Текст книги "О годах забывая"
Автор книги: Борис Дубровин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц)
– Одиночество хуже врага. – Он помотал рукой, разгоняя видение, выпил из горлышка. Свесил голову на грудь. Захрапел.
Сторожка содрогнулась от напора бури, и в ее вихре мальчик различил оклик:
– Павлик!
«А может, это только показалось?» – подумал Павлик, и сон опять поборол его.
XV
Смотритель проспал на стуле до утра. Поднялся тихо, стараясь не разбудить Павлика. Из шкафчика, прилаженного к стене, достал ржаные лепешки, куски жареной баранины – коурмы. Взяв высокий закопченный туркменский чайник – кумган, осторожно вышел за сторожку. Поставил кумган на разожженный костерок и, подбрасывая ветки саксаула, быстро вскипятил чай. Бросил в него четыре щепотки заварки зеленого чая и внес в сторожку.
– Ешь! Покушай! – придвинул еду мальчику, а сам поставил на пожелтелый лист газеты черный, исходящий паром кумган, сполоснул пиалушку, положил три слипшиеся карамельки-«подушечки».
– Поешь! – Смотрителю неловко было вспоминать о вчерашнем, и он говорил тише: – Да не бойся! Это вкусно. Ешь на здоровье!
Павлик взял лепешку, твердую, словно деревянную, надкусил.
Смотритель сунулся в тумбочку, поискал зеркальце. Оно оказалось под тумбочкой. Поднял, стер песок и пыль, посмотрел на себя, не узнавая, недоверчиво покачал головой. Перевел тоскливый взгляд на Павлика, на взъерошенное хозяйство своей комнатенки, на железную печурку с полуоборванной дверцей, на мрачный темный потолок, на паутину. Оживился, увидев паука. Глаза уперлись в зеркало – в испитое, корявое, заросшее лицо. Задумался. Задумался напряженно, взвешивая что-то, подоткнув бородатую щеку угловатым грязным кулаком.
Павлик ел. Лепешка оказалась вкусной, особенно если долго жевать. И коурма – объедение.
– А вы почему не едите? Может, это последнее? – Павлик съел ровно половину предложенного и отодвинул от себя коурму и часть лепешки.
Бородач поднялся, оправил постель, поплотнее захлопнул дверцу тумбочки, затолкав внутрь злополучный ком грязного белья с волочащейся тесемкой. Поднял с пола рассыпанные карты. Задержал взгляд на мальчике… С жадной надеждой не по-людски зыркнул на малыша как на добычу. Потом достал из шкафчика еще лепешку, словно приманку.
– Ешь и эту. У меня – навалом!
Бородач взял из угла ружье, повесил его на стену. Из шкафчика извлек мыльницу, обмылок, опасную бритву. Бритва фирмы «Золлинген», еще из плена, сточенная, полбарака брилось, но остра – огонь! Он взбил пену. Под стать прибранной сторожке менялось его лицо, освобождаемое из плена бороды и грязи.
С наполовину бритой бородой он налил мальчику чаю, а сам глотнул из бутылки. Потом выхлестнул все до дна и быстро опьянел. Однако не порезался ни разу, аккуратно добрился, насупился…
– Знаю, кто ты! – вдруг рявкнул смотритель и присмирел.
Павлик точно обжегся, не донес до губ пиалу и почти уронил ее на стол. В душе смотрителя подымалась забытая теплота, доброта, надежда…
– Ты – Павлик Старосадов. Ты – мой сын. Видишь… родимое пятно у тебя, – и поднес ребенку осколок зеркала.
Испуганными глазами Павлик увидел в осколке зеркала свою тщедушную шею и родимое пятно.
– Теперь гляди! – Смотритель коричневым пальцем ткнул в свою шею, где на том же месте, что и у Павлика, овально чернело родимое пятно.
– Смотри! – Он одной рукой поднес зеркало Павлику, пальцем другой руки поднял губу. – Смотри!
В осколке зеркальца Павлик увидел свои передние, лопаточками, чуть раздвоенные зубы с крошкой от лепешки между ними.
– И у меня такие же! – смотритель задрал свою верхнюю губу, обнажив передние зубы-лопаточки, чуть раздвоенные, прокуренные, влажно-коричневые у десен.
