Текст книги "В волчьей пасти"
Автор книги: Бруно Апиц
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 25 страниц)
Это поляк, по-видимому, понял.
– Янковский, Захарий, Варшава.
– Чемодан твой?
– Так, так.
– Что у тебя там?
Янковский без конца говорил, размахивал руками и протягивал их над чемоданом, словно защищая его.
Шарфюрер выскочил из бани и с проклятиями погнал людей перед собой. Чтобы не привлекать внимания к поляку, Гефель пихнул его обратно в очередь голых людей. Тут Янковский сразу попал в лапы шарфюрера, который схватил его за локоть и швырнул в баню. Янковскому пришлось влезть в чан, а затем робко теснившиеся люди протолкнули его во внутреннее помещение бани.
Влажное тепло благодетельно согрело его насквозь прозябшее тело, а под душем Янковский безвольно предался недолгой неге. Напряжение и страх растворились, и его кожа жадно впитывала тепло.
Пиппиг присел на корточки и с любопытством открыл чемодан.
Но тут же захлопнул крышку и, пораженный, взглянул на Гефеля.
– Что такое?
Пиппиг снова приоткрыл чемодан, но лишь настолько, чтобы Гефель, нагнувшись, мог заглянуть внутрь.
– Сейчас же закрой! – прошипел тот, вскочив, и со страхом огляделся, ища шарфюрера. Но эсэсовец был в бане.
– Если они это сцапают… – прошептал Пиппиг.
Гефель нетерпеливо махал рукой.
– Убрать! Спрятать! Живо!
Пиппиг воровато покосился на баню. Убедившись, что за ним не следят, он бросился с чемоданом к каменному зданию и исчез.
В бане от душа к душу ходил Леонид Богорский и осматривал прибывших. На нем были только тонкие трусы и деревянные башмаки. Его атлетический торс блестел от воды. Этот русский, капо банной команды, при появлении новичков предпочитал держаться на заднем плане. Здесь ему не мешал шарфюрер, развлекавшийся у чана.
Под теплый шорох воды обалдевшие люди впервые по прибытии в лагерь наслаждались покоем. Казалось, вода смывает с них всю тревогу, весь страх и пережитые ужасы. Богорский видел это неизменно совершавшееся превращение. Он был молод, ему не исполнилось еще и тридцати пяти. Он был летчиком, офицером. Но фашисты в лагере об этом не знали. Для них он был просто русский военнопленный, которого, подобно многим, переслали из другого лагеря в Бухенвальд. Богорский делал все, чтобы остаться неузнанным. Он принадлежал к интернациональному лагерному комитету, ИЛКу, строго засекреченной организации, о существовании которой, кроме нескольких посвященных, не знал ни один заключенный, а тем более – эсэсовцы.
Богорский прохаживался от душа к душу. Его улыбки было порой достаточно, чтобы придать новичкам чувство некоторой уверенности. Перед Янковским он остановился, разглядывая тщедушного человечка, который, закрыв глаза, предавался благодетельному воздействию теплого дождя.
«Где он теперь витает?» – подумал Богорский, улыбнулся и спросил на безукоризненном польском языке:
– Сколько времени вы были в пути?
Янковский, вырванный из далеких, неясных видений испуганно открыл глаза.
– Три недели, – ответил он и тоже улыбнулся. Хотя Янковский по опыту знал, что молчание – лучшая защита, особенно в новой, незнакомой среде, он вдруг почувствовал потребность высказаться.
Бросая по сторонам беспокойные взгляды, он стал торопливо рассказывать о том, что видел в пути. Поведал об ужасах эвакуации. Неделями они, шатаясь, брели по дорогам, голодные и слабые, без отдыха и остановок. Ночью их среди поля сгоняли в общую кучу, они без сил опускались на окаменевшую пашню и тесно прижимались друг к другу, ища защиты от лютой стужи. Многие, многие утром не могли стать в ряды, чтобы идти дальше! Отряд конвойных эсэсовцев, следовавший за колонной, расстреливал всех, кто еще был жив, но не мог подняться. Крестьяне находили трупы и хоронили их тут же в поле. Многие на марше падали без сил. Как часто щелкали тогда затворы! А каждый раз, когда хлестали выстрелы, посланные вдогонку беглецу, колонну гнали вперед ускоренным шагом.
– Бегом, свиньи! Бегом, бегом!
Когда Янковский умолк, потому что рассказывать больше было не о чем, Богорский спросил:
– Сколько человек вышло из Освенцима?
– Три тысячи было… – тихо ответил Янковский.
По лицу его промелькнула робкая улыбка. Он хотел сказать еще что-то. Его тянуло поделиться с кем-нибудь в этом чужом лагере тайной своего чемодана, но в эту минуту шарфюрер приказал закрыть души и погнал в баню новую партию.
Янковский, пошатываясь, вышел на дождь и холод.
Чемодан исчез!
Гефель, поджидавший поляка, быстро закрыл ему рот рукой и прошептал:
– Молчи! Все в порядке!
Янковский понял, что должен вести себя тихо. Он уставился на немца. Тот заторопил его:
– Забирай свою рухлядь и проваливай!
Гефель бросил Янковскому на руки вещи и нетерпеливо втолкнул его в ряды тех, кто после бани должен был отправляться в вещевую камеру, чтобы сдать свои грязные тряпки в обмен на чистые.
Янковский засыпал немца словами. Тот не понял поляка, но почувствовал, что за этим словоизвержением скрывается глубокая тревога, и успокоительно похлопал его по спине.
– Да-да-да! Ладно! Иди себе, иди!
Втиснутому в шеренгу Янковскому оставалось только идти к вещевой камере.
– Ничего худо? Совсем нет худо?
Гефель только махнул рукой.
– Ничего худого, совсем ничего худого…
Как осчастливленный подарком юноша, спешил Пиппиг по лестнице в вещевую камеру.
В этот поздний час в длинной кладовой, где висели тысячи мешков с одеждой, уже не было никого из вещевой команды. Только пожилой Август Розе стоял у длинного, перегораживавшего помещение стола и разбирался в каких-то бумагах.
Он удивленно взглянул на крадущегося Пиппига.
– Что это ты тащишь?
Пиппиг только рукой махнул.
– Где Цвейлинг?
Розе большим пальцем указал на комнату гауптшарфюрера.
– Посторожи! – торопливо бросил Пиппиг и проворно шмыгнул в глубину темноватого склада.
Розе посмотрел ему вслед, а затем стал наблюдать за гауптшарфюрером, который был виден через застекленную перегородку.
Подперев голову руками, Цвейлинг сидел за письменным столом перед развернутой газетой. Казалось, он спал. Однако долговязый верзила не спал, он размышлял. Последние известия с фронта встревожили его.
Пиппиг снова вышел в переднее помещение, сделал в сторону Розе успокоительный жест, с шумом открыл дверь в канцелярию рядом с комнатой Цвейлинга и намеренно громко крикнул:
– Мариан, пошли вниз – будешь переводить!
Цвейлинг испуганно встрепенулся. Он увидел, как поляк, которого позвал Пиппиг, ушел вместе с ним.
Пиппиг сделал быстрый знак Кропинскому, и они оба скользнули в заднее помещение. В дальнем углу склада, за высокими штабелями вещевых мешков и одежды умерших заключенных, стоял чемодан.
Пиппиг, юркий, как ртуть, и возбужденный, вытянув шею, еще раз прислушался, потер руки и ухмыльнулся, как бы говоря Кропинскому: «Ну-ка, взгляни, что я принес!..» Он щелкнул замками, открывая их, и поднял крышку чемодана. С залихватским видом засунув руки в карманы, он наслаждался произведенным эффектом.
В чемодане лежало, свернувшись в комок и прижав ручки к лицу, завернутое в тряпки дитя: мальчик лет трех, не больше.
Кропинский опустился на корточки и уставился на ребенка. Малютка лежал неподвижно. Пиппиг нежно погладил маленькое тельце.
– Ах ты, котеночек! Вот ведь, приблудился к нам…
Он хотел повернуть ребенка за плечо, но тот сопротивлялся. Наконец Кропинский нашел нужные слова:
– Бедная крошка! – сказал он по-польски. – Откуда ты?
Услышав звуки польской речи, ребенок вытянул головку, как насекомое, которое выпускает спрятанные щупальца. Это первое слабое проявление жизни так потрясло обоих взрослых, что они, как зачарованные, не могли оторвать глаз от малютки. Худенькое лицо ребенка было серьезно, как у сознательного человека, и глаза блестели совсем не по-детски. Дитя смотрело на чужих в немом ожидании. А те не смели дохнуть.
Розе одолело любопытство. Осторожно пробрался он в угол и вдруг вырос перед Кропинским и Пиппигом.
– Это еще что такое?
Пиппиг в испуге стремительно повернулся и зашипел на изумленного Розе:
– Ты что, с ума сошел? Прийти сюда! Убирайся обратно! Хочешь натравить на нас Цвейлинга?
Розе махнул рукой.
– Он дрыхнет.
И, с любопытством нагнувшись над ребенком, он проблеял:
– Тебе все смешки да смешки. Недурную игрушку ты навязал себе на шею.
В переднем помещении у длинного стола стояло несколько новоприбывших, они сдавали всякие мелочи – кто обручальное кольцо, кто связку ключей.
Работники команды прятали все это в бумажные мешки, и Гефель в качестве капо наблюдал за их работой.
Рядом с ним стоял Цвейлинг и тоже следил. Вечно разинутый рот сообщал его неподвижному лицу какое-то совсем бессмысленное выражение. Груда хлама не интересовала его, и он отошел от стола. Гефель проводил взглядом долговязого эсэсовца: небрежная осанка придавала его тощей фигуре сходство с кривым гвоздем. Цвейлинг большими шагами возвратился в кабинет.
Новичков скоро отпустили, и Гефель наконец получил возможность заняться ребенком. Розе, вернувшийся в переднее помещение, задержал его.
– Если ты ищешь Пиппига…
Сгорая от любопытства, он показал на склад.
– Знаю, – отрезал Гефель. – Об этом не болтать, понял?
Розе изобразил возмущение.
– Что я, доносчик?
Он обиженно смотрел вслед Гефелю. Другие заключенные насторожились и стали его расспрашивать, но Розе не отвечал. Таинственно улыбаясь, он ушел в канцелярию.
Ребенок сидел в чемодане, а Кропинский, стоя перед ним на коленях, пытался завязать с ним беседу.
– Как тебя звать? Скажи мне. Где папа? Где мама?
Подошел Гефель.
– Что нам делать с этим человечком? – растерянно заморгал Пиппиг. – Если он им попадется, его убьют.
Гефель опустился на колени и задумчиво посмотрел в лицо малютке.
– Он нет говорить, – в отчаянии объяснил Кропинский.
Присутствие незнакомых людей, по-видимому, пугало ребенка. Он теребил свою рваную курточку, лицо же оставалось странно застывшим. Похоже было, что дитя не умело плакать.
Гефель взял в свою руку беспокойную ручку ребенка.
– Кто же ты, маленький?
Ребенок пошевелил губами и проглотил слюну.
– Он голоден! – догадался, обрадовавшись, Пиппиг. – Я ему что-нибудь принесу.
Гефель выпрямился и глубоко вздохнул. Все трое беспомощно переглянулись. Гефель резким движением сдвинул шапку на затылок.
– Да… да-да… конечно…
Пиппиг усмотрел в этом положительный ответ на свое предложение и хотел уже бежать. Однако туманные слова Гефеля были всего лишь попыткой найти выражение блуждающим мыслям и привести их в порядок. Что будет с ребенком? Куда его деть? Пока что он должен оставаться здесь. Гефель остановил Пиппига и задумался.
– Приготовь ребенку постель, – сказал он наконец Кропинскому. – Возьми две старые шинели, положи их там в углу и…
Он запнулся. Пиппиг вопросительно посмотрел на него. На лице Гефеля отразился внезапный испуг.
– А что, если малыш закричит?
Гефель прижал руку ко лбу.
– Когда маленькие дети пугаются, они кричат… Что же делать, черт возьми? – Он уставился на ребенка и долго смотрел на него. – Может… может… он и не умеет кричать… – Гефель схватил малыша за плечи и слегка потряс. – Тебе нельзя кричать, слышишь? Не то придут эсэсовцы.
Внезапно лицо ребенка перекосилось от ужаса. Он вырвался, забрался снова в чемодан, съежился в комок и закрыл ручками лицо.
– Понимает, – пробормотал Пиппинг.
Чтобы проверить свое предположение, он захлопнул крышку. Они стали прислушиваться. Из чемодана – ни звука.
– Ну, ясно, он понимает, – повторил Пиппиг.
Он снова открыл чемодан. Ребенок не шелохнулся, Кропинский поднял его, и малютка, как скрючившееся насекомое, повис у него на руках. Растерянно глядели трое мужчин на это диковинное создание.
Гефель взял у Кропинского ребенка и повертел его в разные стороны, чтобы лучше рассмотреть. Малютка втянул ножки и головку, прижал ручки к лицу. Это делало его похожим на младенца, только что извлеченного из материнского чрева, или на жука, который прикинулся мертвым. Потрясенный Гефель возвратил малыша Кропинскому, и тот, прижав ребенка к себе, стал нашептывать ему успокаивающие польские слова.
– Он наверняка будет вести себя спокойно, – глухо произнес Гефель и сжал губы.
Снова все трое переглянулись. Каждый ждал от другого решения в этом необычном деле. Опасаясь, как бы их отсутствие не было замечено Цвейлингом, Гефель увлек Пиппига за собой.
– Пойдем, – сказал он и добавил, обращаясь к Кропинскому. – А ты оставайся здесь, пока все не разойдутся.
Кропинский опустил оцепенелый комочек обратно в чемодан, и пока он из нескольких шинелей готовил ребенку постель, у него тряслись руки. Бережно уложил он ребенка, накрыл его и осторожно отвел ручонки от лица. При этом он заметил, что малютка слегка сопротивляется, а веки его остаются судорожно сжатыми.
К тому времени, когда Пиппиг опять шмыгнул в угол с кружкой кофе и ломтем хлеба, Кропинскому удалось уговорить мальчонку снова открыть глаза. Поляк усадил ребенка и подал ему алюминиевую кружку. Пиппиг с подбадривающей улыбкой протянул ему хлеб. Но малютка не взял ничего.
– Боится! – решил Пиппиг и сунул хлеб ему в ручки. – Ешь! – ласково сказал он.
– Теперь ты должен поесть и уснуть, – зашептал Кропинский. – И ничего не бойся! Дядя Пиппиг сторожит, я тоже. И я возьму тебя с собой в Польшу. – Он, посмеиваясь, указал на себя. – У меня там домик!
Ребенок поднял на Кропинского серьезные глаза. На личике было написано напряженное внимание. Малютка приоткрыл рот. И вдруг с проворством зверька уполз под шинели. Пиппиг и Кропинский ждали несколько секунд. Потом Кропинский осторожно приподнял шинель. Мальчик лежал на боку и жевал хлеб. Кропинский снова бережно накрыл ребенка, и они с Пиппигом ушли из угла, заставив проход мешками. Оба заключенных прислушались, За мешками все было тихо.
Когда они пришли в переднее помещение, команда уже собралась на ежевечернюю перекличку. Заключенные из вещевой камеры принадлежали к «прикомандированным», они были заняты более продолжительное время и поэтому не участвовали в общей перекличке лагеря. Их подсчитывал на месте работы командофюрер, эсэсовец низшего ранга. Он рапортовал о них коменданту, который добавлял их число к общему составу. Цвейлинг только что вышел из своего кабинета, и оба товарища бросились в ряды. Чтобы прикрыть их опоздание, Гефель разыграл перед гауптшарфюрером комедию:
– Вам нужно особое приглашение? – сердито проворчал он.
Вытянувшись перед Цвейлингом с шапкой в руке, он доложил:
– Команда вещевой камеры, двадцать заключенных, построилась для переклички.
После этого он стал в строй к остальным.
Цвейлинг шагал, считая ряды.
Гефель был весь внимание. Он напряженно прислушивался к звукам из заднего помещения, А что, если ребенок все-таки испугается и закричит?
Сосчитав людей, Цвейлинг махнул рукой, что означало – «Разойдись!» Ряды распались, и заключенные возвратились к своим занятиям. Только Гефель остался на месте – он не заметил знака Цвейлинга.
– Что еще? – невыразительным, тягучим голосом спросил тот.
Гефель очнулся в испуге.
– Ничего, гауптшарфюрер!
Цвейлинг подошел к столу и подписал рапорт.
– О чем это вы сейчас задумались?
Это должно было звучать дружелюбно.
– Ни о чем особенном, гауптшарфюрер.
Цвейлинг высунул язык, загнул кончик книзу: так он обычно улыбался.
– Вы, верно, побывали дома, а?
Гефель поднял плечи.
– Как так? – с непонимающим видом спросил он. Цвейлинг не ответил. Многозначительно улыбнувшись, он ушел в кабинет. Вскоре он покинул склад, чтобы сдать рапорт. На нем был коричневый кожаный плащ – признак, что он больше не придет. Ключи от вещевой камеры Гефель по окончании работ сдавал страже у ворот.
В канцелярии вокруг Гефеля столпились заключенные, они желали узнать подробности, так как Розе проболтался. Когда Гефель выругал его, начал громко оправдываться:
– Я в ваших фокусах не участвую.
Заключенные шумели, перебивая друг друга:
– Где, где ребенок?
– Тихо! – осадил их Гефель и обратился к Розе. – Никто не затевает фокусов. Ребенок только переночует здесь, а завтра мы его уберем.
Заключенные хотели взглянуть на малыша. Они прокрались в угол. Кропинский осторожно приподнял шинель. Тараща глаза, заглядывая друг другу через плечо, люди рассматривали маленькое существо. Ребенок лежал, свернувшись, как личинка жука, и спал. Лица заключенных просияли, они давно не видели детей. Вот диво!
– Совсем настоящий маленький человек!..
Гефель дал им вдоволь насмотреться. Кропинский ликовал. Он тихонько опустил шинель так, чтобы она не мешала малышу дышать, и заключенные на цыпочках покинули угол. В этот вечер они слонялись без дела по канцелярии, сидели на длинном столе, болтали и радовались, сами толком не зная чему. Счастливее всех был Кропинский.
– Маленькое польское дитя! – каждую минуту повторял он сияя и вкладывал всю свою гордость в эти слова.
* * *
Пиппиг заметил, что Гефель избегает его. По окончании работ Пиппиг подсел к нему за стол и стал смотреть, как тот без удовольствия черпает ложкой остывший суп. Гефель угадывал в молчании Пиппига вопрос. Он бросил ложку в миску и поднялся.
– Ребенка придется куда-то убрать?
Гефель отмахнулся от вопроса Пиппига и, протиснувшись между рядами столов, направился в умывальную сполоснуть миску Пиппиг пошел за ним. Здесь они были одни.
– Куда же ты хочешь его деть?
Это бесконечное выпытывание! Гефель недовольно сдвинул брови.
– Отвяжись!
Пиппиг промолчал. К такому тону Гефеля он не привык. Гефель это почувствовал и с раздражением, а отчасти из желании оправдаться набросился на Пиппига:
– У меня свои соображения. Ребенок завтра исчезнет. Не спрашивай ни о чем!
Он вышел из умывальной. Пиппиг остался. Что нашло на Гефеля?
Гефель поспешно покинул барак. На дворе все еще моросил пронизывающий мелкий дождь. Гефель вздрогнул и втянул голову в плечи. Его мучило, что он так грубо обошелся с Пиппигом. Но рассказать этому славному парню причины своего молчания он не мог, – это была глубочайшая тайна. Ни Пиппиг, ни кто-либо другой не знал, что он, бывший фельдфебель рейхсверовского гарнизона в Берлине и член коммунистической ячейки, здесь, в лагере, был военным инструктором интернациональных групп Сопротивления.
Из интернационального лагерного комитета с течением времени образовался центр Сопротивления. Первоначально в интернациональном лагерном комитете, ИЛКе, объединились члены коммунистических партий разных стран просто как представители своих наций, чтобы помочь тысячам согнанных в одно место людей осознать свою общность, наладить взаимное понимание между национальностями и при помощи лучших людей пробудить чувство солидарности, которого вначале не было и в помине. Ведь одними только профессиональными преступниками из среды заключенных-немцев было заселено несколько бараков. Кроме того, встречалось немало искателей личной выгоды, которые унизились до роли добровольных приспешников эсэсовцев. Они были заодно с блокфюрерами и командофюрерами и становились их осведомителями. Даже среди политических заключенных во всех блоках, среди представителей всех находившихся в лагере национальностей, попадались ненадежные элементы, которые вопрос сохранения своей жизни ставили выше блага и безопасности коллектива.
Да и не всякий носивший красный треугольник действительно был «политическим», то есть сознательным противником фашизма, Всякие «нытики» и неугодные лица, схваченные гестапо, тоже носили на одежде красный треугольник. Поэтому в бараках для политических состав был неоднородный – от «неустойчивых элементов» до потенциальных преступников, и многие обитатели этих бараков, собственно говоря, должны были бы носить зеленый треугольник – отличительный знак уголовников. Между блоками немцев и иностранцев – поляков, русских, французов, голландцев, чехов, датчан, норвежцев, австрийцев и многих других – из-за различия языков, а также и по другим причинам вначале не было взаимного понимания. Членам компартии, объединившимся в ИЛКе, пришлось преодолеть много трудностей, прежде чем удалось устранить недоверие заключенных-иностранцев, которые никак не могли привыкнуть видеть в заключенных-немцах своих товарищей. Потребовалась упорная и тайная, а потому опасная работа членов ИЛКа, чтобы пробудить у тысяч людей мысль, что они составляют один коллектив, и добиться их доверия. В каждом бараке члены комитета окружили себя доверенными людьми, и мало-помалу ИЛК укрепил свое положение среди заключенных, хотя ни один человек даже не подозревал о существовании тайных связей. Члены ИЛКа не занимали в лагере видных постов и старались не привлекать к себе внимания. Они жили и работали просто и незаметно. Богорский работал в банной команде, Кодичек и Прибула – как специалисты в бараке оптиков, ван Дален – как простой санитар в лазарете, Риоман – как повар-француз в казино эсэсовцев, где его очень ценили любители вкусно поесть. Наконец, Бохов занимал скромное место писаря в тридцать восьмом бараке. Здесь бывший депутат ландтага от коммунистической партии Бремергафена создал для себя и своего опасного дела надежное убежище. Он замечательно владел пером рондо и хорошо писал печатными буквами, благодаря чему глупый до смешного блокфюрер в чине унтершарфюрера чрезвычайно им дорожил. Бохов должен был изготовлять для него десятки плакатов с глубокомысленными изречениями. И вот Бохов выводил: «Имя моей чести – верность», «Один народ, одна империя, один фюрер». Унтершарфюрер сбывал его изделия среди своих знакомых и сделал себе из этого прибыльный гешефт. Ему и в голову не приходило, что искусный писарь блока не просто «безобидный» заключенный.
Это Бохов на совещании ИЛКа предложил назначить Андре Гефеля военным инструктором групп Сопротивления. «Я его знаю, это испытанный товарищ. Я поговорю с ним».
Когда год назад Бохов после вечерней переклички вышел пройтись с Гефелем по пустырю – ибо того, что хотел сказать Бохов, никто не должен был слышать, – был такой же дождливый вечер, как сегодня. Пятидесятилетний мужчина шагал, засунув руки в карманы, рядом с худощавым Гефелем, который был лет на десять моложе его. Звучный (а сейчас приглушенный) голос Бохова долетел до Гефеля. Бохов обдумывал каждое слово, чтобы сказать ровно столько, сколько Гефелю следовало знать.
– Мы должны готовиться, Андре… к концу… Интернациональные боевые группы… понятно?.. Оружие…
Гефель в изумлении поднял глаза, но Бохов коротким движением руки пресек все возможные вопросы.
– Об этом позже, не теперь!
И в заключение, когда они расставались, Бохов сказал:
– Ты не должен привлекать к себе внимания даже по пустякам, понял?
Это было год назад, и с тех пор все шло хорошо. За это время Гефель узнал, где они достают оружие, о котором Бохов тогда не хотел говорить. Заключенные тайно выделывали рубящее и колющее оружие в разных мастерских лагеря. Советские военнопленные изготовляли на токарных станках веймарских оружейных заводов, где им приходилось работать, ручные гранаты и контрабандой переправляли их в лагерь, а специалисты, занятые в лазарете для заключенных и в патологическом отделении, готовили из припрятанных химикалиев заряды для этих гранат. Все это Гефель теперь знал, и когда он по вечерам в тайном месте обучал членов групп обращению с оружием, его особенно радовало, что он может показывать приемы на пистолете «Вальтер» калибра 7,65 миллиметра. Этот пистолет был украдем у помощника начальника лагеря Клуттига во время попойки в клубе для фюреров СС. Украден по всем правилам одним из тех заключенных, которые обслуживали кутил. Виновник так и не был обнаружен, ибо подобной смелости даже заядлый ненавистник коммунистов Клуттиг не мог предположить у заключенных. Он подозревал одного из своих собутыльников. Каким ледяным спокойствием нужно было обладать тому, кто после пиршества, вместе со своей командой рабов-кельнеров, должен был промаршировать через ворота в лагерь и пронести мимо эсэсовцев под одеждой пистолет! Этот ледяной холод Гефель ощущал каждый раз, когда держал в руке драгоценное оружие, каждый раз, когда доставал его из тайника и прятал на себе, чтобы пойти на получасовое учение – через весь лагерь, то и дело отвечая на приветствия ничего не знающих друзей, то и дело встречая эсэсовцев на своем пути. В такие мгновения он ощущал холод металла на теле.
До сих пор все шло хорошо.
И вдруг в лагерь попадает ребенок! Таким же тайным и опасным путем, как тогда «Вальтер», калибра 7,65. Об этом Гефель ни с кем не мог поговорить, кроме Бохова. Чтобы добраться до тридцать восьмого барака, Гефелю достаточно было пройти несколько шагов. И все же это был для него длинный путь. На душе у Гефеля было тяжело. Не следовало ли ему действовать иначе? Искорка жизни перескочила сюда из лагеря смерти. Разве не обязан был он охранять эту крохотную искорку, чтобы ее не растоптали?
Гефель остановился и посмотрел на блестевшие от дождя камни у себя под ногами. На всем свете не могло быть более очевидной истины.
На всем свете!
Но не здесь!
Вот о чем он теперь думал.
В сознании Гефеля тенями скользили мысли об опасностях, которые могли разгореться от маленькой искры, тлевшей в потайном уголке лагеря, но он гнал эти мысли от себя. Не поможет ли Бохов?
Вот тридцать восьмой барак – одноэтажное каменное здание, пристроенное, подобно другим, к одному из деревянных бараков, первоначально существовавших в лагере. Как и остальные каменные сооружения, этот барак состоял из четырех общих помещений для заключенных и примыкавшего к ним спального. В том, что капо вещевой камеры явился в один из бараков, не было ничего необычного, и поэтому заключенные не обратили на вошедшего Гефеля никакого внимания. Бохов сидел за столом старосты и составлял рапортичку личного состава блока для утренней переклички. Гефель протиснулся сквозь толпу заключенных к Бохову.
– Не выйдешь ли со мной?
Ни слова не говоря, Бохов встал, надел шинель, и оба покинули барак. Выйдя, они не стали разговаривать, и только когда выбрались на широкую, ведущую к лазарету дорогу, по которой еще сновало в обоих направлениях много заключенных, Гефель сказал:
– Мне надо с тобой поговорить.
– Что-нибудь важное?
– Да!
Они беседовали тихо, не привлекая к себе внимания.
– Один поляк, Захарий Янковский, принес с собой ребенка.
– Это ты называешь важным?
– Малыш у меня в кладовой.
– Как так? Почему?
– Я спрятал его у себя.
В темноте Гефель не мог разглядеть лица Бохова. Какой-то заключенный быстро шел им навстречу из лазарета, стараясь укрыть голову от моросящего дождя, и с разгона толкнул их. Бохов остановился.
– Да ты, кажется, с ума сошел!
Гефель поднял руки.
– Дай объяснить, Герберт…
– Я ничего не хочу слышать.
– Нет, ты должен выслушать, – настаивал Гефель.
Он знал, что Бохов человек твердый и непреклонный. Они пошли дальше, и в груди у Гефеля вдруг поднялась горячая волна.
– У меня у самого дома мальчуган, ему теперь десять лет, – без всякой связи с предыдущим заговорил он. – Я еще ни разу не видел его.
– Сентименты! Тебе дано самое строгое указание ни во что не впутываться. Ты об этом забыл?
Гефель защищался:
– Если эсэсовцы сцапают малютку, ему крышка. Не могу же я притащить его к воротам: «Смотрите, вот что мы нашли в чемодане».
Они дошли почти до лазарета и повернули обратно. Гефель чувствовал, что Бохов настроен непримиримо, и заговорил с глубоким упреком:
– Герберт, дружище, у тебя нет сердца.
– Сентиментальный бред! – Бохов заметил, что произнес это слишком громко. Поэтому он тут же оборвал себя и продолжал тише – Нет сердца? Здесь речь идет не об одном ребенке, а о пятидесяти тысячах человек!
Гефель молча шел рядом. Он был глубоко взволнован Возражение Бохова ошеломило его.
– Ладно, – сказал он, пройдя несколько шагов. – Завтра утром я снесу ребенка к воротам.
Бохов покачал головой.
– Ты хочешь вместо одной глупости сделан, другую?
Гефель разозлился.
– Одно из двух: или я спрячу ребенка, или сдам его!
– Ну и стратег!
– Так что же делать?
Гефель выдернул руки из карманов и беспомощно развел ими. Бохов старался не поддаться волнению, охватившему Гефеля. Пытаясь успокоить товарища, он заговорил своим деловитым и как будто безучастным тоном:
– Я слыхал в канцелярии, что завтра уходит партия заключенных, и я позабочусь, чтобы поляк попал в нее. Ты отдашь ему ребенка.
Такое жестокое решение привело Гефеля в ужас. Бохов остановился, подошел к Гефелю вплотную и посмотрел ему прямо в глаза.
– Ну, чего еще?
Гефель тяжело дышал. Бохов понимал его чувства. При обсуждении тех или иных вопросов решающее значение имел долг перед всем лагерем. Бохова ИЛК сделал ответственным за группы Сопротивления. Мог ли он, Бохов, допустить, чтобы из-за какого-то ребенка военный инструктор групп навлек опасность на себя, а может быть, и на сами группы? Или на весь созданный с такими усилиями подпольный аппарат? А может быть, и на лагерную охрану, которая внешне была вполне легальной организацией, но по существу – великолепным военным объединением? Никогда не знаешь, во что выльется самое безобидное дело. Случай с ребенком может быть первым толчком, и разом обрушится смертельная лавина, сметая всех и все. Такие мысли проносились в голове Бохова, когда он глядел на Гефеля. Он повернулся, чтобы продолжать путь, и печально сказал:
– Иногда сердце очень опасная вещь! Поляк, конечно, сообразит, что делать с ребенком. Раз он довез малыша до нашего лагеря, он довезет его и дальше.
Гефель по-прежнему молчал. Они свернули с дороги и остановились между бараками. Здесь было пустынно. Обоих пробирало под холодным ливнем. Впотьмах они почти не видели друг друга. Гефель спрятал руки глубоко в карманы, зябко втянул плечи. Он не трогался с места. Бохов схватил его за плечи и потряс.
– Не валяй дурака, Андре! – мягко сказал он. – Ложись спать, завтра поговорим.
Они расстались.
Бохов посмотрел Гефелю вслед и усталыми шагами пошел дальше. Бохова охватило чувство жалости, но он сам не знал, кого ему жаль: Гефеля, или ребенка, или того незнакомого поляка, который даже не подозревал, что в эту минуту решалась его судьба. Решалась заключенными, его собратьями, которые в силу сложившихся обстоятельств имели над ним власть. Бохов отогнал от себя эти мысли. Действовать надо быстро и бесстрашно. Он торопливо соображал. Скорей назад в барак!
Бохов перехватил Рунки, старосту блока, у выхода в тот момент, когда тот собирался нести заполненную рапортичку в канцелярию старосты лагеря.
– Дай сюда, Отто, я отнесу сам.
– Что-нибудь случилось? – спросил Рунки, заметив необычный тон Бохова.
– Ничего особенного, – ответил тот.
Рунки знал, что Бохов – один из лагерных «старожилов», чье слово имеет вес. О принадлежности Бохова к ИЛКу и вообще о существовании этой организации он не имел ни малейшего понятия. Среди политических заключенных действовал закон конспирации, связывавший их всех безусловным взаимным доверием. Любопытство отсутствовало, люди знали, но молчали обо всем, что должно было происходить в лагере. Здесь царили строгая внутренняя дисциплина и сознание полного единства, не допускавшее необдуманных вопросов о вещах, которых не следовало знать. Все без исключения подчинялись закону, который воспринимали как нечто само собой разумеющееся: важному делу помогать молчанием. Так они защищали друг друга и охраняли сокровенные тайны от разоблачения. Круг таких заключенных был велик, он распространялся на весь лагерь. В каждом бараке были товарищи, которые носили в сердце тайну, окутанную молчанием. Партия, их связавшая, была с ними здесь, в лагере, невидимая, неуловимая, вездесущая. Конечно, тому или иному она, так сказать, открывала свое лицо, но только тем, кому дозволено было его видеть. В остальном все они были на один лад: обритые наголо, в грязных лохмотьях, с красным треугольником и номером на груди… Потому Рунки не стал расспрашивать Бохова, когда тот отобрал у него рапортичку.