355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Фрезинский » Я слышу все… Почта Ильи Эренбурга 1916 — 1967 » Текст книги (страница 2)
Я слышу все… Почта Ильи Эренбурга 1916 — 1967
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 23:32

Текст книги "Я слышу все… Почта Ильи Эренбурга 1916 — 1967"


Автор книги: Борис Фрезинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 33 страниц)

В холодную войну. В оттепель
(второе эхо)

Война состарила Эренбурга, но военное время он всегда вспоминал с нежностью. Что говорить, было и не легко, и не просто, и работал Эренбург до изнеможения. Со временем ушли иллюзии, что Победа принесет всем справедливость и счастье. Сталин вернулся к жестким нападкам на писателей и деятелей культуры; расцвел государственный антисемитизм, поощряя в этой части местных чиновников и население. Сразу же после Сталинграда вновь расцвел культ вождя (увы, в воскрешении его Эренбург тоже принял участие – не так бесстыдно и топорно, как многие, но принял).

Уже очень скоро стали проглядывать очертания нового противостояния. Старавшиеся понять, как вовремя оказаться в струе, предчувствовали вызревающие перемены. Вс. Вишневский писал Эренбургу, вернувшемуся из поездки по США: «Думаю, что над страшной, трагической войной 1941-45 (и даже 1939-45) – Вы сумеете разглядеть, обозначить еще более реальную схватку. Мы с Вами были в американской зоне. Вы съездили к этим милым „бойс“, которые жуют резинку и прикидывают кое-какие планы, – о которых Гитлер даже не додумывался».

Предстояли тяжкие годы. Довольно быстро недавние союзники сменили немцев в потоке советской идеологической баланды. Гражданам СССР, ценой бесчисленных жертв победившим жесточайшего врага, давали понять, что передышки не будет и мира, видимо, тоже (его подменили «борьбой за мир»).

Если письма Эренбургу военных лет говорили о ненависти к врагу, о погибших товарищах и родных, о нетерпеливом ожидании победы, о том, как сражаются армия и тыл, о нелегком быте и тяготах эвакуации, о желании поскорее вернуться домой (горе и беды были общие), то в письмах 1946–1952 годов мы напрасно будем искать следы того, чем реально жила страна, следы грозного черного времени, ужас последних лет диктатора. Писем, попросту, старались не писать. А уж если приходилось, то писали о конкретных делах: литераторы о книгах, люди театра – о спектаклях; исключения – редкость.

Эренбурговскую «Бурю» (1947) сегодня не принято считать литературой. Но, говоря о ней, нельзя забывать, чем «Буря» была для современников событий: в ней чувствовали не фальшивую человечность, кроме того, откуда еще было тогда узнать от очевидца о политической жизни предвоенной Европы и как, скажем, забыть первую в нашей прозе картину убийств в Бабьем яру… Поздравления, которые получил Эренбург (Сталин, вопреки предложению Фадеева, неожиданно дал «Буре» премию не второй, а первой степени), – искренние. Советская литература была такой, какой была, и порядочные читатели радовались лучшему в ней, радовались премиям Некрасову и Казакевичу, Эренбургу и Пановой, Маршаку и Лозинскому… В те черные годы Сталинская премия хоть на время гарантировала авторов от проработок.

Подборки поздравлений, включенные в этот том, поздравления с премиями «Падению Парижа» и «Буре», или с юбилеями (круглыми и полукруглыми) – тоже зеркало эпохи: какие имена, какие слова…

Кошмары истории повторяются, разумеется, не буквально, по только понимание прошлого, а отнюдь не пренебрежение к нему, – путь к тому, чтобы достойно пережить собственное время.

Авторитет Ильи Эренбурга в послевоенную пору – в целом, конечно, уступал военному времени, но в кругах интеллигенции он был почти так же высок. Эммануил Казакевич за первую свою повесть «Звезда» получил Сталинскую премию, а следующую – «Двое в степи» – раздолбали в пух и прах. Эренбург ее поддержал, и Казакевич написал ему искренне: «Я взволнован Вашим вниманием и горд Вашей оценкой моей второй вещи. Не много осталось на свете судей, чье мнение для меня так важно, как Ваше» (таких писем немало).

Чем люди жили в советских городах той нетелевизионной еще эпохи: читали журналы и газеты, перечитывали книги, ходили в театры и кино. На сцене, на экране, в новых книгах речь часто шла о современной жизни, а узнавали ее с трудом, хотя обсуждали охотно. В этом потоке вранья неказенное человеческое слово чувствовали сразу. Изгнанный из университета Б.М.Эйхенбаум писал Эренбургу в 1951-м году: «Я просто хочу поблагодарить Вас за Вашу статью „Писатель и жизнь“. В ней сказано так много нужного, важного, забытого, и сказано так хорошо, что она должна иметь значение. Она продиктована Вам историей: в ней есть дыхание и правды, и искусства, и нашей эпохи. Я с особенным вниманием читал то место, где Вы говорите, что „описанию страстей должны предшествовать страсти“. Недавно я много думал над этим – в связи с дневниками Толстого и его юностью. И думал в том же направлении. Это очень важно. Отсюда надо будет начинать восстановление нужного искусства. Такого, как „У стен Малапаги“, а не такого, как „Мусоргский“». Эйхенбаум понимал, в каком состоянии пребывает советское искусство, и надеялся, что подъем его из руин – неминуем.

В пустом и беспросветном 1951-м Эренбургу исполнилось 60. Было много приветствий, большей частью формальных. Речь, конечно, не идет о дифирамбах, которые публично пели одни бездари другим, но читать этот поток, не представляя реалий времени, сегодня непросто… «После Маяковского я не знаю никого, кто бы сумел поставить звание литератора так высоко, сообщив ему одновременно и достоинство независимости и гражданскую весомость, – писал едва ли не опальный Асеев. – Вы – один из очень немногих писателей, заставивших слушать себя весь мир». Последняя фраза относилась, конечно, лишь ко времени войны, когда мир и вправду слушал Эренбурга, но в 1951-м мир был расколот, и советскую литературу читали лишь в зонах влияния подконтрольных Сталину компартий. Борис Пастернак, которого теперь наивно представляют в последние сталинские годы писателем из подполья, выражался более витиевато, но о том же: «Большая радость, когда человеческий и гражданский долги, всё естественное и высокое объединяются в таком благородном и талантливом выражении». Бывший соратник и Асеева, и Пастернака Виктор Шкловский с всегдашней пылкостью обращался к юбиляру: «Приветствую человека, который продолжил дело Герцена, дело любви к будущему человечеству, дело веры в будущее мира… Я не желаю Вам счастья, не желаю Вам долголетья, потому что писателю надо желать бессмертья и победы»…

А Эренбург уже подумывал сесть за махину «Девятого вала», которого потом стыдился…

Последние месяцы сталинской диктатуры (никто еще не знал, что они последние) были самыми тяжкими. Лидин старался письмом развеселить Эренбурга в день рождения, Натан Альтман прислал телеграмму, Фадеев в больнице анализировал «Девятый вал» и вскоре отправил автору длинное хвалебное письмо. Среди этих немногочисленных предмартовских писем выделим одно – написанное 28 января 1953 г. генералом А.А.Игнатьевым: «Я был бесконечно счастлив принять участие, правда, только как зритель, в Вашем вчерашнем торжестве. Я вырезал, как образец современной политической речи, Ваши проникновенные слова. Тут ни парижского „bravo!“, ни московских рукоплесканий недостаточно, и хочется запечатлеть чувства восхищения старого друга еще I-й Мировой войны, хотя бы сиим скромно написанным словом! – лучше Вас не подумаешь, лучше и не скажешь. Живите же и нас „молодых“ переживайте, работайте по установленному Вами для себя правилу – неустанно на пользу человечества. Это не громкие, а искренние слова Вашего глубоко Вас уважающего Алексея Игнатьева».

Письмо не осознать без комментариев. 27 января, в день рождения Эренбурга, в Кремле ему вручили Международную Сталинскую премию «За укрепление мира между народами». Премия эта, по замыслу ее основателя, должна была камуфлировать кампанию животного антисемитизма в СССР, сопровождавшую дело кремлевских врачей – «убийц в белых халатах». В мемуарах «Люди, годы, жизнь» Эренбург рассказал, как от него добивались, чтоб в кремлевской речи он гневно осудил «врачей-убийц», от чего он наотрез отказался, а вместо того упомянул про «ночи тюрем» и мужество арестованных борцов (в газетах эти слова откорректировали). А.А.Игнатьев, как вспоминала присутствовавшая на той церемонии Л.Б.Либедииская, призывал в фойе не верить тогдашним обвинениям С.М.Михоэлса в шпионаже. Профессионально взвешенную речь Эренбурга, прозвучавшую в гробовой тишине, Игнатьев не мог не оценить высоко, как не мог не заметить и газетной ее правки – вот что стоит за его письмом.

История с важнейшим обращением Эренбурга к Сталину (3 февраля 1953) подробно обсуждается во втором томе писем Ильи Григорьевича; здесь, минуя февраль и 5 марта, перейдем к письму, отправленному Эренбургу 8 марта из Чили двумя его друзьями – Пабло Нерудой и Жоржи Амаду: «Илья, в связи со смертью Великого Капитана выражаем тебе соболезнование и хотим сказать, что мы с тобой всегда (в любой час или во все часы). Пабло, Жоржи». Авторы этого письмеца давно уже знали, что может случаться в Советском Союзе и, все еще не представляя себе своей жизни вне международного коммунистического движения, вели себя взвешенно, но не раболепно, и этим письмом дали понять своему московскому другу, что если с ним что-либо случится – постараются помочь. По счастью, новые времена начались скоро и вопрос о жизни и смерти для писателей уже не возникал.

О том, что пришла «оттепель», Эренбург понял раньше многих и, поняв, написал новую книгу. Времена изменились, но сделать перемены необратимой реальностью могло лишь само общество, и ему надо было усиленно помогать – процесс шел со скрипом.

Новая повесть Эренбурга родилась от ее названия: «Оттепель». И правда, название весомее и значительнее повести, более того – в определенном смысле повесть – это одноназвание; оно уже давно живет отдельно, общепринято и общеупотребительно, как позже жили «перестройка» и «гласность». Хрущев и особенно его аппарат словом «оттепель» были идеологически недовольны. Редакторы газет и журналов это почувствовали сразу: так возникла односторонняя критика повести. У «Оттепели» были, конечно, злобные «идейные» противники, но были и те, кто значение работы Эренбурга не осознал, поддавшись нехитрой критике ее художественных слабостей. Подобно Долматовскому, считавшему стихи Коржавина слабыми, а потому их автора не достойным Литинститута, К.Симонов счел повесть Эренбурга неосновательной, серьезно уступающей его послевоенным толстенным романам. Полемика Симонова и Эренбурга на страницах Лнтгазеты вызвала в стране немало откликов, но Литгазета отклики читателей фильтровала; в почте Эренбурга они были иными – и те давние суждения о статье Симонова современный читатель найдет в этой книге.

Оттаивание общества после длительной стужи было трудным, но заметным; видно его и по тому, как росла почта Эренбурга и как менялись сами письма к нему.

Среди корреспондентов Эренбурга не сразу, по появлялись реабилитированные – те, кто уцелел в тюрьмах и ссылках, и те, кто жил, укрываясь от больших дорог: вдовы Мандельштама и Маркиша, сестра и дочь Цветаевой, литераторы Юрий Домбровский, Варлам Шаламов, Александр Гладков, Евгения Гинзбург, Борис Чичибабин, литературовед Ю.Г.Оксман, журналист Е.А.Гнедин, дипломат И.М.Майский, вдова Н.И.Бухарина, друга юности Эренбурга. Более интенсивной стала и переписка с иностранцами.

Процесс «оттепели» оказался не ровным, со сбоями и заморозками. Весной 1956 года прошел XX съезд, разоблачивший некоторые преступления Сталина, но осенью подавили венгерское восстание, которое перепугало Кремль, и это вызвало угрозу срыва десталинизации в СССР. Эренбург, не принявший венгерского восстания (в нем проявились слишком неоднородные силы), опасался, что изоляция СССР после взятия Будапешта советскими войсками сорвет оттепель. Он все делал, чтобы многообразные и еще не крепкие связи с Европой не сорвались, в том числе из-за радикальности левых на Западе. Об этом его переписка с писателями К.Руа, Р.Вайяном, Веркором, д'Астье и другими. Клод Руа писал Эренбургу в декабре 1956 года: «Ласточка не делает весны, но две ласточки, это, может быть, уже что-то. Я желаю, чтобы появление в Москве Ива <Монтана> и Симоны <Синьоре>, которые вручат Вам это письмо, означало бы начало весны… А в данный момент мы – в самой тьме зимней ночи. Все эти ужасные недели мы не переставали думать о Вас. Мы знали, что все удары, которые обрушились на нас при чтении новостей, были для Вас не менее болезненными, чем для нас».

Внутрисоюзная читательская почта регистрировала отклики на новое качество литературной работы Эренбурга: он понял, что не все удастся сказать в лоб и обратился к более тонкому оружию: эзоповой речи. Его эссеистика 1956–1959 годов, его новые стихи читались интеллигенцией почти как зашифрованные прокламации. Отклики заполняли почтовый ящик: «Я написала Вам все это просто потому, что не могла не написать. Извините меня, если это неинтересно. Я не надеюсь получить от Вас ответ, потому что я ведь Вас ни о чем не спрашиваю. Вы мне уже на все ответили в своей прекрасной статье. Я очень признательна Вам за Вашу страстную любовь к искусству и за то, что Вы, один из немногих, умеете находить слова правды, произнося эти слова вслух, и не прибегая к той двуличности, которая для нас всех – современных советских обывателей-интеллигентов – стала второй натурой. Я думаю, что Ваша статья „Уроки Стендаля“ вернется к Вам не одним десятком благодарных писем». Это письмо Эренбурга взволновало, еще больше – подпись под ним: Светлана Сталина.

О новой роли Эренбурга в СССР писал ему и давний знакомый Е.А.Гнедин, освобожденный из длительных лагерей, куда попал еще в 1939-м: «Фактом является, что Вы сейчас единственный, кто считает возможным сказать главное о том, что стало действительно главным: о человеческой личности в советском обществе, о путях ее развития в свете прошлого опыта и больших надежд на будущее. Значение этой проблемы станет еще яснее и, может быть, грознее, именно в результате наших бесспорных материальных успехов». Бесспорных материальных успехов, как мы знаем, не случилось, а вот проблемы человеческой личности в России актуальны и поныне…

Всё подталкивало Эренбурга к новой большой работе, и вскоре его почта, почти вся, оказалась связанной именно с нею.

Люди, годы, жизнь
(третье эхо)

В непростых накатах и откатах хрущевской эпохи нелегко было выбрать момент, когда можно было бы с надеждой на успех предложить обществу мемуары о многом из пережитого – с разговором о массе практически запретных тем, имен, событий. Кто теперь вспомнит, чего только не запрещалось в сталинское время, как трудно шли разрешительные процессы после смерти отца народов. Хрущев ограничился реабилитацией большевиков-сталинцев и деятелей культуры, сердцем принявших Октябрьскую революцию (самые громкие тогда имена: Мейерхольд, Бабель, Маркиш, Кольцов, Б.Ясенский…). Одновременно стали издавать Есенина, Ильфа и Петрова; вышли книги Бунина, Олеши – но это уже с оговорками… В мемуарах «Люди, годы, жизнь» не знающая прошлого молодежь впервые прочла про Бальмонта, Волошина, Савинкова, Цветаеву, Мандельштама, Ремизова, Белого, Таирова, Фалька… Не говоря уже о запретных или полузапретных западных именах: Пикассо, Модильяни, Леже, Ривера, Паскин, Матисс, Аполлинер, Жакоб, Деснос, А.Жид, И.Рот, Толлер, Мачадо… Не будем продолжать, сегодня это вызывает лишь улыбку сочувствия к шестидесятникам.

Мемуары Эренбурга печатались в «Новом мире» Твардовского в 1960–1965 годах. Ряд глав еще до публикации автор давал прочесть тем, кто мог исправить возможные ошибки его памяти, в старости не безупречной; иной раз письма с поправками приходили сами собой. Пометы на рукописи Савича и Слуцкого, письма Инбер и Талова, А.Эфрон и Лундберга, Раскольниковой-Канивез и Добровольского, Эйснера и Батова, Т.Литвиновой и Шостаковича – уточняли текст.

Нельзя сказать, чтобы Твардовский был в восторге от книги «Люди, годы, жизнь» (Эренбурга он вообще, скорее, не любил – слишком многое их разделяло), но успех мемуаров поднял и тираж журнала, и его престиж. В одном, наиболее комплиментарном, пожалуй, письме Эренбургу Твардовский написал о «Люди, годы, жизнь» так: «Книга очевиднейшим образом вырастает в своем идейном и художественном значении. Могут сказать, что угол зрения повествователя не всегда совпадает с иными, может быть более точными, углами (они, эти „углы“, тем более правильны, чем дольше остаются вне применения), что сектор обзора у автора сужен особым пристрастием к судьбам искусства и людей искусства, – мало ли что могут сказать. Но этой Вашей книге, может быть, суждена куда большая долговечность, чем иным „эпохальным полотнам“ „чисто художественного жанра“. Первый признак настоящей большой книги – читательское ощущение необходимости появления ее на свет божий. Эту книгу Вы не могли не написать, а если бы не написали, то поступили бы плохо. Вот что главное и решающее. Это книга долга, книга совести, мужественного осознания своих заблуждений, готовности поступиться литературным престижем (порой, кажется, даже с излишком) ради более дорогих вещей на свете. Словом, покамест, Вы единственный из Вашего поколения писатель, переступивший некую запретную грань (в сущности, никто этого „запрета“ не накладывал, но наша лень и трусость перед самими собой так любят ссылаться на эти „запреты“). При всех возможных, мыслимых и реальных изъянах Вашей повести прожитых лет, Вам удалось сделать то, чего и пробовать не посмели другие».

Это, конечно, длинная цитата, но она стоит того, чтобы здесь стоять.

Всем ли всё понравилось в мемуарах Эренбурга? – нет, конечно, так и не бывает, замечания нашлись не у одного. Твардовского. Одни ругали автора за то, что он многое не умалчивает, другие – за то, что о слишком многом говорит. Читатели даже одного жизненного опыта (но разных человеческих достоинств) – высказывались о мемуарах Эренбурга несовпадающе – скажем, Шаламов и Солженицын.

С одной стороны, «Люди, годы, жизнь» – книга своего времени, и целью автора было повлиять на современников, просветить их, сделать лучше. С другой стороны, она книга – на все времена, поэтому сегодня ее читают и те, у кого с просвещением нет проблем. Конечно, без уступок цензуре дело бы не двинулось, ведь только в 1990-м удалось напечатать полный текст «Люди, годы, жизнь». Как всякая подцензурная книга, мемуары Эренбурга – плод компромиссов (замечу, что он был мастером многоплановой борьбы с цензурой и не раз добивался от нее своего).

В потоке откликов на свои мемуары Эренбурга интересовало не только то, как принимают его работу читатели старших поколений, но и мнение мало что знающей молодежи. Писем читательской молодежи нет в этом томе, но как раз значение и роль мемуаров Эренбурга в воспитании поколения шестидесятников сегодня широко осмыслено. Из писем же автору читателей старших поколений приведем несколько выдержек.

Елизавета Полонская (4 сентября 1960):«То, что ты написал, очень меня взволновало. Ты сумел так рассказать о тех днях и годах, что мне стало радостно и весело. Многое не знала я, о многом догадывалась. Но теперь, через много лет, я почувствовала гордость за нашу юность. Только теперь мне стало отчетливо ясно, как мы прорывались и так дороги стали ошибки, и любовь, и колебания. Ты написал прекрасно, искренне, чисто».

Юлиан Оксман (9 марта 1961):«В больницу принесли мне вторую книжку „Нового мира“. Ваши страницы о Мейерхольде поразительны по художественной смелости решений показа его живого и исторического образа во всей его диалектике. Менее Вам удался Пастернак – по причинам, впрочем, может быть, от Вас и не всегда зависевшим».

Мариэтта Шагинян (14 сентября 1961):«Книга Ваша великолепна (я успела прочесть только первую часть), это самое зрелое и самое человечное, что Вы написали после Хулио Хуренито».

Роман Кармен (20 октября 1961):«Читаю „Люди, годы, жизнь“. Читаю и перечитываю эту гениальную исповедь сердца. Так написать может только Эренбург! Нельзя без спазмы в горле читать главы о Тувиме, Бабеле…»

Софья Прегель (28 ноября 1961):«Лучше и правдивее Вас никто бы о Тувиме сказать не мог!»…

8 марта 1963 г. с нападками на мемуары Эренбурга сталинисты подзудили выступить в Кремле первое лицо страны. Стояла, однако, поздняя оттепель, и с Хрущевым согласились не все, не все даже помалкивали. Спорить вслух с властью еще было опасно, но не таить несогласия – уже решались. Вот что открыто написали Эренбургу в ответ на брань Хрущева три женщины, пережившие оскал сталинского времени.

Алиса Коонен:

«Шлю Вам свои самые добрые, самые нежные чувства и горячо желаю (как и все Ваши друзья, конечно), чтобы Вы поменьше обращали внимания на злые силы, которые неизбежно топчутся на пути каждого большого художника, и берегли бы свое здоровье и силы! Они Вам очень нужны для больших дел, не стоит их тратить на маленькие».

Надежда Мандельштам:

«Я много думаю о тебе (когда думают друзья, то у того, о ком думают, ничего не болит) и вот что я окончательно поняла. С точки зрения мелко-житейской плохо быть эпицентром землетрясения. Но в каком-то другом смысле это очень важно и нужно. Ты знаешь, что есть тенденция обвинять тебя в том, что ты не повернул реки, не изменил течение светил, не переломил луны и не накормил нас лунными коврижками. Иначе говоря, от тебя хотели, чтобы ты сделал невозможное, и сердились, что ты делал возможное. Теперь, после последних событий, видно, как ты много делал и делаешь для смягчения нравов, как велика твоя роль в нашей жизни и как мы должны быть тебе благодарны. Это сейчас понимают все. И я рада сказать тебе это и пожать тебе руку. Целую тебя крепко, хочу, чтобы ты был силен, как всегда».

Ариадна Эфрон:

«Трудно писать Вам, всё знающему загодя и без слов, знающему и то, сколько людей сейчас с Вами и за Вас. Вот и не пытаюсь что-то „выразить“, а просто говорю Вам спасибо за всё, сказанное Вами, сделанное Вами, написанное Вами, за воскрешение и воскрешенных Вами. Спасибо Вам за Людей, за Годы, за Жизнь. За доброту, бесстрашие, целеустремленность, мудрость и талант, с которыми Вы боролись за то, чтобы люди стали Людьми, а жизнь – Жизнью. И дай Бог за это сил и здоровья, а остальное приложится».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю