на его прекрасной, благородной морде. Я сказала ему, что он был лучшей собакой на свете, что я люблю его. И заплакала.

Мистер Райнхардт выкопал ему место упокоения в углу большой лужайки, и мы похоронили Рафаэля на ложе из красных розовых лепестков. Был заказан небольшой надгробный камень с его именем, который должны были установить через несколько недель. Моя реакция не была чем-то исключительным. В последующие дни я то и дело замечала, как кто-нибудь из наших в Брэмли-Холле кладёт цветок на его могилу или сидит рядом на траве, находя утешение в памяти о нём.

Сны – это разговоры с самими собой. Мы говорим с собой метафорами и символами о том, от чего в жизни уклоняемся. Однажды ночью мне приснилось, что я встретила Луиджи Латтуаду у могилы Рафаэля. Шеф держал в руках «Повесть о двух городах». Он сказал: «Иоанн, пятнадцать, тринадцать. Это всё, что тебе нужно знать, Аддиэл. Вот что ты такое – явленное миру в облике, который испытывает и наше понимание, и наши души». Потом Рафаэль вышел из могилы, не отмеченный смертью, и побежал по лужайке вместе с Луиджи Латтуадой. И пока они бежали, шеф превратился в мальчика, а мальчик был Гарри, и тьма обернулась дневным светом, и птицы снялись со своих ночных насестов.

После этого сна я снова вернулась мыслями к той догадке, которая прежде казалась мне маловероятной и – теперь я могла в этом признаться – пугающей. Я вытянула из Рафаэля действие яда и спасла его от смерти, сама не осознав толком, что происходит. Могло ли быть так, что, сделав это, я тем самым более или менее привила его от всякой хвори и болезни какой-то неведомой и непостижимой силой? Что, если в конце концов он умер не потому, что был болен или изношен жизнью, а лишь потому, что в этом мире многослойных тайн всему назначен свой срок и часы обратного отсчёта, которые остановить нельзя? Возвращать мёртвых к жизни я не могла; с Лазарем у меня ничего бы не вышло. Но долгая и неизменно здоровая жизнь Рафаэля требовала серьёзного осмысления.

Если бы я была рядом с Гарри в тот миг, когда пули в одно мгновение сразили его, я не смогла бы вернуть его назад. Но если бы он не пошёл на войну и если бы однажды мне явилось некое сияющее существо и сказало, что я могу уберечь брата от всех видов недугов до конца его дней, передав ему прикосновением часть отпущенных мне земных лет, – разве я отказалась бы от такой жертвы? Отказалась бы и оставила его беззащитным перед болезнью? Я – та, что первые семнадцать лет своего существования, использованная и униженная, жаждала обрести такое предназначение, которое позволило бы ей почувствовать себя чистой? Ответ был ясен, а сама возможность – упоительна. С тех пор как меня вывезли из «Блю Муд» и мы поехали на север сквозь ночь, я чувствовала, что смысл моей жизни исполнится в том, чтобы стать другом этой семьи, сделать для них некую милость, смысла которой я пока ещё не в силах постичь. И вот теперь этот час настал.

Чтобы ниспослать ту благодать, на которую я надеялась, никакие волшебные слова, никакое «абракадабра» или «Hola Nola Massa», конечно же, не требовались. При всём уважении к Джимини Крикету, мне не нужно было загадывать желание на звезду. Я была человеческой диковиной не только от шеи и ниже. Если я не заблуждалась, самым поразительным во мне была удивительная сила, которой я обладала, но которой не понимала и которую у меня долго не хватало уверенности исследовать. Но как какая-то диковина может быть исцелительницей? Разве диковина не должна знать своё место и сидеть тихо, не высовываясь? Диковина, слишком высокого о себе мнения, вполне может рассчитывать на то, что снова станет мишенью и что дурная удача зашвырнёт её обратно в аттракцион «десять-в-одном».

Нет. Все эти страхи были ошибками и рассудка, и веры. Удача – не свидетельство того, что миром играют легкомысленные Судьбы. Удача складывается для нас из поступков других людей и из наших собственных поступков – как прилив патоки и потерявшие управление грузовики-доставщики. Эта семья создала мою удачу, поступая так, как велел им их кодекс добра и зла. Их неизменное сочувствие и доброту можно было проследить на десятилетия назад – к землетрясению, унесшему тысячи жизней и обнажившему нравственную доблесть одних выживших и порочность других, к мрачному сиротскому приюту, которым заправляли мошенники, и к бесконечным часам сдельной работы в потогонной мастерской. Если доброта, превосходящая разумение, могла родиться из стольких страданий, то почему бы ей не родиться и из влажного воздуха, пахнущего опилками, и кишащей мухами глубины аттракциона «десять-в-одном»? Из насмешек и оскорблений зевак, которым нужно было почувствовать своё превосходство хоть над кем-то. Почему бы ей не вырасти – неужели нет? – из того, что меня заставляли почти нагой стоять на сцене подпольного кабаре рядом с изящно сложенными танцовщицами, тогда как пьяная публика ревела от хохота над выходками грубого комика, для которого юная девочка с уродствами была не более чем реквизитом – существом, которое можно тыкать, щекотать и пугать страшными надругательствами. Семья Фэрчайлд создала мою счастливую долю, и теперь мне выпадал шанс отплатить им. Мне самой, но не им, казалось, что долг мой с каждым годом становился всё больше. Я собиралась отплатить любовью за любовь – в такой мере, какую они отказались бы принять, знай они о моём намерении. Смысл моей жизни прояснился, и это было восхитительно.

Из моего опыта с Рафаэлем, когда его отравили, и с Герти, когда она едва не умерла от септического шока, я знала: исцеление требует от меня расплаты. Интуиция подсказывала, что дар пожизненного здоровья, если я и впрямь способна его дать, не только временно истощит меня, но и будет каждый раз стоить мне нескольких лет собственной жизни, когда я стану наделять кого-то долгой силой и крепостью. Это меня не тревожило. В дни, проведённые мной в Музее диковин, я не рассчитывала дожить и до тридцати, и уж никак не могла бы вообразить, что тринадцать из этих лет окажутся радостными, какими они на самом деле были здесь, в «Брэме». Желать большего значило бы, пожалуй, желать слишком многого. Разрывающее сердце горе, которое я испытала после смерти Гарри, со временем, возможно, превратится в менее страшную, но всё же длительную печаль, однако я не смогла бы вынести много таких утрат и по-прежнему считать жизнь путём радости. Если бы я потеряла и других, как потеряла Гарри, будущие годы всё ещё стоили бы того, чтобы жить, но уже никогда не были бы так блаженны, как годы после сентября 1930-го. Моя любовь была велика. Тысячелетия назад было написано: «Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих». Иоанн, пятнадцать, тринадцать. Эта мысль не стала бы менее истинной, если бы вместо «мужчина» стояло «женщина», а вместо «его» – «её». Не меняло дела и то, что этой «женщиной» была человеческая диковина. Впрочем, цена дара могла оказаться и не столь высокой, как я опасалась. Но если бы он потребовал от меня всего – что ж, это был бы лишь способ скорбеть и тем самым положить конец скорби.

Когда я спасла Рафаэля от яда и вывела Герти из септического шока, я не слишком себя растратила; то, что я теперь задумала, должно было истощить меня куда глубже. Поскольку я не знала, насколько высока окажется цена, когда дар будет передан, и как быстро она возрастёт до предела, который я уже не смогу оплатить, я чувствовала, что должна заняться Франклином, Лореттой, Герти и Иззи в один и тот же день, с как можно меньшими промежутками между ними. После известия о смерти Гарри Изадора на полгода отменила публичные выступления и на время поселилась в «Брэме». Сейчас она была в Лос-Анджелесе, записывала четыре песни, три из которых написала сама. В последний год две её пластинки, вышедшие с разницей в четыре месяца, много крутились по радио. Первая вошла в первую сороковку Billboard, поднявшись до тридцать седьмого места. Последняя добралась до тридцатого. Я жила в семье выдающихся людей, и это мне нравилось; каждый их успех радовал меня не меньше, чем если бы это был мой собственный. Иззи должна была вернуться домой через два дня, в четверг, 23 марта. В пятницу я была готова, так сказать, наложить своё заклятие.

Наша певчая пташка приехала домой около полуночи и была так измучена, что сразу отправилась спать. Наверное, сон у неё был крепкий. Я же в своей комнате не могла заснуть вовсе. Я была взволнована сильнее, чем когда-либо в жизни. В уме я бродила по огромной библиотеке. Романы способны показать нам выход из затруднений, о которых мы, предоставленные самим себе, никогда бы не подумали. Художественная литература знакомит нас с мыслями, которые сперва кажутся чуждыми, но, стоит их подольше обдумать, оборачиваются очевидной мудростью; некоторые же идеи поначалу могут даже вызывать в нас отвращение, пока мы не поймём, что это лишь предрассудок, от которого нам самим стоило бы избавиться. Из всех романов, которые я читала и мысленно перелистывала в ту ночь, лучшие предлагали темы и наблюдения, укреплявшие решение, к которому я пришла. Кое-какие книги, написанные ожесточёнными циниками и мизантропами, яростно нападали на каждую ценность, которую я принимала сердцем; однако пустота их доводов тоже убеждала меня, что я поступаю правильно, – что, несомненно, привело бы их авторов в ярость.

Хотя я и не сомневалась, что обладаю силой сделать задуманное, полной уверенности в том, как именно передать дар совершенного здоровья, пожизненной силы и крепости, у меня не было. Для исцеления Рафаэля и Герти никаких слов не понадобилось. В случае с собакой у меня даже не было осознанного намерения его спасти. Не нужно было восклицать: Исцелись! И хор в белых одеждах, хлопающий в ладоши и поющий аллилуйя, не увеличил бы моих шансов на успех. Как и во всём, наилучшим путём здесь, казалось, оставалось смирение. Я была диковиной, ветераном дешёвых сценических номеров, существом, пришедшим из ничего и казавшимся явившимся неведомо откуда – не признанным ни отцом, ни матерью, с которыми меня связывала бы кровь. Моя сила была столь же таинственна, как и то, каким образом моё исковерканное тело вообще могло действовать. Если я ничего не стану говорить, а просто положу обе руки на человека с намерением передать ему свой дар, – этого, наверное, будет достаточно.

Когда я вытянула действие яда из Рафаэля, то, по-видимому, передала ему именно то, что теперь хотела передать своей семье. Возможно, то же самое я сделала и с Герти в больнице. С тех пор она не болела даже простудой. Однако рисковать и оставлять её незащищённой я не хотела.

Той ночью часы, которые я потратила на выдумывание, как бы лучше привить всем моим близким этот дар, не вызывая у них подозрений своим странным поведением, были потрачены впустую. Утром, когда я спустилась к завтраку, к кухонному столу, Иззи вошла туда же одновременно со мной. Самым естественным делом было подняться на цыпочки, обнять её, положив руки ей на плечи, и поцеловать в щёку. В тот же миг я почувствовала, как это произошло: тёплые воздушные токи прошли сквозь меня, вышли из меня и вошли в неё. Если она и ощутила это, то куда слабее, чем я. Глаза её на мгновение расширились, голос чуть дрогнул – и она продолжила здороваться.

Герти стояла у кухонного острова и смотрела, как шеф Латтуада наливает ей кофе в кружку. Я обняла её так же, как Иззи. И вновь почувствовала, как совершается передача. Она нахмурилась.

– Что это сейчас?..

– Что именно? – спросила я.

– Это что было?

– Что – это?

– Ну, вот это.

– Какое это? – спросила я.

Наклонив голову и глядя на меня с недоумением, она сказала:

– Адди?

Всё-таки она была писательницей, романисткой в становлении, так что не было ничего удивительного в том, что она оказывалась чувствительнее к происходящему, чем кто бы то ни было.

– Не знаю, о чём ты спрашиваешь, Герти.

После паузы она покачала головой и вздохнула.

– Я и сама не знаю, амиго. Полночи просидела, правя те главы, которых ты ещё не видела. Теперь с ними покончено – насколько вообще можно пока считать, что покончено.

– Дай, дай.

– Вот они, золотые страницы, – объявила она, указав на коробку для писем на столешнице. – Будь беспощадна.

– Можешь на меня рассчитывать.

Пока я это говорила, на кухню вошли Франклин и Лоретта. В нашей семье было принято обниматься. Бекон всё ещё шкворчал на сковороде, когда я передала им тот же дар, какой дала моим сёстрам.

Когда после завтрака я вернулась к себе, то увидела, что в коробке для писем лежат двести восемьдесят страниц, написанных Герти к этому дню – и вылизанных, вылизанных, вылизанных до блеска. Я не стала начинать с двух последних глав, а взялась перечитывать с первой страницы, с тем вниманием, какого требовала её проза. Ум мой оставался ясным, и роман вновь увлёк меня, но физически я была измождена. Я подозревала, что наследие, переданное мною им четверым, стоило мне ровно столько, сколько я и думала. Когда я закончила чтение и сделала пометки к двум новым главам, я позвонила на кухню и попросила шефа прислать ужин ко мне в комнату – просто сэндвич и маленькую бутылочку каберне. Поев и ещё раз перечитав две новые главы, я почистила зубы и легла в постель с дневником, заставив себя записать события этого дня.

Я только что закончила эту запись и чувствую, как сон подкрадывается ко мне. И что-то большее, чем сон. Происходит какая-то перемена, которой я вовсе не ожидала. Я сняла перчатки. Как такое может быть? Что бы это ни было, это не смерть. Мне не страшно, я просто устала. Так устала. Я больше не могу держать перо. Я… становлюсь…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю