355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Цирил Космач » Избранное » Текст книги (страница 4)
Избранное
  • Текст добавлен: 4 апреля 2017, 10:30

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Цирил Космач



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 37 страниц)

– Судя по твоим брюкам, в этом Нигде чертовски высокая трава. И мокрая-мокрая!..

Он вздохнет и незаметно передвинется за спинку кровати, чтобы скрыть от ее взгляда мокрые штанины с налипшими на них лепестками полевых цветов. С маминого бледного лица сбежит усмешка. Она вглядится в него, вглядится так глубоко, что у него задрожат колени и он ухватится за спинку кровати. После долгой паузы мама проговорит со вздохом:

– О-хо-хо, бедный парень!.. И откуда ты такой взялся?.. И что только из тебя выйдет?.. Странный мальчик…

В ее голосе прозвучит что-то такое, чему невозможно противостоять, что-то неведомое, что-то вещее. Оттого эти слова каждый раз потрясают его. Он пошмыгает носом, а потом с едва сдерживаемым отчаянием пролепечет:

– Зачем ты так говоришь?.. Почему вы с отцом так беспокоитесь из-за меня?.. Почему вы все так чудно на меня глядите?..

– Сынок, что ты говоришь?.. Мы же тебя любим!

– Да! А почему вы меня любите так чудно?

Мама опять будет долго всматриваться в него странным взглядом – словно желая проникнуть в какую-то даль и там прочесть то, что скрыто от него. Громко пробьют стенные часы, одинокая ночная бабочка закружится вокруг слабого огонька лампы. Мама с трудом выпростает руку из-под одеяла и привернет фитиль. Потом скажет со спокойной покорностью:

– Чудно любим?.. Мы и правда любим тебя иначе, чем других детей… И наверно, даже больше, чем других… Но не потому, что ты заслуживаешь любви больше, чем другие, а потому, что ты в ней, должно быть, больше нуждаешься.

Эти слова он уже дважды слышал из уст матери. В первый раз он был тронут и сконфужен, во второй – задет, точно его, не говоря прямо, упрекнули в каком-то душевном изъяне, которого он сам никак не уразумеет. И если сейчас он услышит это в третий раз, будет до того худо, что впору забиться в какую-нибудь дыру и в одиночку сокрушаться над самим собой. Но на самом деле он не стронется с места, ибо совесть будет терзать его уже за одну мысль сбежать от матери. И надо будет как-то нарушить эту гнетущую тишину, которая отдавалась зловещим гулом, точно из отдаленного будущего неслись ему навстречу мутные волны еще неведомых невзгод и горя. И он снова шмыгнет носом и, заикаясь, скажет:

– Может, принести тебе что-нибудь?.. Может, подогреть кирпич?

– Нет, нет, – поспешно возразит мама. Опять улыбнется и даже пошевелится под одеялом. – Сегодня я себя хорошо чувствую. Правда, хорошо… А ты иди… И ложись… И засни, мальчик мой! Засни и не думай ни о чем!

– Я не буду.

– Обещаешь?

– Обещаю.

Он опустит голову и выйдет из комнаты. Тихонько прикроет за собой дверь, остановится за нею и жадно вдохнет свежий воздух. Потом оглядит просторную горницу, которая от лунного света стала словно еще просторнее. Все вещи, особенно старинная фисгармония, кажутся более темными, а потому выглядят мягче и приветливее, чем при свете дня. Они подобрели от ночного отдыха и незаметно дышат, точно кроткие ручные существа. Сквозь окна, выходящие на юг, лунный свет льется на белый яворовый стол, окруженный высокими стульями, светлый и ясный, словно еще бодрствует. Желтоватая белизна стола приветливо глянет на малого, так что он невольно засмотрится на нее, успокоенный и примиренный. Потом он удивленно покачает головой и на цыпочках отойдет от стола, а тот будет глядеть ему вслед белым прямоугольником, провожая его с немым сочувствием до двери, ведущей в сени. Малый отопрет ее, притворит за собой и остановится в полной темноте. И тут его снова охватит тишина с ее затаенным гулом. Сердце его сожмется, он нашарит ногой шаткую ступеньку и торопливо зашагает по лестнице, точно убегая от высоких мутных валов, которые с неудержимой силой все быстрей и бурливей катятся на него из будущего.

III

Да, бедный малый! Три года он проучился в начальном торговом училище. Но дальше дело не пошло – бедность накрепко заперла ему путь в Горицу. Это был такой тяжелый удар, что он без борьбы покорился своей судьбе, как покоряется арестант, приговоренный к пожизненному заключению. И жил он, как арестант: молча, старательно, но без всякого интереса выполнял положенную работу по дому и никуда не ходил. Хорошо еще, что он дома один, а дом стоит на отшибе, в получасе ходьбы от села, на левом берегу Идрийцы. Дороги тут не было, просто вдоль реки тянулся ухабистый проселок, на котором в иной день не показывалось ни души. Деревню малый возненавидел, так как был убежден, что там все только и делают, что судачат о нем. Он прямо-таки видел, как деревенские насмехаются над ним, а еще того пуще – над отцом. Вот, мол, так ему и надо, земли мало, а туда же – пыжится, посылает парня в училище. Теперь он ни крестьянин, ни барин, всю жизнь несчастным будет.

С насмешками в свой собственный адрес малый, сколь это ни трудно, еще мог бы смириться. Как-никак, они придавали еще большую цену и остроту его страданию, которому малый отдавался с тем особым болезненно-мстительным наслаждением, с каким страдают подобные ему юные бедолаги. Другое дело насмешки над отцом. Мысль о них причиняла боль, но эта боль была естественной и неподдельной. Малый не мог поднять глаз на отца. Находясь в той наиболее мучительной поре юношества, когда человек, обремененный чувством некой роковой вселенской вины, бродит во тьме по холодной и клокочущей реке, текущей между отроческим и юношеским возрастом, он, разумеется, упрекал себя в том, что отец страдает из-за него. На вопрос, в чем его вина, он, естественно, давал себе ответ, который больше всего подходил к его душевному состоянию, а именно: он виноват уже тем, что существует, тем, что живет на свете. Как хорошо было бы, если бы его вообще не было!..

Так тянулась эта мертвая жизнь, тянулась страшно медленно, вплоть до того октябрьского дня, когда он впервые услышал собственными ушами насмешки, которых так боялся. Они с отцом пилили во дворе дрова. Оба молчали и так сосредоточенно следили за движением пилы, со звоном врезавшейся в неподатливую буковую древесину, что не заметили, как из-за хлева вывернулся Модриян. Они увидели его, только допилив бревно и откатив чурбаки. Коренастый мужик стоял в каких-нибудь трех шагах от козел. Склонив круглую голову к левому плечу, он лукаво поглядывал из-под полуопущенных век. Профессиональная улыбка лавочника и редкие седые усы, свисавшие из-под широкого носа двумя треугольниками, прятали хитрость и злобу, уже давно проложившие борозды в углах толстых губ.

– Те-те-те, пятнадцать петухов, какая у него в руках-то сила-силушка! – проворковал он, указав на малого рукой, в которой была раскрытая табакерка. – Вот будет работник, работничек!

Малый, не терпевший Модрияна именно из-за его приторной речи и теперь, разумеется, тотчас почуявший насмешку в его словах, молча удалился в дом. Там он поместился за входной дверью, у заросшего пылью, никогда не открывавшегося оконца, дабы держать деревенского богатея под наблюдением на случай, если тому вздумается еще раз пройтись на его счет. Он прислонился к косяку, осторожно отодвинул пыльную бутылку, стоявшую на подоконнике, и стал смотреть на двор.

Как раз в этот момент из-за угла выбежала Кадетка. Она остановилась перед колодой, на которой кололи дрова, движением головы перекинула свои толстые косы на грудь, сцепила руки за спиной и воззрилась сначала на отца, а потом на Модрияна. Модриян взял из табакерки щепотку табака, и Кадетка тотчас отскочила в сторону, хорошо зная, что иначе он чихнет на нее. Затем она перекинула косы за спину и побежала к дому. Малый услышал, как ее босые ноги быстро прошлепали по коридору в кухню, сейчас же вернулись и устремились к двери, ведущей в горницу. Однако дверь не открылась; наоборот, за его спиной загремели лопаты и мотыги, составленные в угол, примыкавший к оконцу. Малый быстро обернулся и увидел Кадетку, стоявшую у него за спиной.

– Не шуми! – прошипел он.

– А зачем ты спрятался? – возразила Кадетка.

– Вовсе я не прячусь! – мрачно проворчал он, сконфуженный тем, что его застали за подслушиванием.

– Почему же тогда ты стоишь за дверью? – улыбнулась она, глядя на него большими синими глазами.

– Стою, и все тут! – упрямо повел он плечами и отвернулся.

Она пробралась к нему, ткнула пальцем в грязное стекло и прошептала?

– Что это он?

– Что?

– Он злится?

– Кто?

– Модриян.

– Модриян злиться не умеет.

– Все равно я его терпеть не могу! – надулась она. – Он противный. Табак нюхает. И вообще противный. Говорят, что он бьет жену. Ты ведь слыхал? За то, что она пьет. Я бы тоже пила, если бы у меня был такой противный муж. Знаешь, по ночам он ее таскает в погреб. Нет, не таскает, прямо сталкивает вниз с лестницы. А когда она поднимается, он заставляет ее пить вино из бочки через резиновую трубку, а потом ее этой трубкой бьет. Трохова Ера говорила нашей Иване. Брр! Ты не веришь?

– Верю, – пробурчал малый. – А теперь молчи!

– Постой-ка, я тебе еще кое-что скажу. На прошлой неделе он опять ее избил. В воскресенье ее не было в церкви. И я слыхала, как он сказал священнику: «Лежит, лежит наша мамочка, лежит. Печеночка. Почечки. Что поделаешь, господин священник…»

– Да замолчи же! – сердито прошептал малый и отодвинулся, сколько было возможно. Места было мало, и он чувствовал рядом с собой ее теплое тельце, а на своем лице – ее волосы. Это тревожило и волновало его. И кроме того, он сердился. Теперь уже не только из-за того, что Кадетка застигла его за подслушиванием, а еще больше из-за боязни, как бы она не услышала, что Модриян скажет о нем, – хотя она была всего лишь девятилетний несмышленыш. Он хотел было уйти, но его охватило упрямство, он остался и стал смотреть сквозь закопченное стекло.

Отец тем временем отложил пилу и стал не спеша поглаживать ладонью горбинку своего орлиного носа. Он это делал каждый раз, когда что-нибудь приводило его в замешательство или когда ему надо было о чем-то поразмыслить. Он не проронил ни слова. Сел на колоду и указал Модрияну место рядом с собой.

Модриян понюхал щепотку табака, высморкался и застонал:

– Ох, Андрейчек, посидел бы я, еще с каким удовольствием посидел бы с тобой! Да некогда, куманек, некогда! Вот сей момент вспомнил, что должен сегодня отвезти Лудвика на станцию. В Падую едет. В ниверситет. В ниверситет! – повторил он со значением и обширным носовым платком утер висячие усы.

– В университет! – твердо произнес отец. – Впрочем, по-нашему говорится «во всеучилище», – добавил он, так как неизменно ополчался против слов, которые казались ему хоть сколько-нибудь похожими на итальянские.

– Верно, во всеучилище, – с трудом одолел Модриян новое слово. – Юс будет штудировать.

– Право будет изучать! – повторил отец.

– Во-во, право, – закивал Модриян. – И если все будет хорошо, станет адвокатом, адвокатиком. Доктором будет, докториком. И в Толмине откроет свою контору, конторочку.

Отец снова приложил ладонь к носу, но не проронил ни слова.

Модриян опять понюхал табаку, чихнул, обтер усы, а потом кивком головы указал на дом и спросил притворно-невинным тоном:

– А твой так дома и останется?.. Те-те-те, вот бы жалко было, так жалко! Такая светлая голова, головушка, и останется в вереске, вересочке, в этакой тени!

Он поцокал языком, сочувственно покачал головой и оглядел наш бесплодный теневой склон.

Отец медленно поднялся, упер руки в бока, выпрямился и в свою очередь обвел взглядом свое поросшее вереском владение.

– Гм, вереска у меня и правда хватает, – серьезно подтвердил он. – Но только ни разу, сколько живу, не слыхал, чтобы вереск как-нибудь влиял на голову. А что касается тени, не замечаю, чтобы ваши головы, которые всегда на солнечной стороне, были светлее наших, на которые падает тень от склона.

Говоря так, отец все равно что пальцем показывал на Модриянова Лудвика, который за одиннадцать лет с трудом одолел восемь классов гимназии и только с третьей попытки с грехом пополам сдал экзамены на аттестат зрелости.

Выслушав отца, Модриян вобрал в себя воздуху и вытянул шею, точно подавился слишком большим куском, а потом несколько энергичнее, чем обычно, вытер усы и снова нацепил на лицо свою профессиональную улыбочку. Эта фальшивая улыбка уже изрядно пообтрепалась – ведь Модриян прошел с нею долгий и победоносный путь от бродячего коробейника до лавочника, трактирщика, землевладельца и обладателя трех домов. Она так приросла к его лицу, что он не мог от нее отделаться, как, разумеется, не мог отделаться и от свой души, оставшейся душой коробейника. Если ему случалось съязвить, он делал это весьма осторожно и выбирал только таких бедняков, которые не могли добавить ни крупицы к его богатству. Сам же на уколы отвечал улыбкой. Кожа у него была толстая, и его невозможно было пронять настолько, чтобы он забыл свой жизненный девиз: «Без грошика нет лиры, без лиры нет тысчоночки! Лавка вырастает из лавчоночки! Лавочнику все позволено, только не обижаться на покупателя!» Потому и отцовские слова, как они ни были резки и метки, не слишком глубоко его задели, и он ответил ненатурально громким смехом:

– Хе-хе-хе! Это ты хорошо сказал, хорошо сказал! Те-те-те, пятнадцать петухов, востер у тебя язык-то, кум-куманек! Да, где уж мне за тобой угнаться, где уж! Так что я пойду! Аддио! – воскликнул он, махнул обеими руками и пошел было прочь, но отец задержал его:

– Постой! Хочу у тебя кое-что спросить.

Модриян оглянулся и вопросительно задрал подбородок.

– Хотел бы я знать, ты что ко мне специально приходил? – медленно проговорил отец.

Вопрос не понравился Модрияну. Он почувствовал, что за ним кроется какая-то ловушка, замигал глазами, прикрыл платком рот и, подумав, отрицательно закрутил головой.

– Нет, нет!.. В общем-то, я никуда не собирался, право никуда… Так просто шел себе вдоль реки, вдоль речки, – затоптался он на месте и махнул своей короткой рукой в сторону реки. При этом он увидел по ту сторону Идрийцы свой луг, воззрился на него, как на спасителя, и уже уверенно продолжал. – Шел я вдоль реки, дошел до Просеки, ну, а уж оттуда пять шагов до твоего дома, вот и завернул к тебе, поздороваться да мимоходом глянуть, как там у меня с отавой. Сена-то было два воза, два возика его было, сенца-то, а отавы, видать, и на подножный корм не будет, отавушки.

– Гм-м, гм-м! – важно кивнул головой отец и спросил: – А скажи-ка, с каких это пор ты стал таким дальнозорким, что через реку осматриваешь свои луга да прикидываешь, какая будет трава?

Модриян крепко зажмурился, но все-таки нашел ответ и сказал буднично-спокойным тоном:

– Да уж с давних пор, Андрейчек, с давних. Я страсть какой дальнозоркий. Наверное, от табаку это. Говорят же, что нюхательный табак просто необыкновенно влияет на зрение.

Отец поднял глаза к небу – видать, этого человека ничем не прошибешь. Он развел руками и рубанул сплеча:

– Я тоже дальнозоркий! Без всякого табаку! И потому, дорогой мой Мартинчек, очень хорошо вижу, что скрывается за этим твоим появлением. Значит, вышел ты из дома, домика, и пошел вдоль реки, реченьки. И добрел до самого моего вереска. Полчаса ходу, полчасика. И по этой самой тени! И все это только для того, чтобы уколоть меня тем, что я не могу больше держать моего парня в школе!

– Андрейчек! – возопил Модриян. И, давая понять отцу, как глубоко он оскорблен, ожесточенно затопал ногами. – Андрейчек, это уже слишком, чересчур это! Нет, это уже не шутка, не шуточка!.. Чтобы я?! Нет! Христос свидетель, боженька! Чтобы я тебя колол?! Тебя, куманек? Тебя! – с ударением повторил он и выпрямился, будто осененный спасительной мыслью. И в самом деле, он заговорил свободно и уверенно, даже с оттенком укора: – Вот ведь ты какой, куманек! Обвиняешь меня в этаком непотребстве, а ведь меня Лудвик послал. «Пойди, передай привет крестному, – сказал он, – и попроси его, чтоб он не обижался, что я сам не зашел проститься». И в самом деле ты не должен обижаться, ты же знаешь…

– Ага! – прервал его отец. – Так, значит, ты все-таки ко мне направлялся?

– Конечно, к тебе, только не знал, дойду ли до тебя, – соврал Модриян и торопливо продолжал: – Но он обещал, наш Лудвик, что напишет тебе из Падуи, напишет. «Так и полагается! – прикрикнул я на него. – Запомни, крестный – все равно что отец! А ты вполне можешь положиться на своего крестного. Ты сам себе его выбрал, сам упросил, а он нисколько не упирался, хотя у нас тогда своей крыши не было над головой, над головушкой. Он пошел к тебе в крестные и еще часы тебе купил, часики». Да, дорогой мой Андрейчек, веришь ты мне или нет…

– Верю, верю! Ты же знаешь, я тебе всегда верю! – со скукой отмахнулся от него отец. Поставив на колоду чурбак, он взялся за топор.

– Господи Иисусе! – прянул Модриян, вытянув из жилетного кармашка часы и взглянув на циферблат. – Те-те-те, пятнадцать петухов, как мы заболтались! Точно две старые бабы, точно две бабушки! Аддио, аддио! – замахал он обеими руками и кинулся к проселочной дороге.

– Аддиошеньки! – насмешливо крикнул ему вслед отец и с одного удара развалил напополам толстенный чурбак. Потом – еще один, и еще, и еще. Намахавшись так, что весь сдерживаемый гнев вышел наружу, он решительно всадил топор в колоду и направился в дом.

– Что теперь будет? – повернулась к малому Кадетка, вопросительно глядя на него своими большими синими глазами.

– А что должно быть-то? Ничего! – отмахнулся от нее малый, раздраженно пожав плечами. На самом деле при этих ее словах он почувствовал, что в маленькой комнате во второй раз решается его судьба.

– Ух, до чего ты вредный! – обиженно надулась Кадетка и смахнула со лба воздушные завитки светлых волос.

– Отстань! – буркнул малый и вышел во двор. Он лег за хлевом под раскидистым кустом самшита. Куст был его прибежищем в трудные минуты.

В тот же вечер отец подозвал малого к постели матери и вопреки своему обыкновению без обиняков спросил, думает ли он о своем будущем. И так как малый только шмыгнул носом, понурил голову и отступил за спинку кровати, отец начал с небывалым жаром доказывать, что он должен учиться сам, дома, а в Толмин ходить только на экзамены. Эта идея не слишком ошеломила малого, так как он уже несколько раз слышал что-то подобное, и нимало не обрадовала, ибо он уже покорился своей судьбе и упивался горечью неслыханной несправедливости, ставшей его уделом. Поэтому он ограничился тем, что откинул волосы со лба, ухватился за спинку кровати и шмыгнул носом.

– Ну, подумай! – наседал на него отец. – Раскинь мозгами! А то ведь будешь ни барин, ни крестьянин.

Малый снова только пожал плечами, словно желая сказать этим движением, что такова уж его судьба.

Тогда заговорила мать:

– Сынок, учись!.. Доставь мне еще эту радость! – сказала она своим особым, очень мягким и все же не просящим голосом, который всегда западал в самую душу. Особенно глубоко запали в него сегодня слова матери: вольно или невольно, она дала понять, что дни ее сочтены. Малый стиснул зубы, чтобы удержать рыдание, и закивал головой.

– Вот и ладно! – с облегчением перевел дух отец и посмотрел на мать благодарно и печально. Подбородок его чуть заметно задрожал, отец потер его ладонью и встал.

Малый повернулся и вышел из каморки. Отец вышел следом за ним. Малый чувствовал, что отец хочет сказать ему еще что-то. Они вышли из дома. На дворе Кадетка играла с тремя младшими детьми. Увидев малого, она выпрямилась, сцепила руки за спиной и уставилась на него вопросительным взглядом. Малый, не говоря ни слова, направился к своему самшиту за хлевом. Отец молча шел за ним. Подойдя к кусту, они остановились, отец положил малому руку на плечо и повернул его лицом к себе. Малый поднял голову и посмотрел отцу в глаза.

– Мама умрет… – выдавил он из себя.

– Умрет… – глухо подтвердил отец.

Это слово чуть не свалило малого с ног; в голове у него зашумело, колени задрожали. Умом он понимал, что мать обречена, но сердце этого не принимало. У матери был туберкулез. Она болела девять лет. В последний год она начала чахнуть. Таяла на глазах. Уже два месяца она не подымалась с постели. Врача не звали. Значит, надежды не оставалось. Она умрет. Однако вслух об этом еще никто не говорил. Это было бы бесчеловечно. Голова малого поникла, но, как ни велико было потрясение, он подумал, что отец сказал ему жестокую правду с определенной целью, которую сейчас откроет.

Отец медленно провел ладонью по лбу и по носу и прежним голосом повторил:

– Она умрет… Не думай, что мне легко было сказать это. Но сказать надо было… Ты будешь жить дальше. И остальные четверо будут жить. И я тоже. И чтобы вас прокормить, я должен буду, несмотря на мамину смерть, пахать, сеять, жать, косить – работать!

Хотя он ждал, что отец что-то ему скажет, теперь он не мог ни расслышать, ни понять его слов. Он смотрел на самшитовый куст, и мелкие кожистые листочки чернели у него на глазах. Он почувствовал, что смерть уже где-то поблизости и одевает все в траур.

Отец снова потер нос.

– Я должен буду работать! – сказал он и кивнул головой. – Жизнь течет неумолимо своим путем. Вон как Идрийца. Она текла по долине, течет и будет течь… и тогда, когда нашей мамы не станет. Да, не думай, что она обернется и потечет вспять!..

Малый вскинул голову и посмотрел на реку, которая не умолкая журчала меж округлых валунов. Он смотрел на нее с отчаянием и ненавистью.

Шмыгнув носом, с укором проговорил:

– Почему мама перестала ездить к доктору? Я знаю, что у нас нет денег, но если бы мы заняли…

– Денег нет. А долгу уже много, – ответил отец. – Но это еще не все. Есть еще кое-что.

– Что же? – испуганно уставился на него малый.

Отец ответил не сразу. Видно было, он колеблется. Наконец решился.

– Тебе уже семнадцатый год, – медленно проговорил он. – Ты уже почти взрослый, так что тебе надо сказать. Мама не ездит к доктору и из-за тебя.

– Из-за меня?! – прохрипел малый, и его заколотила дрожь.

– Из-за всех вас, – успокоил его отец. – Еще весной она сказала: «Каждый месяц я езжу в Горицу. Каждая поездка обходится самое меньшее в пятьдесят лир. Это шестьсот лир в год – все равно что три теленка».

– Господи, при чем тут телята? – откровенно ужаснулся малый.

– То же самое и я ей сказал. «Ты будешь ездить к врачу, – сказал я ей, – хоть бы мне пришлось доставать деньги из-под земли». Она горько усмехнулась и сказала: «Разве что из-под земли. Лес мы вырубили, лиственницы спилили, дубы спилили, ореховые деревья спилили, нам только и осталось, что земля. А землю продавать нельзя. Ты же видишь, спасения мне нет. Ни один врач не прибавит мне жизни даже на год. Я умру. Так зачем же нашим детям оставаться не только без матери, но и без дома? Я и так не знаю, как ты их прокормишь…»

Малый закрыл лицо руками и мотал головой.

– Наверно, зря я тебе это сказал, – помолчав, проговорил отец, – только… рано или поздно надо поглядеть жизни в лицо… Она не легкая, нет. Суровая… Поэтому начинай готовиться к ней, – ободряющим тоном сказал отец, снова взяв сына за плечо. – Учись! Брось унывать! Разозлись и вцепись в науку! Учись из упрямства, если по-другому не получается!

Парень покачал головой..

– Я понимаю, ты еще не научился думать о своей жизни, – сказал отец. – Сейчас тебе тем более трудно. Только если ты не можешь учиться ради себя самого, учись ради мамы, как ты ей обещал.

– Я буду… – закивал головой малый.

– Ну, вот и хорошо, – с облегчением вздохнул отец и, оживившись, продолжал: – Завтра же отправимся с тобой в Толмин, чтобы договориться обо всем в гимназии. Я слыхал, директор там фурлан[10]10
  Фурланы (фурланцы) – словенское название национального меньшинства в Северной Италии.


[Закрыть]
и неплохой человек.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю