Текст книги "В волчьей пасти"
Автор книги: Бруно Апиц
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 25 страниц)
Уже с раннего утра блоковые старосты, принося рапортички, выпытывали у Кремера:
– Что стряслось ночью в Малом лагере?
– Говорят, Клуттиг бушевал в шестьдесят первом бараке.
– Правда, что он искал ребенка?
Бохов, принеся за Рунки рапортичку, как и другие, с любопытством расспрашивал Кремера. Однако задача его была шире: собрать с помощью Кремера нужную информацию.
– Сходил бы ты в Малый лагерь и узнал, что там случилось!
Кремер понял, какое поручение скрывается за этими словами, и проворчал что-то, делая вид, будто событие его вовсе не интересует. Однако беспокойство и неуверенность сверлили его так же, как и Бохова, ибо за сеть, натянутую над Гефелем – Кропинским, над Пиппигом и другими арестованными, а также четырьмя бедными поляками-санитарами в шестьдесят первом бараке и, наконец, над ИЛКом, да и над всем аппаратом в целом, в эту ночь опять дергали, и всем им, кто скрывался под ее защитным плетеньем, нужна была уверенность, не образовалось ли где разрыва.
В это утро заключенные, как всегда, промаршировали на перекличку. Как всегда, гигантский квадрат стоял, выверенный на впереди стоящего и на соседа, и, как всегда, он по команде Рейнебота: «Рабочие команды, стройся!» – после дикой сутолоки распался на большие и маленькие группы, которые затем, после окрика: «Шапки долой!», – частью вышли за ворота в сопровождении вооруженной карабинами стражи, частью направились по апельплацу вниз, к лагерным мастерским и служебным помещениям.
Но со вчерашнего дня над вершиной горы Эттерсберг, казалось, подула струя свежего воздуха, и многие тысячи легких вдохнули ее. Где-то вдали что-то свершалось. С грохотом подошли танки, сотрясая, землю так, что людям на вершине горы чудилось, будто они ощущают эту вибрацию и вот-вот начнется землетрясение. То, что до сих пор они выискивали на истертых картах или слушали у блоковых громкоговорителей как сообщения с фронта, с тех пор, как по лагерю прошел слух об эвакуации, сразу превратилось в действительность, и они были непосредственными участниками событий.
Клуттиг и Рейнебот, начальник рабочих команд и свора блокфюреров стояли у железных ворот лагеря и, расставив ноги, упершись кулаками в бока или заложив руки за спину, безмолвно пропускали мимо себя поток уходящих на работу команд. В их испытующих взглядах, скользивших по бритым головам, угадывались затаенные мысли.
Команда за командой проходила мимо: шапка в руке, руки по швам, взор вперед.
Среди всей этой одноликой, серо-синей массы шагало много участников групп Сопротивления. Их пальцы, державшие рукоятки лопат, во время тайных вечерних сборов в подвале под бараком сжимали приклад карабина так, как их учил инструктор. А сейчас они шли мимо карцера, где мучили Гефеля, и их суровые лбы напоминали щиты, за которыми они таили свои мысли. Эти мысли были пока глубочайшим секретом, но уже становились фактом будущего, настолько близкого, что его можно было коснуться, стоило только протянуть вперед руку…
Но сейчас их руки были вытянуты по швам.
Людям были известны мысли тех, кто разглядывал их, когда они маршировали мимо. Мысли одних и мысли других были взаимно далеки, как планеты в мировом пространстве, но когда они столкнутся…
О Бухенвальд, мы не скорбим, не плачем.
Не ведая, что впереди нас ждет.
Жизнь все равно мы сердцем чтим горячим.
Настанет день – свобода к нам придет…
Как всегда, и в это утро песня лагеря витала над непокрытыми головами, и заключенные, уходя на работу, несли ее, как тайное знамя.
Не успела еще пройти последняя рабочая команда, как Клуттиг удалился с Рейнеботом в кабинет последнего. Они больше никого не впускали. Клуттиг, кряхтя, опустился на стул, размышляя о своей ночной неудаче.
– Сволочь, наверно, пронюхала, что я иду в лагерь, – угрюмо произнес он. – Разве я могу стать невидимкой?
Рейнебот положил на стол книгу рапортов.
– Наверно, они обкрутили и твоего Гая, а шестьдесят первый барак тут совсем ни при чем.
Клуттиг рванулся к Рейнеботу и прохрипел:
– А кто втравил меня в дело с гестапо?
Рейнебот защищался.
– Ведь я же говорил тебе, что наши бандиты станут перебрасываться щенком, как мячиком, а ты будешь метаться по кругу, как слепая овчарка!
Он зажег сигарету.
– Отправь на тот свет негодяев, которые стоят в списке, как тебе велел Швааль, тогда по крайней мере у тебя будет хоть что-то существенное.
– Этим распоряжением наш болван околпачил меня, – сердито заворчал Клуттиг. – Я только помогу ему бес шума убрать мусор.
– И это было не так глупо с его стороны, – заметил Рейнебот и подошел к карте.
Он бросил на нее быстрый взгляд, вытащил одну из булавок с цветной головкой, торчавшую у населенного пункта Трейза, и воткнул ее туда, где был обозначен Герсфельд. Затем по привычке сунул за борт кителя большой палец и задумчиво побарабанил остальными.
Потом он повернулся и взглянул на Клуттига, который внимательно наблюдал за ним. Неторопливо подойдя к столу, он уселся на стул, раздвинув ноги и упираясь руками в доску стола.
– Вообще мне кажется, наш дипломат не так уж неправ…
Клуттиг так резко дернул головой, что у него заныла шея. Он встал, подошел к Рейнеботу и вытянулся перед столом во весь рост.
– Что ты хочешь этим сказать?.. – Они сверлили друг друга взглядами. – Ага, – усмехнулся Клуттиг, – дипломат номер два!..
Рейнебот насмешливо улыбнулся. – А кто еще недавно бил себя по кителю: «Пока я ношу этот мундир…» – передразнил его Клуттиг.
– М-да, долго ли его носить?.. – заметил Рейнебот.
Клуттиг выпятил подбородок. Резко сверкнули блики света в толстых стеклах его очков.
– Итак, храбрый боец тоже покидает меня в трудный час… – Он ударил кулаком по столу. – Я, пока жив, останусь тем, чем был!
Рейнебот смял окурок в пепельнице и поднялся, элегантный и стройный.
– Я тоже, господин гауптштурмфюрер, только… – он многозначительно приподнял брови, – только при изменившихся условиях. – Говоря это, он похлопал рукой по карте. – Герсфельд – Эрфурт – Веймар… – и с циничной улыбкой посмотрел на Клуттига. – Сегодня у нас второе апреля. Сколько дней еще остается в нашем распоряжении? Столько?
Рейнебот, как фокусник, растопырил все десять пальцев.
– А может быть, столько? – Он сжал правую руку в кулак. – Или столько? – Он начал загибать палец за пальцем на левой руке Что ж, остается изучать английский язык да глядеть и оба! – повторил он когда-то им же самим сказанную фразу.
– Ах ты скользкий угорь! – прошипел Клуттиг.
Рейнебот рассмеялся. Он не обиделся. Чувствуя себя всеми покинутым, Клуттиг буркнул:
– Значит, остаемся только мы с Камлотом?
– Камлот? – Рейнебот скептически склонил голову к плечу. – На него не полагайся. Он думает только о том, как бы смыться.
– Тогда остаюсь я! – выкрикнул Клуттиг, сознавая свое бессилие.
– Как так? – переспросил Рейнебот, делая вид, что не понимает его. – Ты хочешь остаться здесь?
Клуттиг заскрежетал зубами.
– Уже несколько недель я гоняюсь за этой бандой. Так неужели теперь, напав на след, я трусливо сбегу?
Он выхватил из кармана список и подошел к громкоговорителю.
Рейнебот опешил.
– Что ты затеял?
Клуттиг размахивал листком.
– Я вызову их сюда, отправлю в каменоломню и велю расстрелять.
– На глазах у всех? Да ведь в каменоломне работают триста заключенных!
– Наплевать! – заорал Клуттиг.
Рейнебот отобрал у него список.
– Приказ надлежит выполнить осторожно и умно, господин помощник начальника!
Клуттиг продолжал орать:
– Значит, я должен тайком, тихо и мирно…
– Вовсе нет, – сознавая свое умственное превосходство, промолвил Рейнебот. – Все должно быть сделано строго официально. Список направляется в канцелярию совершенно официально. Понятно, господин помощник начальника лагеря? Все поименованные заключенные завтра утром должны явиться к щиту номер два, – Рейнебот прищурил один глаз, – их отпускают, you understand, mister[8]8
Вы понимаете, мистер? (англ.)
[Закрыть]? Пароль – «родина»! Автомашина – эскорт – лес – залп – все!
Рейнебот положил список в книгу рапортов.
– Со всей осторожностью и умом – так хотел наш дипломат.
Клуттиг и на сей раз должен был признать, что молодой человек хитрее его. Он не удержался от ядовитого замечания:
– Ты ловко приспособился к дипломату!
– Ничего подобного! Просто я со вчерашнего вечера стал немного умнее, – как всегда, ловко вывернулся Рейнебот.
Зазвонил телефон.
Требовали Клуттига. Рейнебот передал ему трубку.
Вызывал Гай. Рейнебот стоял возле Клуттига и слышал все, что сказал гестаповец. Он заявил, что больше не желает иметь никакого отношения к истории с ребенком. Один из мерзавцев ночью ускользнул у него из-под рук: взял и подох. Остальной мусор он больше не желает видеть у себя.
Клуттиг заикался и не мог ничего выговорить. Рейнебот взял у него трубку и назвал себя.
– Само собой разумеется, любезный Гай, мы снова заберем весь этот сброд. Я пришлю грузовик. Блаженно усопшего мы, естественно, тоже прихватим. Здесь и закоптим его.
Он положил трубку.
– Ну вот, все наши опять будут дома! Остаются еще Гефель и поляк, как его там? Или ты о них забыл?
– Какой толк нам от них? – проворчал Клуттиг.
Рейнебот открыл дверь и крикнул в коридор:
– Гауптшарфюрера Мандрила к коменданту!
Его приказание было передано дальше стражей у ворот. Когда Мандрил вошел, Рейнебот протянул ему пачку сигарет.
– Как вы считаете, вам еще удастся выжать что-нибудь из Гефеля и поляка?
Мандрил взял одну сигарету и засунул ее за ухо. На лице его не отразилось ни малейшего интереса к вопросу.
– Теперь остается только прикончить их, – равнодушно ответил он.
– Согласен. Нам они больше не нужны. Делайте с ними, что хотите. Желаем повеселиться.
На бескровных губах Мандрила промелькнула презрительная улыбка.
Цидковский все еще не мог прийти в себя. Он клялся Кремеру, что ребенок лежал подле него: он ясно чувствовал малыша за своей спиной. И демонстрируя Кремеру свершившееся чудо, он откинул одеяло со своих нар.
– Клуттиг сдернул одеяло, а ребенок нет!
От возбуждения у него дрожали губы, глаза умоляюще спрашивали: «Где дитя?»
– Да, если б я знал! – воскликнул, недоумевая, Кремер. – Может, он куда-нибудь уполз? Вы везде смотрели?
– Везде!
Кремер задумчиво выпятил нижнюю губу.
– У вас кто-нибудь был? Может, здесь болтался без дела кто-нибудь из вашего барака?
Цидковский это отрицал.
Кремер не знал, что еще спрашивать. Он и сам не мог объяснить себе удивительное исчезновение ребенка. Он смутно догадывался, что к этому причастен ИЛК… Но его догадка не находила опоры. Ведь тогда Бохов знал бы, как обстоит дело, и не требовал так настойчиво, чтобы он выяснил, где находится мальчик.
Бохов был точно в таком же недоумении, когда Кремер зашел к нему и сообщил о своих безуспешных поисках. Ребенок исчез, с этим фактом приходилось считаться. Но чьих рук было это дело?
Бохова тревожило не столько загадочное исчезновение ребенка, сколько то, что оно произошло без ведома ИЛКа. Тут мог действовать только один из их товарищей. Но кто? Вечно беспокойный Прибула? Или невозмутимый ван Дален? Или всегда так ясно мыслящий Богорский? Если кто-либо из товарищей сыскал лучшее убежище, чем яма под бараком, его долг был поставить в известность ИЛК. Самочинные действия были нарушением дисциплины, и Бохов, узнав, как осрамился Клуттиг, не мог разделить радость Кремера.
– Как он пронюхал, что ребенок находится в шестьдесят первом бараке? – резко спросил Бохов.
– Находился, – поправил Кремер, и глаза его улыбались, окруженные множеством лучистых морщинок. Ты ворчишь, что нарушена дисциплина? Лучше радуйся, что нашелся человек с таким собачьим нюхом. Что было бы, если б Клуттиг зацапал кроху?
Он махнул рукой, показывая, что он об этом даже думать не хочет, и с дружеским злорадством поглядел на Бохова.
– Вот наконец никто не знает, куда делся мальчонка. Это хорошо? – спросил он мрачно молчавшего Бохова и, кивнув головой, сам себе ответил: —Да, хорошо!
Кремер собрался уходить, и на лице у него написана была радость: планы Клуттига потерпели крах!
Но ведь речь шла не только о ребенке. Черт возьми! Речь шла о разрыве цепи! Бохов сжал губы. Кто же, если не Богорский, разорвал ее? Бохов все больше и больше укреплялся в этой догадке, хотя не взялся бы обосновать ее. Это мог сделать кто угодно другой. А что, если бы это сделал он сам? – вдруг мелькнула мысль, и Бохов посмотрел на себя, как в зеркало. Кому решился бы он тогда сказать? Никому! Только в своей груди он мог схоронить цепь, закрепив ее якорь на дне глубокого молчания.
Нарушение дисциплины? Да, это было и оставалось нарушением дисциплины! Но Бохов больше не ощущал досады. Он увидел, что поступок безмолвного неизвестного хороший и глубоко человечный. Этот человек защитил их всех, а для этого ему пришлось нарушить дисциплину. Ибо при выборе между одним долгом и другим решал всегда высший долг. Бохов глубоко и облегченно вздохнул. Он засунул руки в карманы и еще долго, задумавшись, стоял перед дверью. Потом медленно вошел в барак.
Когда Мандрил направился к Рейнеботу, Ферсте проводил его озабоченным взглядом. Не касалось ли это его двух подопечных? Он прокрался к их камере и заглянул в глазок. Гефель и Кропинский неподвижно стояли лицом к двери. Хотя Гефель и оправился настолько, что мог снова стоять, все же было видно, как он страдает от этой пытки. Казалось, он каждую минуту затрачивает огромную физическую и душевную энергию на то, чтобы держаться прямо. Тело его слегка покачивалось. Мандрил же усилил мучение, насыпав на пол вокруг их ног цветного порошка.
Беда, если порошок показывал, что ноги двигались! Тогда Мандрил безжалостно избивал обоих и – что было еще страшнее – на целые дни лишал их пищи.
Ферсте снова закрыл глазок. Он знал, что узники, когда за ними не наблюдали, осторожно прислонялись друг к другу. Он не мог даже подбодрить их добрым словом: в камерах по другую сторону прохода содержалось несколько попавших под арест эсэсовцев из лагерных войск. Их Ферсте должен был остерегаться.
О чем говорили в кабинете Рейнебота?
Подозрительно следил Ферсте за действиями Мандрила, после того как тот вернулся. Начальник карцера ушел в свою комнату и долго там оставался. Ферсте предусмотрительно не подметал коридор до возвращения Мандрила, чтобы затем лучше наблюдать за ним. Теперь уборщик начал энергично работать веником возле камеры Гефеля. Показался Мандрил, в руках у него болтались две петли из толстой веревки.
У Ферсте замерло сердце. Внешне равнодушный, он продолжал свою работу, с неослабным вниманием следя за Мандрилом.
Тот вошел в камеру. Ферсте подметал пол и прислушивался. Мандрил обошел вокруг обоих арестованных и проверил, нет ли следов на цветном порошке. Обнаружить ему ничего не удалось.
Похлопывая себя веревками по сапогам, он прохаживался вокруг обоих заключенных и наконец остановился перед ними. На лице Кропинского был написан ужас, глаза его расширились, и от волнения он все время глотал слюну. Мандрил изучал поляка с холодным интересом постороннего человека. Гефель был бледен. Горячая кровь больно пульсировала в висках, где когда-то сидели тиски. Колени у Гефеля готовы были подогнуться – он тоже увидел петли.
В мозгу вспыхнула жестокая, словно написанная четкими буквами, мысль: «Сейчас я умру!» И Гефель содрогнулся от того холода, который принес в камеру этот страшный человек. Теперь Мандрил долго молча рассматривал Гефеля. «Будет он сопротивляться, если я надену ему на шею петлю?» – думал Мандрил. И вдруг заговорил. То, что он сказал, было более чем странно:
– Гитлер – шляпа, – заявил Мандрил. – Он пропортачил войну. Через два-три дня здесь будут американцы.
Он засмеялся беззвучно, с каменным лицом.
– Если у вас расчет на американцев, не выгорит. Я раньше прикончу всех здесь, в карцере. Вы двое будете последними.
И тут же решив, что наболтал лишнего, он молча надел им обоим через голову петли и затянул их, как затягивают галстук.
– Это останется на вас до конца. За пять минут до того, как удрать, я приду и – кикс!.. – процедил он сквозь зубы и пояснил взмахом руки.
Он опять замолчал и критически оглядел людей, украшенных веревками. Ему захотелось еще что-нибудь добавить к сказанному.
– Если вы повеситесь раньше, я дам вам еще пинка в зад, потому что вы лишите меня последнего удовольствия.
Это было все, что у него нашлось сказать.
С той же жуткой медлительностью, с какой он вошел в камеру, он теперь покинул ее. Выйдя, достал из-за уха сигарету и закурил. Равнодушно взглянув на уборщика, он удалился к себе.
Ферсте собрал подметенный мусор на лопатку и бросил его в ящик, стоявший в углу коридора.
Пережитый ужас держал обоих узников в оцепенении еще немало времени после того, как они остались одни. Казалось, в теле Гефеля лишь понемногу начала снова обращаться кровь, и бесконечно приятно было ощущать, как страшная, леденящая душу мысль постепенно растворялась и исчезала. Только теперь Гефель снова почувствовал, что он дышит, и, как свежий воздух, облегченно впивал вонь камеры.
– Брат, – прошептал Кропинский, стоявший позади Гефеля.
Это простое слово нашло путь к сердцу Гефеля. Он не мог ответить, но благодарно протянул назад руку, которую поляк тихо пожал. Живое теплое чувство излучалось от одного к другому, и молчание их было значительнее всяких слов.
* * *
Около полудня Рейнебот через громкоговоритель приказал капо канцелярии явиться к нему. Комендант передал капо список.
– Поименованные соберутся завтра утром у второго щита. И пусть чисто вымоют ноги, понятно? Чтоб не говорили о нас, будто мы отпускаем людей домой загаженными.
«Отпускаем?»
За все эти годы не было случая, чтобы политического отпускали на волю. Возвратившись в канцелярию, капо принялся изучать список. Он содержал сорок шесть имен блоковых старост, капо и других лиц, исполнявших разные обязанности по управлению лагерем, все почтенные люди, многолетние заключенные. Капо нашел и свое имя, а также имя помощника лагерного старосты Прелля.
Тут что-то было неладно.
Капо пошел к Кремеру. Там же находился Прелль. Прочитав список, Кремер мрачно расхохотался.
– Отпускают? Сразу столько и притом перед самой эвакуацией? Это придуманная бандитами ловушка! – загремел он. – Не обошлось без дьявольского доноса!
– Я обязан выписать повестки для явки ко второму щиту. Что мне делать? – спросил капо.
У Прелля возникла догадка:
– Может, они хотят нас прикончить?
Он многозначительно посмотрел на Кремера. Тот не стал подтверждать, но у него была та же, мысль.
– Подождем! – принял он решение. – Ничего не предпринимай, пока не получишь от меня указания, – обратился он к капо. – Прочти имена, я хочу их записать.
Он начал писать, и рука его, несмотря на то что он был очень взволнован, не дрожала. Ему вдруг стало совершенно ясно, что этих сорок шесть человек хотят расстрелять. Но почему его самого нет в списке, хотя у высшего начальства он считается первым коноводом? Неужели эти сорок шесть человек – члены ИЛКа? Это должен знать Бохов, с ним и надо поговорить. Кремер пошел в барак к Бохову.
Было очень кстати, что дневальные с порожними чанами для еды уже направлялись на кухню. А от Рунки прятаться было незачем.
– Хочу взглянуть разок, как у вас заправлены постели, – сказал Кремер. – Пойдем со мной в спальное помещение, Герберт.
Это был предлог. В случае неожиданного появления блокфюрера готово было объяснение, зачем Кремер пришел в барак. Придя в спальное помещение, Кремер очень коротко объяснил Бохову, что произошло, и передал ему копию списка. Бохов молча прочел список.
– Кто-нибудь из ваших попал сюда? – спросил Кремер.
Бохов покачал головой.
– Ни один.
– Это хорошо, – заметил успокоенный Кремер.
Они медленно прошли в конец спального помещения. Кремер осматривал нары.
– Как же быть? Этих людей хотят расстрелять, дело ясное.
Кремер поправил одно из одеял. Бохов тяжело вздохнул. К цепи опасностей добавилось новое звено. Откуда подул ветер? Кто донес на эти сорок шесть человек? Клуттиг? Рейнебот? Цвейлинг?
А может быть, доносчик из вещевой камеры?
– Как же быть? Скажи же! – настаивал Кремер.
Они остановились.
– Да, как быть? – вздохнул Бохов. Клочок бумаги, который он держал в руках, требовал таких решений, каких, возможно, никому еще не приходилось принимать за все годы заключения. И осуществить эти решения придется за короткий срок, в течение нескольких часов. Завтра утром будет уже поздно. Прежде всего надо переговорить с товарищами из ИЛКа. Но как дать им знать? ИЛК должен собраться немедленно. Но где? В яме под бараком нельзя – туда можно проникнуть лишь под покровом темноты.
Бохов потер лоб. Ему было мучительно трудно думать.
– Я должен поговорить с товарищами – сейчас, немедленно! – сказал он. – Придется использовать воздушную тревогу, это единственная возможность.
Каждый раз около полудня – не раньше и не позже – звенья американских бомбардировщиков пролетали над лагерем, направляясь в Тюрингию, Саксонию и Бранденбург. Это продолжалось уже несколько недель. Они проносились над лагерем с такой точностью, что по ним можно было бы проверять часы. При солнечном свете эскадрильи сверкали высоко в небе, подобно стаям птиц, и только их глухое гудение предупреждало о том, что они опасны. В лагере каждый день объявляли воздушную тревогу. Рабочие команды привыкли быть наготове, чтобы спешно вернуться в лагерь, и не кончала еще выть сирена, как они уже мчались по апельплацу. Несколько минут спустя лагерь был как метлой подметен. Только на вышках стояли часовые, всматриваясь в небо. Иногда лишь несколько часов спустя сирена возвещала своим воем отбой. Тогда лагерь вновь оживал.
Бохов, казалось, преодолевал какие-то колебания. Он посмотрел на Кремера.
– Ты должен мне помочь. Я, собственно говоря, не имею права называть имена наших товарищей, но… что мне еще остается?
Кремер чувствовал, как тяжело Бохову.
– Не бойся, – успокаивающе сказал он. – Я не запомню имен. Я тебя понимаю, и товарищи тоже поймут. Дело идет о жизни и смерти.
Бохов благодарно кивнул Кремеру.
– Так вот, слушай! Я сейчас пойду в лазарет и поговорю с капо, он в курсе. Он должен будет освободить одну комнату, где бы нам никто не помешал. Я тебе об этом сообщу, а ты должен будешь пойти… иначе, видишь ли, ничего не выходит… пойти за меня в баню. Мне туда показываться нельзя.
– Ну, говори уж, кого я должен позвать на совещание?
– Богорского, – тихо произнес Бохов. – Пусть Богорский после начала тревоги идет не в свой барак, а в лазарет.
– Ладно, – кивнул Кремер.
– Как нам условиться, чтобы я мог указать тебе помещение? – размышлял вслух Бохов и предложил – Через десять минут мы встретимся на «лазаретной дороге», близ моего ряда бараков.
Кремер согласился.
Риоман во время тревоги находился за пределами лагеря, поэтому от его участия в совещании на этот раз пришлось отказаться. Ван Далена легко было известить, а Кодичка и Прибулу можно было перехватить по пути.
Когда Бохов из лазарета возвращался в свой барак, Кремер направился ему навстречу. Поздоровавшись, они остановились.
– Опе-два, – быстро шепнул Бохов, Кремер кивнул и каждый пошел своей дорогой.
«Опе-два» означало вторую операционную. Она помещалась в верхнем этаже здания, несколько лет назад пристроенного к лазарету. Во время тревог это помещение пустовало.
С точностью почти до минуты завыла сирена. Началась обычная беспорядочная беготня по апельплацу и по дорогам между бараками.
Бохов стоял на посту, высматривая Кодичка и Прибулу. Он поймал их, когда они вместе устремились к своему бараку.
– За мной! – шепнул им Бохов.
– А что такое?
– За мной! – повторил Бохов и пустился бежать. Кодичек и Прибула опешили, затем бросились за Боховом, который, лавируя среди заключенных, мчался вниз по «лазаретной дороге».
Никогда еще члены ИЛКа не были в таком напряжении, как в этот день.
Пал Глогау! К северу и к югу от Текленбурга в Тевтобургском лесу кипели бои. Союзникам удалось значительно продвинуться в сторону Герфорда. В районе Варбурга и реки Верры они, по-видимому, уже проникли севернее Эйзенаха… Если эти сведения, принесенные Кодичком и Прибулой, подтвердятся, то не будет сомнения в том, что расстрел сорока шести задуман как подготовка к эвакуации, которая может начаться в любой час!
Вдруг снова взвыла сирена, повторяя сигнал тревоги. Люди, теснившиеся в углу операционной, прислушались. Гудение моторов проносилось над безмолвным лагерем. Грозный налет! Собравшиеся молчали.
Богорский смотрел на их замкнутые и неподвижные лица. Бохов подпер голову кулаками и уставился перед собой. Ван Дален прислонился головой к стене. На его широком лице отражалась бурная смена чувств.
У Прибулы глаза были жесткие, неподвижные, он закусил губу. Кодичек поймал испытующий взгляд Богорского и потупился. Что крылось за общим молчанием? Богорский взглянул на Бохова, тот тоже молчал.
Гул бомбардировщиков затих вдали. Где-то над гущей городских домов свистел и трещал теперь воздух, разрываемый стремительным падением бомб, лениво плыло к небу буро-желтое зарево от пожаров, возвращая обратно на землю взлетавшие обломки и осколки.
Где-то далеко от лагеря среди мечущихся и кричащих людей сейчас свирепствовала и бушевала фурия войны.
А здесь, над прильнувшими к земле бараками, здесь, в углу операционной, притаилась, сидя на корточках, небольшая группа людей, и между ними и пятьюдесятью тысячами обитателей лагеря, казалось, сама судьба просунула горсть других людей, числом сорок шесть, чтобы искушать этих пятерых, как некогда дьявол искушал Христа на горе. Ибо если завтра утром сорок шесть будут расстреляны, значит…
Богорский не стал ждать, пока кто-нибудь заговорит. Он разорвал тишину, высказав то, о чем думали все:
– Если завтра утром тех сорок шесть расстреляют – значит, будет расстрелян мнимый ИЛК. Фашисты вообразят, – продолжал он, – что растоптали «руководящую головку» и что теперь они свободно проведут эвакуацию. Но мы с вами, товарищи, еще на месте и аппарат не остается без руководства. Мы можем спасти людей, много людей, ибо сорок шесть умрут за нас и за все пятьдесят тысяч заключенных!.. Разве это не хорошо?
Ван Дален поднял брови, Кодичек снова потупил глаза, Прибула пробормотал ругательство, ему не сиделось на месте. Не смея вскочить, чтобы не быть замеченным через окно, он беспокойно ерзал.
– Нет! – сейчас же ответил Бохов и устремил взгляд на Богорского.
Это «нет», как ключ, вошло в сердца всех. Прибуле хотелось сказать многое, но он лишь горячо восклицал по-польски:
– Нет, нет, нет!
Теперь и Богорский, как ван Дален, прислонился головой к стене и закрыл глаза. Он устал, но испытывал облегчение.
Бохов заговорил о другом.
– Вместе с ребенком, – сказал он, – к нам вошло несчастье. Но ребенок бесследно исчез. Кто его унес? Это мог быть только один из нас. Ребенок польский. Ты унес его, Иозеф? – спросил он Прибулу.
Поляк в ужасе всплеснул руками.
– Я?.. Я сам спрашивать, где дитя. – Может быть, ты, Леонид?
Богорский открыл глаза и тоном, внушающим доверие, ответил:
– Я не уносил ребенка.
Ван Дален и Кодичек тоже заверили, что они тут ни при чем.
Каждый из них говорил правду, – у Бохова был на это чуткий слух. Подозрение легло на отсутствующего Риомана. Однако все, и даже Бохов, были уверены, что француз не мог этого сделать. Бохов поднял руки.
– Ну хорошо, – сказал он, – допустим, его убрал Кремер. Куда бы ребенка ни унесли и кто бы это ни сделал, малыша больше нет, он исчез. Но я должен вам кое-что сказать. – Бохов приложил руки к груди. – Во мне многое изменилось. Мое сердце, товарищи…
Он боролся с собой, не решаясь сделать какое-то признание.
– Когда меня сюда доставили, я сдал свое сердце вместе со всеми пожитками в вещевую камеру. Бесполезной и опасной вещью казалось оно мне. Здесь оно было ни к чему. Сердце делает человека слабым и дряблым, думал я и никак не мог простить Гефелю, что он… – Бохов приостановился и задумался. – Я представитель немецких товарищей в ИЛКе, кроме того, я лицо, ответственное за интернациональные группы Сопротивления. Вы отличили меня, возложив на меня эти обязанности. И я хороший товарищ, не так ли?.. Нет, я плохой товарищ!
Он протянул вперед руки, останавливая тех, кто пытался возразить.
– Я хотел вам это сказать, чтобы вы знали! Вы должны знать, что я был высокомерен. Возомнил, будто я умнее других. Это было самомнением и жестокостью. Бездушной жестокостью! С тех пор как ребенок появился в лагере и все больше людей своими сердцами возводят защитный вал вокруг его маленькой жизни… Гефель, Кропинский, Вальтер Кремер, Пиппиг с товарищами, поляки-санитары из шестьдесят первого барака, вы сами, тот неизвестный… с тех пор как все это совершается вами, товарищи, и никакой Клуттиг или Рейнебот не в силах пробить этот вал, мне стало ясно, что я плохой товарищ, ясно, как мы велики в нашем унижении, ясно, что Гефель и Кропинский сильнее самой смерти.
Бохов высказал все, что хотел. Все молчали, потрясенные. Богорский уронил голову на грудь, казалось, он сидя спит. Взволнованный Прибула на коленях подполз к Бохову, обнял его и заплакал у него на плече. Бохов прижал к себе молодого поляка.
За стенами была мертвая тишина. Тревога тяжким грузом давила на лагерь.
Бохов освободился из объятий Прибулы, он снова был деловитым и холодным.
– Мы должны принять решение, – сказал он. – Но перед этим нам необходимо хорошенько подумать: есть ли возможность спасти этих сорок шесть товарищей? Не правда ли, Леонид, нам надо их спасти?
Богорский, словно очнувшись, поднял голову.
– Так и я считаю, – просто ответил он, – Мы должны поглубже заглянуть в наши сердца, где, засыпанные сором, покоятся наше мужество и человеческие чувства. Сорок шесть товарищей не могут умереть. Они должны жить! Или же умереть вместе с нами. Так я считаю.
– Я тоже об этом думал, – признался ван Дален. – Если они умрут, тогда… – Он не договорил, молча кивнул Богорскому, а затем, решительно продолжал: – Мы поставим сорок шесть товарищей под защиту ИЛКа! Мы их спрячем! Многих из них мы можем укрыть в лазарете. Остальных устроим в лагере. Скрытых нор здесь достаточно.
– А потом? Что будет потом? – спросил Кодичек, но вовсе не из страха – он был просто озабочен.
Однако Прибула понял его неверно.
– Ты хотеть быть трус? – крикнул он. Бохов обнял поляка за плечи.
– Мой молодой польский друг! Разве мы трусы, если мы осторожны?.. Да, товарищи, этих сорок шесть ИЛК берет под свою защиту! Мы их не выдадим!
– Десять из них я устрою в лазарете, – пообещал ван Дален. – Мы впрыснем им состав, повышающий температуру, и они ничем не будут выделяться среди больных.
– Почему не спрятать всех сорок шесть в нашей яме? – спросил Кодичек. – Там места хватит.