444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Дин Рей Кунц » Друг семьи (ЛП) » Текст книги (страница 21)
Друг семьи (ЛП)
  • Текст добавлен: 17 июля 2026, 14:30

Текст книги "Друг семьи (ЛП)"


Автор книги: Дин Рей Кунц


Жанр:

   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 23 страниц)

– Если это не будет слишком неловко, – сказал Эммет, – может, вы пригласите нас с Лорой на ужин, когда в следующий раз сюда приедет Граучо Маркс. Ради такого я помогу вам избавиться от любого количества трупов, какие только подвернутся вам в будущие годы, – при условии, что это не вы их убили.

– Оставьте свободной пятницу после Дня благодарения, – сказала Лоретта. – Мистер и миссис Маркс будут у нас.

После того как шериф уехал, мы пошли на кухню, и Рафаэль сонно поплёлся за нами. Лоретта поставила большую кастрюлю кофе, а остальные накрывали стол к завтраку – подставками, салфетками, фарфором, приборами и стаканами для сока. Немного спустя, когда уже собирался заняться рассвет, пришёл шеф Латтуада и был удивлён, застав нас сидящими на высоких табуретах у центрального острова с кофе, щедро сдобренным Baileys Irish Cream.

– Массовая бессонница, – спросил он, – или партия в парчиси затянулась вчера на всю ночь?

– Мы обсуждали новые изобретения, которыми все так возбуждены, – тефлон и Fiberglas, – и потеряли счёт времени, – сказал Гарри.

– Ну, если вы все так изголодались, что не можете ждать, я могу предложить вам тосты с маслом и сок из чернослива.

– Мы подождём, – сказал Франклин, – пока вы явите нам свой кулинарный гений. После еды мы проспим десять часов, а потом оденемся к ужину.

– Если их величества желают ужин в постель, я это устрою и избавлю вас от необходимости приводить себя в порядок.

– Мы бы, может, и пожелали, – сказала Лоретта, – если бы спали в нашей обычной комнате. Но сегодня мы, скорее всего, переберёмся в гостевую, а там ужин в постель будет не так удобен.

– Дверь в их обычную комнату изрешечена пулями, – сказала я, – и её придётся заменить. Вы же знаете, как это бывает.

– Разумеется, – сказал шеф. – Что ж, мне лучше пошевеливаться, не то вы наймёте вместо меня какого-нибудь ещё одного ямайско-британского шеф-повара из Италии.

Это, пожалуй, был самый фантастический завтрак в моей жизни – по большему числу причин, чем у меня есть место перечислить здесь. Достаточно сказать, что лучшим в нём была моя удивительная семья, а уже потом – еда.

Часть четвёртая

1941–1944

Прошлой ночью мне приснился луг, необъятный, как целый континент, под голубым светом луны, столь же странной, как любая другая. Посреди этого поля стоял на привязи у колышка прелестный ягнёнок. Ночь была полна волчьего воя, хотя сами волки пока ещё не появились. Я добралась до ягнёнка, поцеловала его в лоб и отвязала от колышка. И когда он, вприпрыжку, побежал прочь, то исчез, словно сквозь занавес, в параллельном мире, где ему ничто не грозило.

Я привязала верёвку к своему запястью и села на землю. Моё сердце было полно не страха и скорби, а радости. Волки умолкли, когда пришли, и глаза их серебрились в лунном свете. Я вытянулась во весь рост на траве, чтобы они знали: здесь им предложена лишь плоть для насыщения, а не ещё и человеческий ужас с сожалением. Прожив среди мужчин и женщин, детей Адама и Евы, я не испытывала страха перед волками. Пересекли ли они луг к тому, что я им предложила, я не знаю: я проснулась.

Итак, у меня было четыре голубых сна – за четыре ночи. Почему-то я знаю, что пятого не будет, так же точно, как знаю, что это было нечто большее, чем сны. Если это видения, то не откровения, даруемые святым, ибо я не святая. Но всё же я задаюсь вопросом: не затем ли мне посланы голубые сны, чтобы они вели меня по мере того, как будет разворачиваться моя жизнь, – и чтобы однажды я обрела свободу и глубокое счастье, которые до сих пор ускользали от меня. Мне думается, лучше никому о них не говорить, а написать о них письмо самой себе, запечатать его в конверт и спрятать как можно надёжнее. Такие драгоценные сны хрупки и могут обратиться в прах, если ими поделиться.

–из письма Алиды, 17 апреля 1927 года


Глава сороковая

Радуйся жизни, но не теряй бдительности. Всегда верь, что мир устроен правильно. Но не теряй бдительности. Никогда не ожесточайся и не впадай в отчаяние. Но не теряй бдительности. Жизнь – великий дар. Любовь и милосердие – то, что она обещает. Но не теряй бдительности.

Не посвящая семью в свой замысел, я с тех самых пор, как поселилась в «Брэме», каждый год писала страницы этих мемуаров. Когда-нибудь это станет моим подарком им – книгой воспоминаний. Пожалуй, подарок так себе, но больше мне дарить нечего. Большинство людей забывает значительную часть прошлого. Я – нет. Мне хочется верить, что они сочтут воспоминания, оставленные мною в этом томе, достойной историей нашего общего времени – или хотя бы книгой того сладковато-виноватого удовольствия, которое зовётся ностальгией. Никакая жизнь, и уж тем более не тринадцать лет такой скромной жизни, как моя, не оправдывает тысячи страниц. Поэтому время от времени я перечитывала написанное и сокращала его. Более того, я ограничивала свои воспоминания теми годами, которые, если оглянуться назад, казались временем более значительных событий. Между теми годами, на которых я сосредоточилась, было ещё восемь, полных любви, милосердия и радости, лет, в которые я оставалась настороже без всякой причины. Какая чудесная у меня была жизнь – к этому времени почти уже три десятилетия, – благословенная и в хорошие годы, и в не столь хорошие. Её обещание исполнилось в такой мере, что жаловаться мне не на что.

Однако новая реальность началась для нас в то воскресенье, которое, как мы думали, будет тихим днём, посвящённым приготовлениям к наступающему празднику.

Мы побывали на ранней церковной службе, потому что собирались завтракать дома, а не идти на поздний завтрак в ресторан. Большую часть дня предстояло посвятить украшению обычных пяти рождественских ёлок, а также каминных полок, дверных проёмов и прочих архитектурных деталей, которые словно сами просили придать им более праздничный вид. Переодевшись из воскресной одежды в домашнюю, мы засиделись за завтраком дольше, чем следовало, потому что Гарри развлекал нас чрезвычайно забавным рассказом о фильме, который писал.

Последние два года он, к удивлению и восторгу Франклина и Лоретты, всерьёз учился киноделу и финансовой подноготной киноиндустрии, вдохновлённый мыслью сделать историю столь же увлекательной для широкой публики, какой она была для него самого. Если нынешний замысел удастся сдвинуть с мёртвой точки, это будет комедия по мотивам одного периода из жизни одного из самых несмешных американских президентов – Эндрю Джексона. В 1791 году, будучи прокурором штата Теннесси, Джексон женился на Рэйчел Робардс, бывшей жене крупного землевладельца Льюиса Робардса. Ах, романтика. А потом выяснилось, что Рэйчел и Льюис, возможно, так никогда и не развелись официально. Скандал! Джексон был горячей головой и за предыдущие годы успел поучаствовать не в одной драке. Пресса враждовала с ним без меры – Джексона ненавидели. Льюис пребывал в полном замешательстве. Рэйчел была застенчива и скромна, но при этом умела ловко манипулировать прессой и элитой Нэшвилла.

– Этот фильм – как английский фарс, – сказал Гарри. – Основные факты верны, но возможностей для уморительных сцен там бессчётно.

Изадора была дома на целый месяц. Она только что завершила шестинедельные гастроли в качестве приглашённой певицы с оркестром Томми Дорси, исполняя сольные номера, а также дуэты с новой молодой сенсацией – Фрэнком Синатрой. После четырёх лет краткосрочных контрактов с разными оркестрами у неё появилось достаточно поклонников в профессиональной среде, и она только что подписала контракт на записи с Brunswick – первоклассным лейблом, который продвигал, помимо прочих, Дюка Эллингтона.

– Это каторга, – сказала она, – больше полугода мотаться в турне то с одним оркестром, то с другим, а всё остальное время прыгать с одной короткой халтуры на другую, – но, Господи, как же это весело. Даже если я выгорю прежде, чем случится что-нибудь по-настоящему, по-настоящему большое, оно всё равно будет того стоить.

– Если рухнешь, как Гинденбург, – сказала Герти, намазывая лимонный мармелад на ломтик тоста, – всегда сможешь устроиться ко мне амануэнсисом.

– То есть ты думаешь, что раз я, видите ли, биг-бэндовый бюльбюль, то и не знаю, что такое амануэнсис? И зачем тебе вообще секретарь?

– Когда я перейду от малой прозы к романам и на меня хлынут письма от поклонников. Ты будешь отвечать на них за меня, затачивать мои карандаши и правильно разбирать моё gribouillage. А бюльбюль – это азиатская певчая птица, соловей, часто упоминаемый в персидской поэзии.

– Хм. – Иззи вскинула брови. – Младшая сестрёнка теперь, наверное, и слово «одиозный» выговорить может. «Gribouillage» – это по-французски. Значит каракули.

Они всё это время улыбались друг другу.

– Кстати, та повесть в Collier’s была просто сногсшибательная.

– У меня была учительница, которая загоняла меня чуть не до смерти, высмеивала за ошибки, а потом называла «дорогушей», будто ей и правда было до меня дело.

– Со мной она проделывала тот же фокус, когда я пыталась сочинять собственные песни и у меня не клеились тексты. Гоняла так, что я в слёзы. Потом вручала мне салфетку Kleenex и говорила: «Прежде чем весь день рыдать, милая, тебе стоило бы посмотреть, сколько стоит коробка этих одноразовых платочков».

– Я вас тоже люблю, мои маленькие дорогие.

– Вот опять она за своё, – сказала Герти. – Кстати, сестрёнка, я слышала тебя по радио в дуэте с этим Синатрой. Ты была великолепна, а у него, пожалуй, тоже есть задатки. Когда ты запишешь свои пластинки для Brunswick и твоё имя будет знать каждый, можешь, так и быть, подать ему руку помощи.

После этого долгого завтрака мы едва успели приступить к украшению ёлок, как шеф Латтуада, пришедший в главный дом из своей квартиры в собственный выходной, в явном смятении заметался из комнаты в комнату, уговаривая нас включить радио. У нас в каждой большой комнате удобно стоял маленький бакелитовый радиоприёмник General Electric, похожий на шкатулку, – мы были семьёй, привыкшей держать ухо востро у эфира. Почти все обычные воскресные утренние религиозные передачи и музыка для благочестивого настроения были сметены новостными выпусками. Японцы совершили внезапное нападение на Перл-Харбор, уничтожив значительную часть боевых кораблей военно-морского флота Соединённых Штатов и убив сотни, если не тысячи, моряков и других людей. Существенные подробности поступали медленно, и вылущить их из урожая дезинформации было нелегко. Потрясение, которое мы испытали, было не только душевным, но и физическим – давлением в груди, скользким переворотом в животе. Сначала душевная травма была сильнее страха перед тем, что должно было последовать за предательством того седьмого декабря, но по мере того как первый шок слабел, страх лишь креп.

Мы не бросили украшать дом к Рождеству, потому что этот праздник был про надежду, мир и победу над злом. Однако день, который должен был пройти в смехе, оказался лишён его. Работа продвигалась медленно, потому что неодушевлённые предметы вдруг словно обрели способность сопротивляться всему, что мы хотели с ними сделать. Проволочные крючки не желали продеваться в проволочные петельки на шейках выдувных стеклянных игрушек. Запутанные гирлянды цветных огней настаивали на том, чтобы оставаться запутанными. Ангел, водружённый на макушку ёлки, снова и снова взмывал в полёт, и его приходилось возвращать на законное место.

Мы завершили то, на что обычно уходил один день, только за два – к вечеру понедельника, а радио всё ещё час за часом приносило новые и всё более тревожные подробности о Перл-Харборе. Президент Рузвельт попросил Конгресс объявить войну Японии, и тот сделал это за шесть минут. Союзники Японии, Германия и Италия, объявили войну Соединённым Штатам. Прошло ещё несколько дней, прежде чем мы увидели полную картину разрушений на Гавайях. Флот сообщил о двух тысячах убитых и более чем семистах раненых за эти два часа нападения. Армия и морская пехота потеряли свыше трёхсот человек, а более четырёхсот были ранены. Президент назвал седьмое декабря «днём позора», и это, конечно, было именно так, хотя в истории человечества уже случалось немало дней позора и впереди, несомненно, было ещё больше. К Рождеству японские войска, творя зверства, которые, как многим казалось, после мерзостей Первой мировой уже больше никогда не повторятся, захватили Гуам, Гонконг, остров Уэйк и Филиппины.

Когда цена войны стала до нас доходить, выяснилось, что и обычные граждане могут кое-что сделать: устраивать сборы бумаги, резины и металлолома, работать добровольцами в больницах, посылать солдатам сладости, дешёвые книжки в мягких обложках и другие вещи, чтобы напомнить им о доме и поддержать их дух. Мы в «Брэме», и семья, и прислуга, включились во всё это. Франклин и Лоретта советовались с военным министерством и другими правительственными учреждениями, отдавая своё время, умения и средства на фильмы для набора добровольцев, пропаганду, нацеленную на врага, и картины, призванные поддерживать дух американского народа.

Двадцать шестого декабря, когда за завтраком собралась вся семья, Гарри сообщил нам, что записался в морскую пехоту через четыре дня после Перл-Харбора и двадцать второго декабря прошёл медкомиссию. На квалификационном тесте для армии он набрал высокий балл, что гарантировало ему обучение по любой специальности, какую он выберет, но он не хотел сидеть в тылу. Он хотел быть простым боевым пехотинцем, обученным сражаться и имеющим все шансы действительно сражаться. Он ожидал, что после Нового года ему велят явиться в учебный лагерь.

– Я вам не говорил, – объяснил он, – потому что не хотел отбрасывать ещё одну тень на это Рождество.

Ему было двадцать, он был пропитан историей и военными преданиями. Мы знали, что он захочет служить, но не расспрашивали о его намерениях. Подозреваю, в глубине души мы надеялись, что он добьётся освобождения от службы, чтобы работать вместе с родителями над их проектами для военного министерства. Разумеется, этого не могло быть. Такой уж был Гарри. При всей своей увлечённости такими вещами, как приключения клуба Клайда Томбо, при всей готовности тут же ввязаться в дурашливую перебранку, в нём всегда была серьёзная сторона, которую он изо всех сил старался скрывать от нас, желая оставаться тем весёлым братом, каким мы его любили. За тем завтраком мы не расплакались, потому что он не захотел бы такой реакции. Мы гордились им, и нашей задачей было выразить эту гордость, не смущая его. Во время войны гордость, которую испытываешь за любимого человека, готового принести высшую жертву, неизбежно спутывается с другими могучими чувствами – страхом, гневом на тех, кто нарушил мир, удушающей тревогой перед непредсказуемостью жизни и нежностью без жалости, такой сильной нежностью, что у меня нет слов, чтобы её описать.

Той ночью я плакала в постели. Плакала, но не без меры, потому что мне казалось: если слишком уж предаваться скорби, судьба накажет меня за несдержанность ещё более веской причиной для горя.

Двадцать девятого декабря Гарри получил предписание явиться в призывной центр утром среды, четырнадцатого января 1942 года. Изадора отменила двухнедельные гастроли в Сан-Франциско, чтобы побыть с нами. В оставшиеся дни дома Гарри не хотел к себе никакого особого отношения – только завтракать и ужинать со всеми нами, играть в карты со своими «тремя сёстрами» и смотреть с нами фильмы в просмотровой комнате «Брэма» – немного Чаплина, ещё немного Харолда Ллойда, братьев Маркс, Лорела и Харди, У. К. Филдса, а ещё Эбботта и Костелло в «Рядовых», которые только что вышли в сорок первом. Он проводил время с Лореттой и Франклином, придумывая пропагандистские фильмы против врагов страны – за океаном и дома. Рафаэль тоже получил свою долю внимания: гонял теннисные мячи по большой лужайке и плескался со своим «братом» в бассейне.

Для января стояла мягкая погода. В свои последние выходные Гарри пронёс стул сквозь джунгли зимнего сада, в грот, поднял его по скрытой лестнице, через тёмно-синюю дверь с серебристой луной в кольце звёзд, мимо шестифутового зеркального обелиска и поставил у западного парапета, откуда открывался вид на пригороды по ту сторону этих холмов и на огромный город, который, казалось, тянулся без конца. Каждый вечер перед сном он сидел там.

В свой последний вечер дома я уже ждала его на собственном стуле, который поставила рядом с его стулом. Когда он сел, я сказала:

– Ты не против?

– Против твоего общества? Оно куда лучше моего, Адди.

– Красиво, правда?

– Город? Да. Издали он красивее, чем вблизи, но это верно о многом, в том числе о большинстве кинозвёзд.

– Раньше ты тут вот так не сидел.

– Потому что думал, что город никуда не денется.

– А разве не так?

– Да он и не денется в обозримом будущем. А вот я – денусь. Так что я просто стараюсь как бы запасти этот вид впрок.

– Мне бы не хотелось, чтобы ты уезжал.

– Всё хорошо, сестрёнка. Через одиннадцать недель, после учебки, я приеду домой в увольнение. А когда всё это закончится и мы победим, я вернусь уже насовсем и замучу тебе голову своими военными байками.

– Если байки и правда окажутся скучными, Герти их тебе отшлифует. Из неё ещё выйдет кое-что.

– Из неё уже вышло. И из тебя тоже.

Проводив взглядом луну, сбросившую с себя облако, я сказала:

– Может, Иззи поедет в тур с концертами для солдат и однажды окажется на какой-нибудь зарубежной базе, где будешь ты.

– Вот это было бы нечто. Но я бы предпочёл, чтобы она продолжала делать здесь то, что делает сейчас. Когда она поёт, она вытаскивает тебя из самого себя, и ты забываешь о том, что тебя гнетёт. Людям здесь, в Штатах, это понадобится ничуть не меньше, чем кому бы то ни было.

Хотя ночь на крыше стояла тихая, выше, в небесах, текли ветра, и луна снова укуталась в облако.

– У каждого есть что-то важное, что он может отдать, – сказала я, – а у меня только и есть, что собирать посылки для солдат.

– Ты уже сделала больше всех, Адди. Может, не для военных нужд, но для всех нас в Брэмли-Холле.

– Очень мило с твоей стороны это говорить, и мне очень сладко это слышать.

Он посмотрел на меня глазами, в которых стояли звёзды.

– Это не просто красивые слова. Это правда. Никто из нас не был бы тем, кто он есть, если бы ты однажды не поднялась к нам на борт.

– На борт. «Брэм» и впрямь чем-то похож на океанский лайнер, правда? Большой прекрасный корабль, на котором каждый день немножко похож на праздник.

– И в 1934 году он однажды чуть не пошёл ко дну – если бы не ты.

Его слова на миг озадачили меня, а потом мне стало не по себе, когда я поняла, о чём он, должно быть, говорит. Прикинувшись непонимающей, чтобы не лгать впрямую, я сказала:

– Ах да. Тот день, когда я съела только свою долю пирожных шефа, а не половину всего, что он напёк.

Он протянул правую руку и взял мою левую.

– Герти и правда нечто, и она станет ещё чем-то куда более замечательным. Потому что ты дала ей этот шанс.

– Откуда ты об этом знаешь? То есть если тут вообще есть о чём знать, а я вовсе не говорю, что есть.

– Я и сам не знал до сентября этого года. Каждый сентябрь у меня есть один день, когда я приношу Линетт цветы из сада, и мы сидим и немного разговариваем.

– В годовщину того дня, когда её дочь умерла от гриппа.

– Об этом я тоже не знал до того дня, когда Симингтоны уехали и Виктория мне не рассказала, – в тот самый день, когда Линетт стала управляющей поместьем. Либби нет уже двадцать три года, но каждый год в этот день Линетт кажется, будто потеря случилась только вчера. Похоже, Герти очень напоминает ей Либби. По какой-то причине в этом году Линетт была более растроганной, чем обычно. Вспоминая Либби, она вдруг начала вспоминать и то, что Герти говорила и делала, – а потом внезапно заговорила о тебе и о том дне в больнице. Я знаю, что она поклялась хранить твою тайну, но я так рад, что она всё же открылась мне. Не вини её, Адди. Она сказала, что ты боялась, что если люди узнают о твоём даре, ты станешь уродцем вдвойне. У меня сердце едва не разорвалось, когда я это услышал. Ты не уродец вдвойне. Ты вообще не уродец. Ты одна из моих трёх сестёр, каждая из вас неповторима, а все трое – самые лучшие. Я обещаю хранить твою тайну, но только потому, что ты моя сестра и ты этого хочешь.

Не знаю, сколько времени я не могла заговорить. Он держал мою руку и ждал. Каким хорошим человеком он уже был в свои двадцать. Каким прекрасным морпехом он станет, посвятившим себя защите других. Наконец я обрела голос.

– Я не знаю, как это сделала, знаю только, что смогла. Я чувствовала себя не столько причиной, сколько орудием, через которое действовала какая-то иная сила. Тогда было несколько важных причин хранить всё в тайне. Семь лет спустя единственная из них, которая по-прежнему так же важна, – это Герти. Я не хочу, чтобы она знала, что ещё полчаса – и она умерла бы. Я не хочу, чтобы она чувствовала себя мне чем-то обязанной. Я хочу, чтобы она отпускала в мой адрес свои нахальные замечания, от которых мне смешно. Когда я что-нибудь советую насчёт её рассказов, я не хочу, чтобы она принимала мой совет только потому, что видит во мне что-то вроде святого Аддиэла. Я хочу, чтобы ей было легко сказать: «Да ну тебя, Максвелл Перкинс, иди лучше дальше губить редактурой тексты своего мальчика Хемингуэя». Ты понимаешь, Гарри?

– Да. Конечно. Мои уста запечатаны, но в обмен на то, что я веду себя куда осмотрительнее, чем мне свойственно, можно мне попросить – всего один раз, после всех этих лет, если тебе не будет слишком неприятно, – можно мне подержать тебя за руку без перчатки между нами?

– Это будет неприятно, – предупредила я.

– В детстве я иногда держал за руку свою учительницу, мисс Имоджин Блэкторн, – ты, наверное, её помнишь. Хотя потом выяснилось, что она поклонница евгеники и вообще премерзкая особа, я как-то выжил. С твоей стороны самонадеянно думать, будто ты могла бы быть хоть на пять процентов настолько же отвратительной, как она.

– Мисс Блэкторн не была звездой Музея диковин. Ради тебя, дорогой брат, слово уродец я отправлю ко дну. Но нельзя же закрывать глаза на то, что много лет меня смело представляли публике как «человеческую диковину», и никто никогда не обвинял Капитана в ложной рекламе.

Я сняла перчатку, рассчитывая на тусклый лунный свет, который мог смягчить не столько прикосновение, сколько зрительное впечатление. Он снова взял мою руку, подержал её и сказал:

– Ну, пока что я выжил.

Мы просидели там ещё больше часа, и каждому из нас многое хотелось сказать до того, как утром Франклин и Лоретта повезут его в призывной центр. Иногда, в зависимости от того, о чём мы говорили, мы сжимали друг друга крепче, чем в другие минуты, но ни разу он не отдёрнул руку от моего прикосновения. Когда пришло время идти к себе и собирать то немногое, что ему разрешалось взять в учебный центр в Сан-Диего, он поцеловал мою руку и отпустил её.

Пока я снова вталкивала пальцы в перчатку, Гарри сказал:

– Ты и вправду человеческая диковина, сестрёнка, но только по одной причине. Ты куда человечнее и гуманнее девяноста пяти процентов всего рода людского.

Той ночью я спала, но беспокойно. А утром Гарри уже уехал в призывной центр в Лос-Анджелесе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю