Текст книги "Избранное"
Автор книги: Цирил Космач
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 37 страниц)
– Чего шумишь? – обернулся к нему Тестен. – Или опять завелся?
– Нет! Не хочу умирать! – решительно повторил Урбанья.
Я как сейчас помню его вытянутое землистое лицо, на котором лежала явственная печать близкого конца.
– Не хочешь?.. Ха-ха, это ты здорово сказал! – Тестена разбирала какая-то странная веселость. – А я тебе говорю – помрешь! Раз ты боишься смерти, она за тобой, может, завтра и припожалует. Как знать? Снаряд ахнет – бум-м! – и тебя в клочья. И хоронить-то нечего будет.
– Нет! – запротестовал Мартин Урбанья и ударил кулаком по столу.
Военный врач проснулся и вскинул голову.
Полицейские тотчас повскакали.
– Wer sind Sie?[29]29
Вы кто? (нем.).
[Закрыть] – грозно спросил врач, указывая пальцем на Тестена.
– A-aber, Herr Hauptmann…[30]30
Но, господин капитан… (нем.).
[Закрыть] – залепетал оробевший вахмистр и попытался усмехнуться: мол, мы же с вами старые знакомые.
– Zu Befehl![31]31
Доложить! (нем.).
[Закрыть] – заорал врач и яростно заскрежетал зубами.
Жандармы вытянулись, и вахмистр отрывисто отрапортовал по всей форме:
– Melde gehorsamst, Herr Hauptmann, Wachtmeister Dominik Testen und Gendarme Martin Urbanja![32]32
Осмелюсь доложить, господин капитан, вахмистр Доминик Тестен и жандарм Мартин Урбанья! (нем.).
[Закрыть]
– Jaa!.. Raus![33]33
Ладно!.. Вон! (нем.).
[Закрыть] – прохрипел врач и указал на дверь. Жандармы опрометью бросились к своим винтовкам, поспешно вскинули их на плечо и вывалились в сени.
– Halt! – заревел врач им вдогонку и треснул кулаком по столу. – Abtreten in Paradeschritt![34]34
Стой! Повторить парадным шагом! (нем.).
[Закрыть]
Жандармы выпрямились и, насколько могли, твердо печатая шаг, промаршировали по сеням к выходу. На лице Доминнка Тестена застыло мрачное, оскорбленное выражение, Мартин Урбанья был белее мела, по его обвислым щекам катились слезинки, точно он маршировал навстречу смерти. Он и в самом деле стремительно приближался к ней: не прошло и месяца, как Мартина перевели в Горицу, где в него угодил артиллерийский снаряд.
Дед вошел в кухню и поманил нас пальцем. Боязливо съежившись, мы проскользнули мимо разъяренного врача и затопали по лестнице к маме, которая раздела нас и уложила в постель.
Когда мы наутро проснулись, все было по-другому. Стрельба затихла, из горницы не доносилось больше беспрерывное «Алло! Алло! Алло!». Вместо этого отовсюду слышался разговор на совершенно неизвестном нам языке, звучащем широко и открыто. Мы со старшей сестрой бросились к окну. По всей долине, по шоссе, по проселку и обоим травянистым берегам реки, тянулись нескончаемые вереницы темнолицых солдат в зеленой форме.
– Итальянцы! Пленные! – воскликнул я и скатился по лестнице.
Внизу все было перевернуто. Офицеры ночью собрали свои телефоны и исчезли. Исчез и повар. В сенях оставался только его огромный стол, весь в тесте. Вокруг дома стоял шум и гам. Итальянцы кишели, как саранча: в опустелом хлеву, в пустых амбарах и погребах, в пустом свином закуте и на гумне, и сразу же пытались развести огонь, чтобы обсушиться и согреться. Мама и дед без передышки бегали как безумные с ведрами воды по двору: дед в хлев, на гумно и в амбары, мама в свиной закут и в горницу, через окно которой она заливала костер, разведенный пленными под застрехой. В толпе пленных суетились солдаты, они кричали, штыками заставляли итальянцев встать и выталкивали со двора. Я сновал по дому, высовываясь в открытые окна, пока сестра не воскликнула:
– Слушай, давай флаги сделаем!
– Флаги? Ага. А как?
– Придумала, – гордо ответила сестра и прижала палец ко лбу. Она достала из сундука, стоявшего у печки, старую тетрадку, вырвала из нее чистый лист, сорвала синюю обложку и положила рядом красную промокашку.
– Получается, – сказала сестра и начала вдевать нитку в иголку. Мы смастерили еще четыре таких флажка, прикрепили к ним лучинки и установили в каждом окне.
В полдень, в самую суматоху, пришла Войнацева Ката, которую Тестен вчера отрядил в Подмелье.
– Ну что? – набросилась на нее мама, бежавшая с ведром воды. – Юстина в Подмелье?
– Там, – скучающе подтвердила Ката и голодным взглядом обшарила сени.
– Ну и как?
– Да ничего, – пожала плечами Ката. – Сидит себе.
– И что говорит?
– Ничего… Молчит… Я ей говорю: «Сколько ты нам хлопот наделала! Мы думали, ты утопилась». А она спокойно так: «А я и утоплюсь!..»
Мама покачала головой и побежала с ведром дальше. Ката оглядела все углы и собралась было приподнять крышку сундука. Но в этот момент вернулась мама, и она, отпрянув от сундука, спросила, указывая на остатки теста на столе:
– Они и муку оставили?
– Все, что есть, в миске, – ответила мама, торопясь в горницу.
– В миске? – протянула Ката и завертела головой в поисках названной посудины. Увидев ее под столом, она нагнулась, жадно запустила пальцы в муку и заныла:
– Может, дашь две горсточки!..
– Бери все, – коротко сказала мама и снова убежала во двор.
Ката даже не стала искать никакой посуды. Она сняла с себя передник, расстелила его на сундуке и высыпала на него муку. Потом связала узелок и стала у стола. Когда мама вернулась, Ката показала на остатки теста и спросила:
– Можно я поскребу?
– Да скреби, скреби, – досадливо отмахнулась мама.
– Дай мне нож!
Мама дала ей нож. Ката тщательно соскребла тесто, не сказав ни слова, вразвалку вышла из дому и утонула в движущейся зеленой реке пленных.
VIНаступили зимние холода.
Представьте себе: среди самой лютой стужи над мрачной низиной вдруг засияло яркое, теплое по-летнему солнце и тут же скрылось за темной тучей. Тепло еще осталось, а света уже нет. Так было у нас, когда после трех лет солдатской службы отец впервые пришел на побывку.
Стемнело. Мы сидели в кухне вокруг очага и ели фасоль. Мы были поглощены едой и потому не услышали шагов в сенях. Вдруг мама вскрикнула. Мы оглянулись и увидели на пороге кухни незнакомого солдата, лицо которого освещала добрая улыбка.
– Андрей!.. – воскликнула мама и приникла к нему.
– Отец! Отец! Отец! – закричали мы со старшей сестрой, выбираясь из своего угла. Отец приподнял нас, встряхнул, пощекотал черными усами, поставил на пол и подошел к очагу, у которого сидели двое малышей. Трехлетняя сестренка готовилась заплакать, а братишка заревел еще раньше, когда солдат обнял маму. Мы успокоили их и, полные счастья, объяснили, что солдат – наш отец, отец, отец. Сестренка вскоре уразумела это и пошла к нему на руки, а братишку невозможно было оторвать от мамы. Отец сидел у дровяного ящика. Мы сбились вокруг него, наслаждаясь его близостью.
– Да, а где же дед? – вдруг спросил он и встал.
– В горнице, в горнице! – повскакали мы, повисли на отцовских руках и пошли вместе с ним. Мама сняла со стены лампу и светила нам.
Дед по своему обычаю сидел в запечке, курил трубку и ждал, когда часы пробьют восемь, чтобы завести их и отправиться спать. Он так обрадовался своему единственному сыну, что отложил трубку, встал и обнял его.
– Вот и ладно, что ты пришел… – сказал он бодро, точно исполнилось его сокровенное желание.
– Всего на три недели, – сообщил отец.
– Всего на три недели?.. – повторил за ним дед и задумался. Потом уселся на прежнее место, взял трубку и машинально повторил: – Всего на три недели… Ну, ладно… Хорошо, что ты пришел, теперь я уйду…
– Отец, что это вы говорите! – корила его мама.
– Знаю, что говорю! – повысил голос дед и торжественно добавил: – Мой час близок.
Я похолодел, поняв смысл его слов и тотчас уверовав в них, как верил всему, что говорил дед.
– У вас болит что-нибудь? – с тревогой в голосе спросил отец.
– Ничего, – покачал головой дед. – У меня никогда ничего не болело! – сказал он, не скрывая гордости. Потом дважды пыхнул трубкой и спокойно пояснил: – Усыхаю я…
Я вгляделся в него. Керосиновая лампа, которую мама все еще держала в руке и теперь, бог знает почему, подняла повыше, освещала его лицо сбоку. Я увидел, что он изменился, в самом деле усох. Рука, державшая трубку, была коричневатой, как высушенное дерево, лицо костистое, жесткое, почти неподвижное, только на виске билась голубая жилка.
Мы вернулись на кухню. Темное облако закрыло солнце, еще высоко стоявшее.
Дед каждое утро, и летом, и зимой, вставал в три часа. Однажды, когда уже оставалось несколько дней до конца отцовского отпуска, утреннюю тишину не нарушила дедовская молитва. В шесть мама заглянула к нему, тут же вернулась и сказала отцу, что дед лежит и говорит, что «уходит». Отец вскочил с постели. Я выбрался из-под одеяла, зашлепал вслед за ним и, остановившись на пороге, услышал, как отец говорит деду:
– Я пошлю за доктором.
Я уже приподнялся на цыпочки, готовый по первому отцовскому знаку мчаться в «Пекни дом» за сердитым венгром. Но дед покачал головой и слабым, но решительным голосом сказал:
– Врач меня сроду не видывал и теперь не увидит… За священником пошли!..
Я обулся и побежал за священником. Дорога все время шла в гору, так что я порядком взмок, пока добрался до дома священника.
Постучав раз, второй, третий и не получив ответа, я налег всей своей тяжестью на огромную железную ручку и сам отворил тяжелую дверь. За нею был знакомый мне длинный сумрачный коридор с каменным полом. Я закрыл дверь и робко остановился около нее. Из кухни, в конце коридора, гремел сердитый бас его преподобия, перемежаемый пронзительным верещанием разозленной кухарки.
«Дерутся», – с трепетом подумал я. Я знал, что священник пьяница и частенько дерется со своей дородной Заной, голову которой украшала уложенная в три ряда черная коса – совсем как у покойной императрицы Елизаветы, которую страшный итальянец Луиджи Лукчени убил, вонзив ей в спину пилу. Я долго ждал, когда откроется кухонная дверь. Я боялся священника и Заны, особенно теперь, когда они оба наверняка не в себе. Но опасение, что дед тем временем может умереть, придало мне смелости. Я отважно прошел по коридору, дерзновенной рукой открыл дверь кухни и остолбенел. Священник стоял около плиты. На нем были только брюки и рубашка. Он хватал Зану, которая тоже была в одной рубашке, за длинные распущенные волосы и тянул к себе, а Зана яростно мотала головой, махала руками с хищно скрюченными пальцами и шипела как змея:
– Свинья!.. Свинья!.. Свинья!..
– С-с-слава Иисусу!.. – пролепетал я в страхе и опустил глаза, поняв, что увидел нечто такое, чего видеть никак не следовало.
Священник выпустил кухарку; она, вскрикнув, обеими руками схватилась за расстегнутую на могучей груди сорочку и так стремительно кинулась прочь, что сшибла меня с ног.
Когда я поднялся, священник стоял надо мной, расставив ноги, и запихивал рубашку в брюки. Я был до того ошарашен, что не мог говорить. Никогда еще мне не приходилось видеть священника без сутаны, и теперь я оторопело глядел на видневшуюся в вырезе рубахи курчавую седую растительность, как две капли воды похожую на выглядывавший из дыр моего старого матраса конский волос.
– Ну, ты что, онемел? – рявкнул священник, заставив меня вздрогнуть.
– Слава Иисусу!.. – повторил я.
– Во веки веков. В чем дело?
– Дед уходить собирается, – всхлипнул я.
– Куда? – сердито заорал священник, вытаращив глаза.
– Умрет он…
– Ах, умрет? – успокоился священник. – Он сам сказал, что умрет?
– Са-ам!.. – снова всхлипнул я.
– Ну, тогда, видно, правда. Андрейц не врет, – согласился священник, медленно застегивая толстыми пальцами пуговицы рубашки на волосатой груди. – Ступай домой и скажи, что я сейчас приду.
Потом он шагнул ко мне, точно клещами, ухватил мое ухо и страшным голосом произнес:
– Если ты хочь словечко проронишь о том, что видел в этой кухне, господь бог тебя покарает такой гнусной болезнью, что у тебя глаза вытекут… и нос отвалится… и уши… одним словом, сгниешь заживо…
– Нет, нет, я не скажу! Ни словечка!.. – со слезами клялся я.
– Ну, тогда иди, с богом, – сказал священник и отпустил меня.
Выскочив на улицу, я перевел дух, полной грудью вдохнув холодный воздух, и утер слезы. Потом я дал себе слово не сметь и думать о том, что видел, и побежал по крутому спуску в долину.
Священник в самом деле не заставил себя ждать. Мы все вышли из горницы, чтобы не мешать деду исповедоваться. Молча сидя в кухне, мы хватились младшего братишки. Начали искать его, но, прежде чем нашли, пономарь Штефе позвал нас в горницу. Мы стали на колени у дверей дедовой комнаты и склонили головы, слушая, как священник размеренно читает латинские молитвы. Я стоял рядом с мамой и заметил, что она делает рукой какие-то знаки. Я огляделся и увидел кудрявую черноволосую головенку братишки, которая виднелась из-под дедовой кровати, как раз между огромными сапогами священника. Мама приложила палец к губам, братик понял и послушался, молча и неподвижно застыв на четвереньках.
Кончив свое дело, священник словно забыл про деда. Он сел к столу, съел яичницу из двух яиц – единственных, нашедшихся в доме, так как солдаты давно уже разворовали у нас всех кур. Я смотрел на него из сеней, не отваживаясь подойти ближе. Я все еще боялся его, но уже не уважал. Поев, священник положил в карман деньги и ушел.
Мама и отец вошли к деду и стали спрашивать его, чего бы он хотел поесть.
– Мятой картошки… – пробормотал дед.
Мама тотчас приготовила ему тарелку картофельного пюре. Дед хотел было сесть, только ему не хватало сил. Отец приподнял его и подложил под спину подушку. Дед был очень длинный и тонкий. Трясущейся рукой он медленно подносил ко рту деревянную ложку. Время от времени голова его валилась, точно шее невмоготу стало ее держать. Несколько раз он прикрывал глаза. Усыхал. Когда он поел и отец снова уложил его, дед спросил:
– Которое число нынче?
– Двадцать первое января.
– A-а… вот как, – пробормотал дед. – Значит, святая Нежа мне откроет двери…
– Ох, что вы говорите!.. – сказал отец и поправил одеяло.
– Ну, ну… сын… уж я знаю… – вздохнул дед и повернулся к стене.
Это были его последние слова. В этот же день он умер. Мать и отец начали готовить смертный одр, а меня снова послали к священнику. На этот раз я так громко застучал в дверь дома, что священник вскоре открыл сам.
– Отошел!.. – заплакал я. – И мама просит, чтобы звонили во все три колокола.
– Как это во все три? – изумился священник. – Разве твоя мать не знает, что армия забрала у нас средний и большой колокола?
– Да нет, знает!.. – всхлипнув, сказал я.
Священник захохотал и позвал меня в кухню. Мне ужасно не хотелось туда идти, но я не смел отказаться. Зана приняла меня приветливо. Усадила за накрытый скатертью стол, налила большую чашку кофе со сливками и отрезала большой ломоть белого хлеба. Все это вызывало у меня чувство, близкое к отвращению, но я пересилил его и откусил хлеба.
– Ух, что за ребенок! И есть-то не умеет! – с притворной суровостью сказала Зана. Она отобрала у меня хлеб и собственноручно покрошила его в кофе. Не помню, ел ли я когда-нибудь до того белый хлеб, намоченный в сладком кофе, только этот кофе был таким приторным, а разбухший в нем хлеб таким скользким и противным, что я едва смог его проглотить. С того самого дня я не кладу сахар в кофе с молоком и не крошу в него белого хлеба, если он мне и перепадает.
От священника я направился к плотнику Подземличу, сказать, чтобы он сколотил для деда гроб. Великан, лежавший на печи, слишком короткой для его длинных ног, немедленно поднялся и начал обуваться.
– Чертовски быстро его задушило!.. – сказал он своим писклявым голосом и сплюнул коричневую слюну на пол.
– Его не задушило, – возразил я. – Он усох.
– Усо-ох? – недоумевающе повторил великан и задумался, глядя на огромный сапог, который держал в своих широких, как лопаты, руках. – Смотри-ка, смотри-ка, каков малый! Это ты в самую точку попал.
– Это не я попал… Дед сам сказал, что усохнет.
– A-а, так значит… – протянул плотник. – То-то мне показалось, что для тебя это слишком умно будет…
Он встал, шагнул на середину комнаты и оттуда, не сходя с места, молниеносно собрал своими длинными руками, достававшими до любого угла, инструмент – два рубанка, пилу, плотницкий карандаш, – а также кусок жевательного табака, имевший вид смолистой колбаски. Он открыл дверь, слишком низкую для него, пригнулся, выбрался из дома и зашагал такими богатырскими шагами, что я еле догнал его.
Когда мы пришли домой, деда уже положили на смертный одр. Он лежал на том огромном столе, на котором толстый военный повар раскатывал тесто. Седая голова деда покоилась на высоком изголовье. Я украдкой приподнял простыню и поглядел, что лежит под ней. Там был толстый буковый чурбак длиною в метр, который много лет служил деду колодой для пилки дров.
Мы похоронили его уже на следующий день, так как отцу надо было в ночь уезжать в армию. Когда деда положили в гроб, мы еще раз окропили его святой водой и навсегда простились с ним. После этого Подземлич опустил крышку, стал на нее коленом и, послюнив каждый гвоздь, с такой силой забивал их, что звук ударов отдавался эхом по всему дому. Поскольку шла война, деревенских мужчин, которые отнесли бы деда к месту вечного отдохновения, разумеется, не было. В сенях стояли четверо солдат: двое пожилых боснийцев – Тасич и Кикич, приятели деда, кривоносый и золотозубый Якоб Леви, который, хоть и был еврей, «решил отнести дружка дедушку отдыхать», и смуглый музыкант венгр Хёшу. Отец налил каждому по стаканчику водки. Они залпом выпили и громко крякнули. Потом положили свои выгоревшие шапки на сундук в сенях, подняли гроб и вынесли его из горницы. Мама закрыла за ними дверь и подошла к окну. Мы сгрудились вокруг нее и ждали. Гроб, покачивавшийся на плечах четырех солдат, появился перед домом, остановился под голой старой грушей, точно дед еще раз оглядел оттуда родную усадьбу, и двинулся дальше. Впереди вперевалку ковылял кривоногий могильщик Мартин, размахивавший закопченным фонарем, а за гробом шел еще один солдат с шапкой в руке – наш отец. Процессия медленно миновала сад, скрылась в густом кустарнике и еще раз показалась на Просеке. Только в этот момент я понял, что больше никогда не увижу деда.
– Прощай… – шепнул я про себя, и его белый гроб утонул в моих слезах.
VIIМы остались осиротевшие, покинутые. Отец простился с нами вечером. Трижды мы доходили с ним до Просеки и трижды возвращались домой. Когда пошли в четвертый раз и опять вернулись и остановились в сенях, отец вдруг быстро шагнул за порог и захлопнул за собой дверь. У мамы вырвался болезненный стон, но она не сдвинулась с места. Мы прижались к ней и долго молча стояли в темноте.
На следующий день мама послала меня в Руты за горбатым Стрежниковым Мартинчеком, к которому с давних пор пристало прозвище Слушайка, так как он не мог произнести фразы, чтобы не повторить по крайней мере дважды: «Слушай-ка». Он тотчас согласился прийти и, как мне показалось, даже несколько выпрямился и вырос, наверное, польщенный тем, что его зовут как опекуна и советчика. С его помощью мы разобрали смертный одр и поставили огромный стол в подвал, где он потом десять лет гнил в полумраке. На свет божий он показался только в день маминой смерти. Слушайка побелил дедову каморку и поселился в ней. Это был очень приятный, добрейшей души старичок. Он любил рассказывать нам «занятные истории из старых времен».
Так мы и перезимовали.
И вот снова пришла весна и своей неудержимой силой и жаждой жизни отогрела замерзшую землю, пробудила травы и деревья, птиц и прочих животных. Вешние воды широко разлились, чтобы земля обмылась и покрылась молодой зеленью, но прежде, чем они сделали свое дело и спали, в наш дом снова прилетел этот зловещий ворон – Шмонов Изидор. Он сел на сундук в сенях и твердо сказал:
– Теперь она в самом деле утопилась!
– Кто? – вздрогнув, спросила мама.
– Юстина…
Мы замерли. Но странно, настоящая смерть не потрясла нас так глубоко, как потрясла осенью весть, оказавшаяся ложной. Можно было подумать, что с того самого дня мы считали ее мертвой.
– Ох, слушай-ка, где вы ее нашли-то, слушай-ка? – спросил Слушайка.
– У старой белой ветлы… Я ловил рыбу, опустил наметку и захватил ее волосы, – рассказывал Изидор, изображая своей единственной рукой, как он орудовал рыбацкой снастью.
– Иисусе! – прервала его мама. – Ведь не с ребенком же она бросилась?
– Кто знает? – пожал плечами Изидор. – Ребенка мы не нашли…
Предположение о гибели Вожены так нас ошеломило, что мы замолчали.
– Завтра узнаем. Ката уже побежала в Подмелье. – сказал Изидор и встал. – Иду за жандармами.
Вскоре появился вахмистр Доминик Тестен. Слушайке он сказал, что «должен отправиться на место происшествия для установления фактов». За ним пришел хромой могильщик Иванц с носилками. В полдень четверо солдат пронесли Юстину мимо нашего дома. Она была покрыта мешковиной, и только ее длинные красновато-золотые волосы свисали с носилок и развевались в теплом весеннем воздухе, пронизываемые лучами вечернего солнца.
До сих пор для меня остается загадкой, почему ее не положили дома или не отнесли прямо в мертвецкую. Тело оставили в развалившемся Мартиновом сенном сарае, в пяти минутах ходьбы от нас. Мы с сестрой набрали первых весенних цветов и вереска, сплели венок и положили у ног Юстины. Она лежала на груде досок, такая белая, что веснушки на носу и щеках стали совсем коричневыми. Ее белые тонкие руки, сложенные на груди, казались мне живыми; я смотрел на них и дрожал в жутком ожидании, что вот-вот они шевельнутся и задвигаются, как тогда, когда она плела кружево, ловко перекидывая коклюшки и с молниеносной быстротой втыкая булавки в подушечку.
На следующее утро с плачем явились Войначихи. Пришли все три с вереницей своих ребят. Сноха Войнаца несла на руках маленькую Боженицу, которая сосала палец и любознательно глядела вокруг большими синими глазами. Войначиха посадила ее прямо на стол, развела руками и захныкала:
– Куда мы теперь денем этого несмышленыша? Кто его будет кормить?
Мы посмотрели на маму. Как засияли наши глаза, когда она взяла Божену на руки, прижала к себе и сказала:
– Пускай у нас остается, пока…
Мы с сестренкой тотчас побежали в кладовку, вытащили колыбель, снесли ее к колодцу и принялись мыть.
– Ишь, ишь, или собираетесь купить кого? – раздался над нами тонкий голосок. Мы подняли головы. Перед нами стояла Стрежникова Тона, сестра Слушайки.
– Нет, – сказал я. – У нас Боженица будет жить.
– А, Кадетка?
– И Кадетка.
Тона была весьма набожная, мягкосердечная женщина. Всю жизнь она прослужила в батрачках, а теперь, сидя в своей развалюхе, ждала смерти и в этом ожидании охотно посещала больных и умерших. Пришла она и к Юстине в сенной сарай и там «от всего сердца помолилась за ее погибшую душеньку».
– Ох ты, бедняжка!.. – говорила она, поминутно завязывая потуже черный в крапинку платок, съезжавший с ее вертлявой головы. – Вчера вечером стою я на пороге и смотрю в долину. И что вижу? Над Мартиновым сараем свет появился в виде горящего сердца. Я перекрестилась и подумала: вечный свет ей, бедняжке, не светит, зато светит любовь…
Я слушал ее, завороженный. Отправившись на следующий день с сестрой в школу, мы долго ходили вокруг сарая и смотрели на небо над крышей. Напрасно! Солнце ярко горело, и потому нам не было видно сияния в виде горящего сердца. Но с того дня я представлял себе любовь как свет в виде горящего сердца, и этот образ нравится мне до сих пор.
День спустя Юстину хоронили. Мы сидели в классе. Окна были открыты, в комнату лились весенний свет, песни первых птиц и гудение пчел, летавших над цветущими персиковыми деревьями в саду Модрияна. По улице двигалась процессия. Юстину тоже несли четверо пожилых солдат. Могильщик Мартин, который на сей раз шел без фонаря, так как Юстина была самоубийцей, подбирал своими загрубелыми руками ее длинные, густые красные волосы, которые то и дело соскальзывали с носилок и взвевались в весеннем воздухе, точно хотели жить, жить, жить…
Эта картина заставила меня очнуться.
«Возможно ли это?» – спросил я себя, ворочаясь в постели. Возможно ли, что ее несли на кладбище на носилках, а не в гробу?.. Как узнать об этом?.. Ведь с тех пор прошло двадцать пять лет. Нет, нет, это невероятно. Всех людей хоронят в гробу. Разумеется, ее несли в гробу, как нашего деда… И все же первая картина красивее! Хотя вторая реальнее… Если я когда-нибудь буду писать об этом, придется выбрать что-то. И что я выберу? «Что бы я выбрал, скажем, сейчас?» – спросил я себя и задумался. Но, прежде чем я решил, на чем остановиться, мне захотелось спать, и, колеблясь между двумя картинами, которые были так печальны и в своей печали светлы и прекрасны, я погрузился в глубокий сон…