Текст книги "КОШМАР : МОМЕНТАЛЬНЫЕ СНИМКИ"
Автор книги: Брэд Брекк
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 44 страниц)
Брэд Брекк
КОШМАР : МОМЕНТАЛЬНЫЕ СНИМКИ
ЭТА КНИГА – АМЕРИКЕ…
Она – Билли,
который потерял себя на этом пути…
Дэнни и Крису,
которые погибли, не вкусив жизни…
Тем,
кто ушёл на войну и вернулся в смятении…
Тем,
кто на войне не был и потому не может её понять…
Матерям,
простившимся с сыновьями…
Жёнам,
чьи мужья вернулись домой в алюминиевых ящиках…
И, наконец, тем -
живым и мёртвым -
кто вдали от привычных вещей
сражался на чужой земле
во имя малопонятных принципов,
объявленных неверными
крикливым меньшинством;
тем, кто страдал на самой долгой
американской войне…
Единственной, которую мы проиграли…
ПРОЛОГ. '…И БЫЛА НОЧЬ ПЕРЕД РОЖДЕСТВОМ'.
'Но в современной войне ты сдохнешь, как собака, ни за что'.
– Эрнест Хемингуэй
Сочельник. Двенадцать тысяч миль от дома. Дождь.
Ночь светла, ночь чиста,
Не дрожит тень листа.
В этой стране идёт война, и нет ни тишины, ни безмятежности. Нет ни спокойствия, ни хрупкого мира.
Нежное чадо дева качает,
Святое дитя к груди прижимает.
Дoма сейчас люди поздравляют друг друга. Но над Вьетнамом этой ночью не сияет Вифлеемская звезда.
Баю-бай, спи-засыпай,
Баю-бай, спи-засыпай.
Я в дозоре с ребятами из 2-ой роты. Они небриты и уже четыре дня без горячей пищи.
Тихая ночь, ни звука нет,
Божье дитя, любовь – это свет…
Юность высосана из их лиц, кожа бледна. Губы бескровны и холодны, глаза тусклы и взгляд рассеян.
От лика младенца сиянье идёт –
Это заря благодати встаёт…
Они только что выбрались из джунглей. Мгновение назад они гнались по пятам за вьетконговцами. Двое убиты, трое ранены. Sin loi*, парень, прости!
Благослови, Господь, появленье твоё,
Благослови, Господь, рожденье твоё.
Война принесла замешательство, замешательство породило сомнение. Сомнение же мешает вере.
Да приидут верующие,
Радостные и ликующие…
Бойцы измотаны войной. Они больны и до мозга костей полны страха – днём и ночью. И так устали, что никакой сон не приносит отдохновения.
Да приидут они
В Вифлеем.
Они знают, что это гиблое, зловещее место, может быть, последний их приют. Ибо они попали в ад пострашнее ада Данте – в преисподнюю напалма, бомб и внезапной смерти.
Эта тропическая страна с качающимися пальмами и белыми песчаными пляжами, которые целует Южно-Китайское море, совсем не похожа на тропический рай.
Солдаты юны, почти подростки. Они ещё недостаточно взрослые, чтобы голосовать, их арестуют за выпивку в любом баре, в некоторых штатах им даже не разрешат водить автомобиль; они слишком молоды, чтобы открыть собственный счёт в банке, и их не пустят в кино 'только для взрослых'.
Но уже бессчётное количество раз они бывали под огнём – и убивали. Они рыдали, когда гибли друзья, и лежали ночи напролёт, не сомкнув глаз и боясь уснуть, чтобы не видеть снов. Всего лишь мальчишки, молоко на губах не обсохло, но здесь они стали настоящими мужчинами.
Их швырнули во взрослую жизнь, за десятки лет от фантазий и сладких снов, в которых они представляли себя Джонни Уэйном и в которых с лёгкостью расправлялись с коммунистами во имя Господне; и сны эти грезились им совсем недавно.
Их юношеские представления о войне разбились. Драка больше не привлекает. Они получили меньше, чем славный опыт, но больше, чем лёгкое приключение. Они бы отдали месячное жалование за нормальный сон и десять лет жизни за ночь дома.
Молодые мозги опалены огнём боевых операций. Им насильно преподали старые уроки : о страхе и дружбе, храбрости и трусости, боли и страдании, жестокости и милосердии. Заставили столкнуться лицом к лицу со смертью в том возрасте, когда все считают себя бессмертными.
Арифметика жизни в пехотной роте сродни игре в фальшивые кости, особенно для тех, кто засыпает на ходу в головном дозоре. Она реальней и страшней, чем ангелы ада на параде в День труда.
Жизнь подобна разбитым песочным часам, из которых неудержимо утекает песок. У 18-летних пацанов глаза 80-летних стариков, и каждый день они воюют со временем, которое подчас труднее убить, чем врага.
Каждое утро они вступают в новый день, радуясь, что ещё живы, и не знают, проклятье это или благословение.
Тот, кто вернулся на родину, говорит, что Вьетнам – это война слов, а не воинов, дипломатов, а не пехтуры.
Солдаты не понимают эту войну. Они уверены только в том, что застряли здесь на год, чтобы убивать азиатов. Застряли на время. А убивать столько, сколько удастся, чтобы выжить самим.
Скоро их выдернут из джунглей и перебросят на короткий отдых в Бьен Хоа, что в двадцати милях к северу от Сайгона. Это время – Рождественское перемирие, день без убийств, совместный подарок от Дяди Сэма и Дядюшки Хо.
Они преклоняют колени вдоль рисового поля, нервно ощупывая спусковые крючки своих М-16 и поправляя на плечах 50-фунтовые ранцы.
Бойцы мечтают о доме, теряются в собственных мыслях. Они устали от охоты на вечно ускользающего Мистера Чарльза.
Многие не могут припомнить мирную жизнь, хотя она была меньше года назад. Кажется, они всегда были солдатами, всегда воевали.
Они не могут вспомнить, когда в последний раз спокойно спали. Это было давным-давно – десятки рейдов в джунгли, сотни перестрелок и тысячи мёртвых назад. Память меркнет. Должно быть, это было в другой жизни…
Рождественский мораторий на ведение войны – передышка, чтобы отпраздновать день рождения Князя Мира, но мало кто верит, что он будет соблюдаться. Ребята говорят, что врагом управляет Князь Тьмы.
ТВОП-ТВОП-ТВОП…
Над укутанными саваном тумана джунглями во временном районе высадки десанта скользит рой вертушек 'Хьюи' и приземляется на посадочную площадку, отмеченную зелёными дымами. Солдаты забираются на борт.
В передовом базовом лагере освобождается посадочная полоса, и вертолёты подобно огромным механическим москитам один за другим падают с неба на аэродром 173-ей воздушно-десантной бригады.
Выстраивается длинная грязная очередь за едой. Солдаты никогда не расстаются с винтовками. Они переминаются с ноги на ногу, чтобы съесть порцию индейки и кусок тыквенного пирога. Потом – бриться, чистить винтовки, писать письма домой и перечитывать письма из дома.
Рождество в боевой зоне не похоже на Рождество где-либо ещё.
Никто не развешивает заботливо у очага чулочки с подарками. Здесь вместо них – мины-ловушки, пули и бомбы.
Никто не поёт кароли. Слышны только звуки 105-мм гаубиц, ухающих по дальним целям, похожий на летнюю грозу грохот орудий на холмах да треск редких снайперских выстрелов, вздымающих облачка пыли у больших палаток защитного оливково-коричневого цвета.
Снега нет, вместо него – тропическая жара, муссонные дожди и малярия.
Ни церквей, ни свечей. Если где-нибудь соберутся люди во имя Его, то слепая разрушительная сила одной мины сможет разметать весь приход.
Но для верующих будет небольшой религиозный праздник, потому что армия считает, что солдатам необходима вера.
На этих вечерних молитвах и благочестивые, и скептики, и просто напуганные обратят свои взоры к священнику, каждый со своей верой, каждый по-своему.
Будут просить мужества и защиты. Будут просить о завтрашнем дне. О самой жизни.
Будут молить, чтобы Бог – если есть Бог мира и любви – заступился за них в этой войне. Чтобы Он сражался рядом с ними, чтобы дал силу и удачу им, а не врагу.
Они будут умолять Господа встать на их сторону, хотя знают, что это нечестная война.
И в руках будут сжимать распятия, чётки, семейные библии, медали Святого Кристофера или монетки-амулеты, с которыми их отцы прошли Вторую мировую войну, и будут надеяться, что им приведётся дожить до следующего Рождества.
Солдат обращается к священнику, к самому Господу тем быстрее, чем меньше у него возможности повлиять на враждебное окружение, в котором он оказался. Здесь большинство джи-ай молятся 'какого чёрта!', потому что вера хоть во что-то, пусть даже такая извращённая, всё-таки лучше, чем ничего.
Солдаты ужасно суеверны – а кто их осудит? Тот, кто носит распятие на шее, обязательно налепит скотчем туз пик на каску. И как же трудно порой отличить верующих от просто суеверных, ибо в поисках поддержки каждый хватается за любую мелочь.
Но поможет ли Он? На чьей стороне Бог в этой войне?
– Если Бог за нас, кто может быть против нас? – спрашивает один.
– Косоглазые, тупица, – отвечает другой.
Незатейливо, наверное. Бойцы надеются, что Он на их стороне. Определённо и без сомнения на их стороне.
Поэтому они пишут 'Ты и я, Боже, правда?' на чехлах касок и 'Не переживай, крошка, Бог что-нибудь придумает' на защитных куртках.
В такой дали религия у всех одинакова – глубоко в душе, и никого не интересует, во что ты веришь или, скажем, что делаешь.
Вера во что-то большее, чем ты сам, во что-то невидимое – одна из величайших потребностей на войне, когда ты бессилен справиться с ситуацией, в которую попал. И нужно прилепиться к чему-нибудь, что даёт твоей такой короткой жизни хоть какой-то смысл.
Солдаты снимают вещи с убитых вьетконговцев не только на сувениры, но и чтобы взять часть их силы. В стальных касках они носят всякую дребедень : локоны волос, розовые трусики подружек, фотографии семьи, старые монеты, пули на счастье – всё, что, по их мнению, помогает остаться в живых.
Католическая месса начинается в 7 часов.
Солдаты с винтовками молча подходят один за другим, капеллан творит крестное знамение во влажном воздухе джунглей, и начинается литания и служба святого причастия.
– Kyrie eleison, – произносит священник.
– Помилуй нас, Господи, – вторят солдаты.
Дюжина человек опускается на колени для молитвы. Они покрыты грязью боя и в своих плащ-палатках кажутся зловещими приведениями.
– Отче наш, прости нам прегрешения наши …
– Упаси нас от зла. Аминь, – наконец шепчут они, крепче сжимая винтовки.
Дождь припускает сильнее, смешивается с вином, и посвящённое воинство Святого причастия как будто растворяется.
– Всемогущий Боже, которому открыты сердца, ведомы все помыслы и для которого нет тайн, очисти сердца наши дыханием Святого Духа…
Капли дождя падают на лица и смывают набежавшие слёзы.
С широко открытыми глазами солдаты благодарят Господа, останавливаясь перед статуей Христа, установленной на ящике из-под 81-мм миномётных мин. Молитвенных скамеечек нет – отбивают поклоны прямо в грязь. Рядовой с винтовкой прислуживает у алтаря. Остальные несут караульную службу в блиндажах, устроенных по периметру, у проволочной спирали.
– Dominus vobiscum, – говорит капеллан.
Да пребудет с вами Господь.
– Et cum spiritu tuo.
И с духом вашим.
Священник, высокий человек с капитанскими шевронами и эмблемой воздушно-десантных войск, родом из маленького городка в Канзасе. Ему всего 35 лет. Он говорил просто, ибо не было времени на красноречие. Ни слова не сказал в утешение, но посоветовал просто верить – на всякий случай…
Дождь переходит в муссонный ливень.
Священник кланяется распятию и говорит последние слова; вода течёт по его лицу.
Потом он оборачивается и даёт последнее благословение.
– Слава Отцу, и Сыну, и Святому Духу и ныне, и присно, и во веки веков. Аминь.
Солдаты становятся на колени, крестятся и расходятся. Священник складывает влажные белые одежды, кладёт вещи в сумку и исчезает в ночи так же быстро, как и появился.
Я зрил Его в сигнальных огнях,
Внимал Ему в рокоте барабанов,
Но воздвигнут был алтарь Ему
Из вечерней росы и туманов…
Слава, слава, аллилуйя,
Правда Его грядёт.
Вернувшись в палатки, солдаты пьют пиво, курят 'камбоджийскую травку' и перебрасываются шутками.
Включают транзистор. Армейский капеллан читает рождественскую проповедь войскам во Вьетнаме.
– 'Чарли' по большей части атеист, не христианин. И хотя он тоже дитя Господа, он, как Люцифер, лишился Его благодати.
– Конечно, некоторые американцы тоже атеисты, – продолжает капеллан, – но мир – вот христианская цель, и, может быть, когда-нибудь, очень скоро, Он остановит эту войну.
– Чёрт бы побрал этого Иисуса, проповедник! – говорит солдат по кличке Ковбой, – Выключи это драное радио. Мне наплевать на душевное состояние вьетконговцев, у меня и со своим возни хватает!
Кто-то просто лежит на койке под москитной сеткой и мечтает о том, что будет делать, когда его война кончится официально, и на 'Большой пёстрой птице свободы'* он вернётся на Большую Землю*, на землю больших гарнизонных магазинов и женщин с круглыми глазами.
У одних такие мечты не появятся вовсе : они не повзрослеют уже никогда.
Другие же вернутся и продолжат войну внутри себя, и остаток дней будут пытаться понять, что же здесь произошло, и будут искать часть своего 'я', которая не вернулась с войны. И никогда не найдут…
Перемирие вступило в силу в 6 часов, но засадный патруль за периметром уже вступил в бой с неизвестным числом партизан-вьетконговцев. Винтовки М-16 отплясывают рок-н-ролл, выплёвывая по ночным теням по 750 выстрелов в минуту.
Вспышки света на горизонте расцвечивают тучи и окружающие джунгли как рождественскую ёлку – это лётчики пикируют на бомбардировщиках 'Фантом' Ф-4, сбрасывая 'конфетки' и 'чулочки с подарками' на противника : 750-фунтовые бомбы и напалм.
С праздником, Чарли! Хо-хо-хо…
Небо окрашивается осветительными ракетами во все оттенки цвета крови.
Почта приносит письма и посылки из дома : бутылку пойла, зажигалку 'Зиппо', сыр, туалетную бумагу, горсть жевательной резинки.
Отбой. Бойцы ещё глубже замыкаются в себе. Они надеются, что дело их справедливо. Молят, чтобы их усилия и жизнь не пропали даром и, если суждено умереть, чтобы смерть была не напрасна.
Они страдают особенно сейчас. Страдают, потому что это ночь перед Рождеством и они далеко от родных в непонятной стране, где смерть приходит стремительно, приходит без предупреждения, исподтишка, не давая никакого шанса защитить себя.
Они наверняка могли бы укрыться от противника в одиночном окопе или в обложенном мешками с песком блиндаже, но какая броня сможет защитить их от одиночества и страха, терзающих изнутри?
В Штатах мирные граждане ходят в гости к друзьям и родным, спокойно говорят о котировках на Уолл-Стрит и пьют гоголь-моголь с ромом. Или будут пить. А между Вьетнамом и Нью-Йорком 12 часов разницы.
В 10 часов граждане включат новости, но когда диктор – Дядюшка Уолтер – перейдёт к сообщениям о потерях во Вьетнаме на сегодняшний день, нахмурятся и переключатся на другой канал. Они устали от военных новостей. Ведь пришло время счастья и радости, а не траура и печали.
Дома граждане убаюкают детей спать, чтобы тем приснились леденцы. Детям тепло и покойно, животы полны и не болят от дизентерии; они знают, что Санта Клаус скоро наполнит чулочки, которые висят у очага, и положит под ёлку игрушки в красивой обёртке.
У палаток болтается картонка с каракулями, предупреждая о границе боевой зоны :
'ОСТАВЬ НАДЕЖДУ, ВСЯК СЮДА ВХОДЯЩИЙ!'
Уже полночь. Бой за периметром стих. Далеко-далеко на санях звенят бубенцы. Заступившие в караул вглядываются в небо…
Чу! Ангелы-вестники поют –
Славу новому царю воздают.
Звезда встаёт на востоке, но дым боя скрывает её.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. 'ВОЙНА'
Глава 1. 'УДАЧНОЙ ВОЙНЫ, РЕБЯТА!'
'Это не просто война в джунглях, но борьба за свободу на всех фронтах человеческой деятельности'.
– Линдон Б. Джонсон, Президент США, 1964 г.
Приземление в Сайгоне было мерзким. Подлетая к аэропорту, самолёт ястребом, настигающим кролика, с большой высоты нырнул в крутое пике и сел на взлётную полосу, пронзительно визжа тормозами.
К юго-востоку от аэропорта Тан Сон Нхут широко раскинулся Сайгон, город с населением в три миллиона жителей, 'Восточный Париж' и 'Жемчужина Востока' – Содом и Гоморра современности.
По внутренней связи пилот объяснил, что в Тан Сон Нхуте надо приземляться круто, с большой высоты, потому что если садиться с малой, как на других аэродромах, можно попасть под ракету или снайперский выстрел.
Из иллюминатора мы с Сейлором увидели вьетнамских солдат с полной боевой выкладкой, заряжающих винтовки. В небе сверкали сигнальные ракеты. Совсем рядом гремели артиллерийские залпы, и мы поняли, что аэропорт атакован.
– Ну, Сейлор, – сказал я, – вот и приехали… Прекрасный Сайгон. Всего 365 дней – и домой.
На выходе стюардесса помахала на прощанье рукой и пожелала удачи : 'Удачной войны, ребята! Увидимся, когда ваша служба закончится!'
Мы сошли по трапу, волоча свои 'походные' мешки. Первое, что поразило в Сайгоне, был влажный воздух. Мы задохнулись, будто от нехватки кислорода.
Ночью в Сайгоне не становится прохладней, и, несмотря на 10 часов вечера, воздух оставался по-прежнему горячим, тяжёлым и гнилым.
Два сержанта бегом увели нас со взлётной полосы, так как вьетнамцы могли запросто запустить в самолёт ракету или открыть миномётный огонь. Меня покрыло нервной испариной.
Наши мешки вьетнамцы составили в длинные ряды вдоль взлётной полосы. Пройдя таможню, мы разобрали вещи и построились. Нас разбили на группы и отвезли в автобусах в небольшую зону ожидания сразу за Тан Сон Нхутом.
По дороге в зону – так называемый лагерь 'Альфа' – попадались целые вьетнамские семьи, живущие в картонных лачугах. За аэропортом городская вонь стала тяжелее. Мы не знали, что и думать о Вьетнаме. И были выбиты из колеи сменой часовых поясов.
В лагере 'Альфа' проходило пополнение подразделений по прибытии в страну. Вместо казарм стояли открытые всем ветрам хибары из рифлёной жести с земляными полами. Всё было обложено мешками с песком. Внутри выстроились брезентовые армейские койки с москитными сетками.
Переодевшись в полевую форму, мы подкрепились в столовой. Получили простыни и одеяла. Свет включать не разрешалось. В случае миномётного обстрела было приказано падать на землю.
На следующий день нас обещали перевести в 90-ый батальон приёма пополнений в Лонг Бине, в двадцати милях к северо-востоку от Сайгона.
В ту первую ночь всё казалось зловещим : тяжёлый воздух, ужасная вонь, грохот 105-мм гаубиц, уныло бухающих где-то за городом, осветительные снаряды на далёком горизонте и красные кучевые облака, повисшие над раскалённым силуэтом Сайгона словно бинты, пропитанные кровью.
Перед сном мы вчетвером перешёптывались ещё целый час.
В 06.00 прозвучал подъём. После завтрака мы погрузились в автобусы оливкового цвета и поехали в Лонг Бинь.
В Сайгоне всё удивляло : уличные звуки, рикши, старухи, несущие вёдра с водой на коромыслах, вонь, нищета, тучи чёрных мух и певучие голоса вьетнамцев, начинающих новый трудовой день.
Я спросил у шофёра, почему на окнах автобуса вместо стёкол металлическая сетка.
– На случай, если партизаны попробуют закинуть в автобус гранату, – был ответ.
По Сайгону нас сопровождала военная полиция в джипе, на котором был установлен 12,7-мм пулемёт. Я таращился сквозь сетку, открыв рот.
Мы находились в состоянии культурного шока. Самолёт был машиной времени, и казалось, мы улетели из ХХ века.
Пока ехали, шофёр рассказывал, что по пути можно попасть под артиллерийский огонь или наткнуться на мину, и хотя дорога на Лонг Бинь очищалась от них каждое утро, одну всё-таки могли пропустить.
Из-за жары и влажности сколько бы ни проспал во Вьетнаме, всё равно не отдохнёшь. Трудно привыкать к тропическому климату.
Лонг Бинь напомнил скорее лунный ландшафт, чем военный объект : мили и мили утоптанной глины, спёкшейся под солнцем, как кирпич, и окружённой невероятным количеством колючей проволоки, скрученной в спираль, с блиндажами и сторожевыми вышками через каждые тридцать метров, с которых просматривались трущобы вдоль шоссе на Бьен Хоа.
В 90-ом батальоне нас вытолкали из автобуса, построили для переклички, раздали палатки, спальные принадлежности и наскоро разъяснили, где находятся столовая, гарнизонный магазин и клуб для рядового состава.
День мы отдыхали. Ходили в клуб в полумиле от нашей палатки выпить пива и перекусить.
Лонг Бинь был крупнейшим военным гарнизоном Вьетнама. Он тянулся на двадцать миль вдоль шоссе ? 1 на Бьен Хоа и являлся основной базой для армейских групп материально-технического обеспечения, разбросанных по всей стране.
На следующий день каждому определили обязанности : работа на кухне, караульная служба, наряд по сжиганию фекалий – до отправки в действующую часть.
В полдень устроили обед в честь Дня благодарения. Он запомнился тем, что я подавился сухим молоком и сломал зуб, пытаясь откусить от индейки.
Уже наступил сезон дождей, и дождь лил дни и ночи напролёт. Таких ливней прежде я не видел. Косой дождь хлестал часами, и воде некуда было уходить.
Почва была такой плотной, что вода не впитывалась, а стремительно бежала по канавам, выкопанным между палатками, в большие рвы, которые отводили воду за пределы периметра.
Ночью ветер внезапно распахнул полы нашей палатки, и ливень захлестнул койки, одежду и мешки.
– Вот тебе и Вьетнам, – бурчал я, ворочаясь в мокрых трусах. Потом взбил подушку и уснул.
Глава 2. 'НА ДОРОГЕ ПРИКЛЮЧЕНИЙ'.
'Неподходящая война в неподходящем месте в неподходящее время с неподходящим противником.'
– Омар Брэдли, генерал США, Речь, май 1951 г.
'По запросу Сената о предложении генерала Макартура перенести корейский конфликт в Китай'
В каком-то смысле я ожидал призыва в армию с нетерпением. Пусть какое-то время мне будет одиноко, но я знал, что непременно заведу новые знакомства. Самое главное, это был шанс вступить на Дорогу Приключений. Казалось, армия – самый приемлемый путь для мужчины посмотреть мир, узнать людей из других уголков страны и пережить немного опасности и волнений. Шанс пожить по-своему, подальше от местечковой ограниченности и всевидящих, осуждающих родительских глаз.
Мне до смерти хотелось познакомиться с людьми, живущими, как им вздумается. Хотелось услышать истории их жизни и сочинить свою собственную. Я мало встречал таких среди выросших в Баррингтоне. Здесь жили в основном 'белые воротнички', которые работали на Чикагской окружной железной дороге и каждый вечер тряслись домой на Чикагском или Северо-восточном поездах.
Мой отец был практичным человеком и среди всех выгод жизни ценил только работу, дом и счёт в банке. Он не был ни игроком, ни солдатом удачи, – он был продавцом от 'Нозерн Иллиной Гэс Компани' в Гленвью. Дитя Великой Депрессии, продукт Грязных Тридцатых, он как только мог избегал всяческих рисков. Больше всего на свете он любил тёплую постель, уединение в собственной ванной и кусок немецкого шоколадного торта на ужин.
Я представлялся ему бездумным юношей, незрелым, безответственным, мечтательным Томом Сойером, который нуждался в его руководстве.
Мне хотелось доказать ему, что он не прав, но для этого надо было уехать из дому.
Пока я рос, мои отношения с отцом иногда бывали терпимыми, а иногда накалялись. В основном же они бывали бурными, потому что мы смотрели на вещи по-разному.
Когда он чувствовал, что я отбиваюсь от рук – а это случалось частенько – он пытался вложить мне в голову немного разума в задушевных беседах у камина. Когда это не срабатывало, он обращался к здравому смыслу. Потом начинал придираться, критиковать и читать морали. Если это не действовало, он указывал на мои недостатки, отмечая мою тупость, бестолковость и полную никчемность. Когда же и это не меняло моей позиции, он начинал угрожать, и злился, и, тыча мне в лицо осуждающим перстом, говорил 'Бог с тобой!'. В конце концов, он краснел, давление у него подскакивало, и воспалялся геморрой. Какое-то время я держался, но всегда наступал момент, когда я больше не мог выносить его насмешек и критики, и тогда сам начинал злиться…
И тогда говорил уже я : 'Оставь меня в покое! Пойди поставь на геморрой примочку! Хватит вправлять мне мозги! Прими таблетку от давления! Выпей стаканчик и расслабься!…'
За такую дерзость меня закрывали в моей комнате без обеда и держали там все выходные. И я сидел, уткнувшись носом в окно, и смотрел, как друзья играют в регби и зовут меня на улицу. Мой дом превращался в тюрьму, в камеру душевных пыток. Но со мной оставалось моё воображение и мои книги, и я всегда мог убежать в свои мечты.
Всё дело в том, что я видел больше романтики в парковых лавочках, чем в Парк Авеню, в тюрьме, чем в Йельском университете, в том, чтобы иметь долги, чем иметь миллионы; и пока мой отец жил как трудяга-реалист, ни в чём не уверенный и боящийся сделать лишнее движение, я мечтал шагать по Дороге Приключений, освещаемый молниями. Мне больше нравилось следовать за своими фантазиями, не прислушиваясь к голосу седовласого разума, и я верил, что самые смелые мечты исполнятся, стоит только сильно захотеть.
Однажды я попробовал объяснить это ему : 'Когда ребёнок играет с оловянным солдатиком, он знает, что солдатик не живой. Но он так хочет, чтобы солдатик был живой, что на какое-то мгновение тот оживает… у ребёнка в голове. Я хочу сказать, пап, что иногда могут случаться фантастические вещи, если только ты тянешься к жизни с распростёртыми объятиями и открытым сердцем!'
На него это не произвело впечатления, он сказал, что мне пора перестать быть ребёнком.
Он был лишён воображения и не хотел, чтобы оно было у меня. Тогда бы я походил на него. Вот чего он хотел.
– Брэд, Брэд, Брэд, – ворчал он, – как это я дожил до такого сына-идиота? Когда ты, наконец, вырастешь? Ты ведёшь себя, как Питер Пэн…
– Наверное, никогда, пап, – говорил я, стоя прямо, как столб, и кусая губу. – И когда-нибудь я обязательно ПОЛЕЧУ!
Он всегда пытался сделать из меня что-то определённое, совершенное, нечто подобное ему. Он не знал, где кончается он, и начинаюсь я.
– Почему ты всегда перекраиваешь меня на свой лад? – со злостью спросил я однажды. – Я всего лишь хочу быть самим собой, я не могу быть и не хочу быть как ты. Дай мне быть тем, кто я есть. Хватит лепить из меня непонятно кого. Разве нельзя принимать меня вот таким?
Я предлагал ему заняться собой, усовершенствовать себя, и тогда, быть может, и мне захочется быть похожим на него.
Ему эта мысль не понравилась : ему было легче найти соринку в моём глазу, чем бревно в своём собственном.
Отец всегда откладывал деньги на 'чёрный день' и безнадёжно пытался взрастить привычку к бережливости во мне.
– К чертям 'чёрный день', – дразнил я его, – люби день и в дождик, а то никогда не начнёшь играть. 'Сегодня' – это всё, что есть и что будет. Здесь и сейчас, а потом темнота. Жизнь коротка. 'Завтра' может и не наступить.
Он считал меня горячим и твердолобым идеалистом; ворчал, что эти черты наверняка достались мне от матушки, которая была из семьи драчливых и острых на язык нищих ирландцев. Он говорил, что эти качества в жизни могут привести только к поражению.
Сам он родился в большой норвежской семье и утверждал, что норвежцы гораздо разумнее и воспитаннее ирландцев.
Я же решил, что во мне больше ирландской крови, чем норвежской. Я рос злым ребёнком и пока был маленьким, быстрее думал кулаками, чем головой, а дрался я всё время. Я дрался столько, что меня исключали из школы.
Когда отец говорил, что 'ирландцы только и делают, что пьют и дерутся', я знал, что никогда не буду на него похожим.
Иногда наши беседы у камина переходили в страстные споры, в которых никто не хотел уступать. Тогда вмешивалась матушка и принимала его сторону, но не потому, что он всегда был прав – нет, он бывал не прав – а потому, что он был моим отцом, и под его крышей его слово было законом.
Авторитет матери был выше отцовского. Она была главой нашей семьи. Она могла задать отцу жару, что и делала. А отец мог задать перцу мне и никогда не упускал случая. Я же мог отлупить брата. Брат…
Ну, брат мог стрелять горохом из рогатки в канарейку.
Вот такая была 'очерёдность получения тумаков' в нашем доме, которая никогда не менялась.
Мне не нравилось, когда матушка становилась на сторону отца, но я мирился с этим и восхищался её неколебимой верностью.
Так случалось всегда. Мой отец и я были как два лося в брачный период : молодой бычок вызывает старого быка на бой и всегда проигрывает.
Отец был неисправимым пессимистом и ломал руки по каждому поводу. В мире он видел только зло и несчастье и плохо себя чувствовал, если не о чем было беспокоиться. В этом я никогда ему не мешал. Он был одним из тех, кто молится на алтарь 'закона подлости' – 'всё, что должно быть плохо, будет плохо'. Из него бы получился прекрасный бойскаут, потому что он всегда был готов к худшему. Но худшее что-то всё не наступало.
– Мне кажется, папа, ты слишком много беспокоишься по поводу куриного помёта и совсем не замечаешь слоновьего говна : слишком много всюду происходит больших гадостей, и это не ерунда.
За сквернословие меня отправляли в мою комнату, ругаться в нашем доме не разрешалось. Когда у меня что-то слетало с языка, наказание было скорым и суровым.
С другой стороны, моя бабушка, которую я называл 'славная Мэри', позволяла мне ругаться в любое время, даже подталкивала меня к этому, я обожал её за это. Конечно, она была матерью моей матери, ирландкой до мозга костей. Когда я приезжал к ней, она разрешала мне говорить всё, что я хочу. Так и понимайте : ВСЁ.
– Тебе лучше выговориться, пока не вернулся домой, Брэд. Ты ведь знаешь, как твои родители к этому относятся, – советовала она.
Поэтому я ходил по её маленькой квартирке в Чикаго и повторял : 'блядь-говно-скотина, блядь-говно-скотина, блядь-говно-скотина'.
Потом, когда они с дядей Бобом везли меня домой в Баррингтон, она говорила, чтобы я очистил язычок от последних грязных слов перед встречей с родителями. И тогда я перебирался к ней на колени и шептал 'блядь-говно-скотина' в последний раз.
– До свидания, дружок, освободил свою душеньку, – улыбалась она.
А я отвечал, что гораздо веселей быть ирландцем и ругаться, чем быть норвежцем и называть член 'смычком', а проститутку 'женщиной лёгкого поведения'.
И добавлял, что ничто не может заменить удовольствие ругаться – это так поднимает настроение!
– Как ты думаешь, бабуля, может, мне подучиться в ругательствах? – спрашивал я.
– Нет, Брэд, ты и так хорош, – отвечала она.
Мама всегда мечтала, чтоб я пошёл служить в армию. Пока я был ребёнком, она надеялась пристроить меня в Уэст-Пойнт.
Когда же я подрос, она оставила эти мечты : слишком я был непослушен.
Но всё-таки ей нравился фильм 'Долгая серая линия' об Уэст-Пойнте, который был популярен в 50-е годы. Мне кажется, этот фильм вызывал у неё какие-то ассоциации. После каждого просмотра у неё портилось настроение, и она говорила раздражённо, что пора кончать с моим детством : 'Жду не дождусь, когда армия возьмёт тебя в свои руки. Может, хоть она сделает из тебя человека!'
– Но, мама, – возражал я, – мне ещё мало лет, мне нельзя даже ездить на машине.
– Не имеет значения…
Поэтому, когда пришла повестка, думаю, в душе она торжествовала, хотя и ничем себя не выдала, и уж конечно она не хотела, чтобы я топал на необъявленную войну в Юго-Восточной Азии.