– Сын? Сын! Родной? Родной!! А раз так – отдавай остальные деньги, потому… ты как есть мой сын, должен мне подчиняться и должен обо мне заботиться. Отдавай! Мы заживем с тобой!..
Павлик сунул руку в карман и похолодел: ни писем, ни денег. Двумя руками поспешно расстегнул рубашку на груди, нащупал рисунки Юльки.
– Ты меня отцом, папой зови! Я пить не буду, в город переберусь. Игрушки у тебя заведутся. Со мной не пропадешь!..
Павлик ощупывал рисунки, не веря, что взрослый может обобрать ребенка, и думая, что деньги потеряны.
– Вы мои деньги взяли? Тети Наташины деньги взяли?! – спросил он. – И письма, да? Вы?! – И понял: он взял.
Опьянение кружило комнату перед глазами смотрителя. Он задрал голову, вбирая воздух, увидел в углу паутину.
– Я же в паутине, мне приятелем только паук и был. – Спазмы сжали горло, он утер пьяные слезы, ударил себя в грудь: – Ошалел я от одиночества. Чуть себя бритвой вот этой… понимаешь? Хочешь при тебе, – схватил бритву, – себя порешу? Чуть руки на себя не наложил, понимаешь? Думал, пойду в пески, пусть меня буря песком занесет. И занесла бы. Тут этот самолет, понимаешь? Ничего не понимаешь, – вдруг всхлипнул он, выронил бритву. – Шел на смерть, а встретил сына! Я же твой самый родной отец, ты мой самый родной сын! Пожалей ты меня… Должен же кто-то кого-то пожалеть! – И он протянул к Павлику руки.
– Я вам не сын! У меня настоящий отец есть! – Павлик, прижимая к груди рисунки Юльки, бросился из сторожки.
– Стой! – Смотритель повернулся в сторону двери с простертыми руками, задел бутылку, та упала на стол, покатилась. – Стой, стрелять буду! – Он схватил со стены ружье, наступил на бутылку, упал и пополз к двери. Пытаясь приподняться, прицелился: – Стой, Па-а-авлик! Па-а-авлик! – уронил голову на приклад и зарыдал…
XVI
Сначала Павлик не замечал колючек, но скоро пожалел о потерянных тапочках. Ноги увязали в песке. А Павлик боялся останавливаться: догонит, вернет в эту сторожку. Тогда он не выполнит своего задания. И мальчуган прижимал к груди руки, проверяя, на месте ли рисунки. Ему это представлялось главным, и он, идя на безмятежный отдаленный свет вечернего костра, ободрял себя, вспоминая альбомы с вырезками о юных героях, бережно собранными Людмилой Константиновной. Он вспоминал и рассказы Атахана.
Обманчивы вечерние пространства пустыни. Ночью призрачна мнимая близость огня. Вроде – рядом, а идешь, идешь, идешь… И страшно, страшно…
Хорошо, не слышно крика: «Павлик!»
И тут он снова услышал его, но с другой стороны, левее.
Все-таки он шел и шел на свет костра. Свет не придвигался, а становился ниже. Ночь почернела. «Эх, был бы я летчиком, как тот старший лейтенант Иванов, или пограничником, как Атахан, я по звездам сразу бы отыскал их буровую… Но главное – идти, надо идти и идти, – твердил он. – А если не найду, какой же из меня пограничник? Они же выносливые!» – И он шел, падал, опять вставал. В глазах метались звезды искрами костра. Летели искры, хотелось предостеречь кого-то: «Осторожней, вы так небо сжечь можете». Было тихо, казалось, он плывет, летит, а он уже не мог идти и полз, поднимая голову, чтобы увидеть: скоро ли костер, близко ли? Пугал каждый шорох, и сердце заходилось от страха.
XVII
Тлели обугленные ветви саксаула. Костер догорел. Нехотя, боязливо из голенастых, узловатых ветвей выкарабкивался дымок, и все осторожней, точно из бездны, изредка высовывался зазубренный язычок пламени. Он вытягивал за собой другие языки, и отсветы их облизывали в ночи кошму, бараньи папахи – тельпеки, иссиня-черные бороды самозабвенно храпящих кочевников – иомудов. Лица их, темные от загара и ночи, казались гранитно суровыми. Отблески последних огоньков вползали на горбатую спину барханов. Около спящих, вплотную к песчаным барханам, лежали верблюды. Они жевали верблюжью колючку. В них было что-то извечное, каменное, казалось, верблюд брезгливыми губами захватит острый лепесток луны, и наступит полная темнота. Из мрака донесся смятенный, хриплый от усталости крик:
– Пав-ли-и-ик! Ага-га-га-га!
И снова над ночным пристанищем кочевников – посапыванье, храп.
Умирал костер, в отчаянии похрустывал пальцами веток, выкатив кровавые, воспаленные бессонницей глаза угольков.
И опять в пространстве ночи другой голос, но громче, настойчивей, требовательней, позвал, перекатывая слог за слогом:
– Па-ав-ли-ии-ик! Па-ав-ли-ии-ик!
Кочевник поднял голову с кошмы, другой облокотился на кошму. Третий вскочил на колени, начал расталкивать, тормошить спутников. Храп оборвался.
Совершенно отчетливо с противоположной стороны твердо, непреклонно и властно прозвучало:
– Павли-ик!
Проснулись кочевники, присели на кошму, оглаживая бороды, подбрасывали ветки в костер, возвращая ему жизнь. Перенося ударение на последний слог, повторяли:
– Павлык!
– Бавлык!
– Аалык!
Костер зашумел, в клыках огня хрустнули сучья саксаула.
Склонив головы, иомуды прислушивались к призывам, летящим с разных сторон. Голоса тревоги перекликались, звали… Они то стихали и пропадали, то опять возникали. Верблюды перестали жевать и настороженно вытянули шеи. Чудилось, будто верблюжья голова далекой сопки поворачивается, ухом луны прислушивается ночь:
– Па-ав-лик! Па-ав-ли-и-ик!..
И хотя костер пылал, но зябко стало людям у огня от этого крика.
Не один, не два, не десять километров до больницы, а этот призыв услышала во сне Наташа. И, сама не зная почему, откликаясь на голос тревоги, встрепенулась среди ночи, будто кто-то искал и звал ее ребенка. Зажгла ночник, посмотрела: Юлька спит. Встала, укрыла ее простынкой, накинула на плечи халат и вышла в коридор. В дежурной комнате горел свет, и Наташа осторожно заглянула туда. Печально напевая, Гюльчара довязывала носок.
Перед ней на столике лежала фотография: со снимка глядели на Гюльчару четыре сына и муж. Крепкие, сильные… Да, лежат дома в сундуке пять похоронок, но когда она глядит на домбру мужа, на вещи сыновей, на связанные ею шерстяные носки, когда выходит вечером на дорогу, ей кажется: вот-вот увидит их, вот-вот услышит их шаги… Иногда кажется – сто лет их не видела. Иногда – вчера простилась. Вспомнила как, обняв их, сказала на прощание:
– Возвращайтесь!
– Вернемся!
А они никогда не обманывали…
– И я не могу уснуть, вспомнила грустную песню… муж ее на домбре играл, – не поднимая головы, догадываясь по шагам, что это Наташа, сказала, вздохнув, Гюльчара. – Не могу. Неспокойно на сердце. Как будто несчастье – на пороге, а ведь Павлик далеко? Далеко! А душа болит, будто он вот здесь. – Она спицей показала на сердце. – Нет отца – дитя плачет день, нет матери – плачет тысячу дней, – неожиданно добавила Гюльчара и шепотом начала считать петли, сбилась, остановилась. – А то думаю: птица не родится без клюва, дитя – без своей доли… Нет, нехорошо на сердце…
Наташа зябко запахнула халат, присела:
– Скорей бы утро…
Она вернулась в комнату, легла… Заснуть до рассвета так и не смогла, все время мыслями возвращалась к Павлику. К Павлику и Атахану…
XVIII
Рубчатые шины грузовика с ходу врылись в песок и остановились. Шофер, серый от усталости, не снимая рук с баранки, поглядел на людей.
Голова шофера легла на руки. Заснул сразу.
Строители откинули борт огромного грузовика, начали сгружать материалы, гремели. А шофер спал.
Один из рабочих протянул к нему руку, но Федор Николаевич остановил:
– Не трожь! Пусть прихватит маленько, потом перекусит.
Разгрузка продолжалась.
Давно привыкли к походному быту разведчики нефти. Два барака – один против другого. Три юрты. Железные печурки с шаткими трубами. Под навесом – материалы, механизмы, инструменты, около навеса – склад. Колышки и шесты на месте предполагаемых улиц, на столбах белеют фарфоровые чашки. На проводах восседают пичуги, чистят клювом перья, «сплетничают». Неподалеку платформа, прикрепленная к тягачу. На платформу вкатывают водопроводные трубы. Разведчики торопятся заглянуть в тайны земли. Побольше бы лишь воды в пустыню, а так ничего – жить можно, жить интересно, жить здорово! Да и заработать удается!
Поодаль от платформы рабочие после ночной смены поливали друг другу на руки тонкой струйкой, бережно расходуя каждую каплю воды. Умывались. Те, что вернулись раньше, сидели в тени барака. Рабочие пили зеленый чай, блаженствуя, прикрывали глаза. Ноздри вздрагивали, вбирая живительный аромат. Зеленый чай дает людям бодрость, зажигает улыбку.
Хотя утро едва наступило, жара донимала. Словно высушенная солнцем, собака высунула язык. Шумно дышит, просяще посматривает на рабочих. Ей бросают кусок коурмы, собака подхватывает его на лету.
Люди, устав за ночь, не пили, а впивали, впитывали целительную зеленую влагу. Они были почти неподвижны, но когда кто-то неловким движением руки чуть не опрокинул чайник соседа, тот вскочил и сжал кулаки. И если бы Федор Николаевич не осадил обоих, наверняка вспыхнула бы жестокая стычка. Не зря, видно, толкуют в пустыне: где кончается вода, там кончается жизнь.
И навстречу жизни двинулся от навеса тягач. Поволок нагруженную водопроводными трубами платформу. Потянул к песчаному перевалу. Метрах в двухстах, за песчаным перевалом, высилась новая буровая машина.
После ночной смены Атахан шел вместе с рабочими, шумно разговаривая о своих делах. Остановился около дизеля, в его ритмичных вздохах силясь уловить дыхание глубин земли.
Как долго нефть тоскует в груди земли, как нетерпеливо веками ждет своего часа!
Атахан осмотрел огромные чаны с глинистым раствором и придирчиво остановился около насоса.
– Ну, сколько? – спросил он главного механика. Тот проверял метраж.
– Ночь прошла недаром! – повернулся к нему главный механик, ветошью отирая залысины потного лба. – 1254 метра. Я думал, мне эта нефть плешь проест. Нет! Дудки!
– Да, отлично! – согласился Атахан. – По расчетным данным, входим в твердый пласт. Все здорово!
Оба взглянули на стержень. Стержень с трудом вгонял долото в землю. «По расчетным данным, – думал Атахан, – входим в твердый пласт. Знаем об этом, разумеется. А как с самим собой? Куда, в какой пласт входит моя жизнь? К чему приду? Найду ли ответ?»
– Замечательный день начинается! – сиял главный механик.
– Товарищ Байрамов! Товарищ Байрамов! – услышали они крик и обернулись. С гребня бархана, рупором сложив руки, рабочий кричал:
– Скорей сюда, товарищ Байрамов!
Что-то неожиданно смятенное, сострадающее, пронзительно горестное прорвалось в этом крике.
Атахан бросился на зов. Сапоги вязли в песке, а сердце рвалось за перевал. Что там? Что? Предчувствие беды подгоняло. Спотыкнулся. Выпрямился. Прибавил шаг.
Главный механик подбежал к танкетке, прыгнул в нее, включил мотор, и гусеницы начали двигаться все быстрей и быстрей. Танкетка поравнялась с Атаханом, подхватила его, и они помчались к баракам… Вскарабкались на перевал. С гребня перевала Атахан и главный механик увидели четырех чернобородых кочевников – иомудов. Они печально размеренно покачивали головами в широких тельпеках. Пятый кочевник в стороне придерживал за веревки верблюдов.
Подбегали жители поселка, плотно обступали кочевников, что-то обсуждая. Все собравшиеся были взбудоражены, и никто не обратил внимания на то, что из двух опрокинутых в спешке кумганов вытекал драгоценный зеленый чай.
Приближалась танкетка. Все, увидев на ней Атахана, разом смолкли. Собака, жалобно заскулив, усилила внезапную тишину.
Застонал песок, сминаемый гусеницами танкетки.
Танкетка набрала скорость. Атахана бросило в жар. Не выдержал неизвестности, соскочил на полном ходу, побежал к толпе. Пытался что-то крикнуть, но только судорожно, беззвучно шевелил губами.
Толпа расступилась.
Увидев край разостланного у барака ватника, Атахан онемел, врос в землю, не мог оторвать расширенных глаз от прикрытого лохмотьями человека. Стало знобяще холодно, губы заледенели.
Атахан слышал, как дышат вокруг люди, потом перестал различать и это: видел бездыханное тельце, кожа обтянула ребра, колюче выступали ключицы. До синевы сожженная солнцем кожа смертной маской обтянула лицо ребенка.
И вдруг открылись его глаза – беспомощные, безжизненные, отрешенные. Они и открылись потому, что на них смотрел Атахан. Детская опаленная ручонка, как тростинка, приподнялась и, словно сломавшись, упала, а пепельные губы прошептали:
– Папа!
– Павлик! – вскрикнул Атахан и кинулся к нему, поднял и прижал к себе. – Сынок!
XIX
После ночных полетов Игорь принял душ, фыркая, подставлял хлестким струям широкие, прямые плечи. И сейчас еще он переживал горделивую сладость победы, испытанную ночью, когда посадил машину вплотную к посадочному Т. Командир полка, руководивший полетами, считал истинным асом одного Александра Покрышкина, а себя, сбив двенадцать вражеских истребителей, – дилетантом. Так командир и бровью не повел.
Но после полетов – Игорю все элементы удались – командир полка на разборе пристальнее обычного посмотрел на Игоря стальными непроницаемыми глазами. Обожженное лицо командира полка (он дважды горел и сажал горящий самолет) выразило в эти секунды нечто такое, после чего и замполит, и начальник штаба коротко, но с уважением пожали Игорю руку.
Сейчас спать! Спать! Спать!
Но спать не пришлось. Товарища положили в госпиталь этой ночью и сделали операцию – гнойный аппендицит. Игорь уже утром в Ашхабаде навестил друга.
Всего несколько лет минуло после землетрясения, а город встал стройным, чистым, с подчеркнуто восточной архитектурой. Игорь купил в киоске «Красную звезду» и сел в машину. В газете был портрет отца и статья о нем. Возле парка Игорь попросил водителя остановиться и подождать.
Он углубился в тенистую аллею. Вокруг почти никого не было, и он присел на скамейку, развернул газету.
У газетного стенда, в коридоре главка, стоял Курбан, утром возвратившийся из Крыма. Он увидел, как из приемной кабинета начальника с независимым и покровительственным видом, в чесучовом ладном костюме, вышел с портфелем человек. Умные, навыкате, красивые серые глаза прозорливо заглянули Курбану в душу, и Курбана потянуло к незнакомцу:
– Здравствуйте! Вижу, вы здесь свой человек! Хочу посоветоваться…
– Милости прошу! – И широким жестом, приятным, вкрадчивым и обнадеживающим голосом незнакомец расположил к себе Курбана. – Я к вашим услугам.
– Курбан! Меня зовут Курбан.
– Вот и прекрасно. А я инженер-строитель Георгий Огарков. Для вас просто Георгий.
– Спасибо, спасибо, – польщенный Курбан двумя руками пожал крепкую, сухую руку Георгия, – товарищ Огарков!
– Для вас – Георгий, – мягко поправил Георгий и высокомерно вздернул подбородок, приветствуя пожилого сутулого сотрудника с папкой. Тот поклонился Огаркову дважды.
«Важная птица! Я ему понравился. Может, он в силах направить меня на самый лучший участок», – прикидывал Курбан, потуже затягивая и без того плотно завязанный полосатый галстук и оглядывая свой новенький шевиотовый темно-синий костюм.
Они вышли. Курбан рассказал, как после окончания института получил путевку в Крым – бесплатную. Повезло! Везло и в детдоме: замечательная воспитательница Людмила Константиновна! Она-то и подсказала многим и ему, Курбану, дорогу. Теперь предстоит получить направление. Курбан назвал фамилию начальника. От этого начальника зависело, куда определят молодого инженера-строителя.
– Да, он забавный парень, – как бы не к месту обронил Огарков.
Они вошли в парк.
– Вы его близко знаете? Простите за назойливое любопытство.
– Он по моим конспектам сдавал сопромат. Я чертил ему чуть не все контрольные и курсовые. Да, приглашаю вас, Курбан, по рюмочке за знакомство… Кстати, если нужно, могу сказать ему о вас пару слов. – Они присели на скамью, отделенную кустами от другой. Огарков не мог видеть, сидит ли кто-нибудь на той скамье. Контакт налаживался, солнечные зайчики перескакивали с одного замка портфеля на другой.
Огарков крепкой рукой полуобнял Курбана:
– Со мной не пропадете. Понимаю волнение молодого инженера: вступаете на самостоятельный путь. – Полез в карман, бумажника не нашел, в другой, и там не было. – Забыл бумажник переложить из вечернего костюма, – пробормотал он.
– Если разрешите, я… – Курбан смешался. – Я вас, товарищ Огарков, приглашаю.
– Я обижусь на вас, я же для вас – Георгий.
За спиной зашелестело. «Газета, – подумал Огарков. – Нет, листва». И благожелательно кивнул Курбану: – Только в долг! Иначе – это не в моих принципах.
– Ну, конечно, конечно!
– Так вы, Курбан, одолжите мне. Я вам расписку дам сейчас же.
– Какая расписка?! Вы столько для меня готовы сделать.
– И сделаю! – уверял Огарков.
– Вот возьмите все это, вот мелочь.
– Ну, уж это лишнее, – принимая деньги, благородным жестом Огарков отстранил мелочь.
За спиной, за кустами, дернулась газета.
– Поищем злачное место. – Георгий встал, вспорхнул и счастливый Курбан: дело сделано. Повезло!
Повеселел и Огарков. Прикасаясь к деньгам, он вспомнил аромат коньяка.
– Важно правильно выбрать место работы, чтобы открывалась возможность роста.
– Да, хорошо, что у меня такой наставник, – заискивая, вторил ему Курбан, испытывая гадливость к себе: «Не рано ли я его так назвал? Не пересолил ли?»
За кустами зашелестела газета, раздалось ехидное покашливание, там сдерживали издевательский смешок.
Игорь, случайный свидетель этого разговора, негодовал.
«Забавно, забавно», – подумал он, глядя сквозь кустарник на удаляющиеся фигуры. Потом посмотрел газету. Что это?! «Наставник». Очерк об отце. И это не громкие слова – «Плеяда блестящих асов-испытателей выращена И. В. Ивановым. Он молодел около тех, кто штурмовал небо. Знатоки утверждали: он не испытывал машину, а пытал». Может быть, и так!.. Да, отец – наставник, и Огарков – «наставник». Впору бы дать ему по морде! Вымогатель! Ничтожество! Как солидно все, как отработаны приемы! Покровитель! Нет, слава богу, Наташа не с ним, хотя она, увы, мне кажется, думает иначе. Если этот Огарков захочет, они опять будут вместе. О, тайна женской души!..
Парадокс: мы взлетаем, крылья «ястребков» прикрывают таких наставников, как отец, и таких, как Огарков. И все это – народ… Однако жаль, что не назвался, не поговорил с ним… В то же время… я – лицо заинтересованное, брат покинутой им женщины…» – Игорь встал, складывая газету, и посмотрел вслед уходившим.
Игорь хотел встречи, но опасался своей несдержанности.
Решил посидеть, успокоиться, но вместо этого начал расхаживать по аллее, стараясь думать об отце. Это всегда успокаивало. Вспомнил рассказы о Покрышкине: отец преклонялся перед ним.
Игорь снова сел, подумал о своей жизни: не все так гладко с женой, как писал Наташе. Ревнует ко всем, кроме Аякса. Одевается небрежно, хотя и модно. И какие-то барские замашки появились: каждую неделю приглашает женщину убирать квартиру. Окна сама не стала мыть… Конечно, отнимает время школа и Аякс. Пустяки, а неприятно… «А может, и не пустяки, и я в чем-то виноват. И то правда!» Пора, решил он, но опять развернул газету, посмотрел на фотографию отца, вспомнил и о матери. Вот эта – подруга отцу и какая чудесная мать!.. Глаза Игоря осветились нежностью.
Игорь с газетой двинулся к выходу, не заметив, что идет почти рядом с Огарковым.
Огарков левым глазом весело и покровительственно смотрел на Курбана и улыбался ему. Вдруг он заметил Игоря.
– Здравствуйте! – приветствовал он его. И, помня, что тот всегда был с ним упорно на «вы», не решался протянуть руку. В то же время всем своим видом он как бы говорил Курбану, что этот блестящий офицер – его приятель.
– Курбан, минуточку, у меня конфиденциальный разговор.
Огарков, улыбаясь, подошел к Игорю. Лицо Огаркова изображало почтение и осторожность.
– Поздравляю, уже старший лейтенант! Наверное, командир звена! Поздравляю! – И такое искреннее восхищение озарило испитое лицо Огаркова!.. Ответить ему зло или презрительно не было никаких сил.
– Я в республиканской газете читал о том, как вы, Игорь Ильич, заставили сесть чужой самолет. Представляю, какой триумф для всей семьи. – Он говорил с горячностью, так, словно бы все еще оставался членом их семьи. И тут же подумал: «Зачем я, олух царя небесного, подрулил к этому гордецу? Зачем?» Но, всматриваясь в лицо Игоря, видя в нем полузабытые черты Наташи, Огарков по неровным толчкам сердца понял, как он соскучился по ней. «Зачем противился сердцу? Почему не навестил, не увидел дочь? Почему тогда послал письмо с угрозой отсудить ребенка? Это же, кстати, и улика… Почему бросил? А я у нее был первым».
– Не знаю о судьбе Наташи ничего, – говорил он крепнущим голосом. – Думал: не погибла ли она во время землетрясения.
– Дочери ее через год в школу. Наташа скоро получит диплом врача, – информировал его Игорь.
«Вот тебе и на. Характерец! Значит, с моими долгами расплатилась, дочь растит, а главное – врач». Огарков сделал вид, будто пропустил мимо ушей название аула, в больнице которого работает Наташа.
– Что ж, я – скромный инженер, – и повел глазами: не услышал ли Курбан? – Перебрасывали (на самом-то деле – вынужден был, не срабатывался) на разные участки.
– Растите блестящую плеяду асов строительства, – весьма неожиданно перефразировал строчку из «Красной звезды» Игорь. – И сами молодеете, выращивая тех, – кивнул в сторону поодаль стоящего скромного Курбана, – сами молодеете около молодых…
Огарков пожал плечами. Инженер он был толковый. Цену себе знал. Правда, преувеличивал ее иногда. Пристрастился к выпивке. Из-за этого и возникали трения.
На лацканах чесучового пиджака едва приметны были следы капель коньяка. Секунду еще – и Игорь схватит обеими руками за эти лацканы, как говорили когда-то, «за грудки». Он сунул газету в карман.
– Простите, меня ждут, – неловко обронил, не оборачиваясь, Огарков.
Он не испугался. Недаром возил с собой с одной стройки на другую трехкилограммовые гантели, не зря занимался с эспандером. Он был на полторы головы выше Игоря, шире в плечах, сильнее. Но, уходя, знал: если Игорь догонит, даст в зубы, он – натренированный, смелый – не ответит.
Сзади зацокали четкие шаги: догоняет! Заранее заломило в зубах. На виду у Курбана, на виду у всего Ашхабада двинет. Что? Что это! Прошел, обогнал, обошел, как обходят нечистоты, брезгливо поджав губы и сморщив нос… Лучше бы ударил… Нет, слава богу, миновало.
Игорь садился в машину. Газик тронулся. Игорь смотрел куда-то сквозь Огаркова, точно его и не было. Огарков проглотил слюну. Такое ощущение, будто газик проехал по нему, все внутри вопило от боли.
– А, чепуха!
– Простите, не расслышал?
– Чепуха все это, Курбан.
– Настоящий гвардеец! Может, ошибаюсь, но видел в газете его фотографию. У нас в институте она по рукам ходила: не шутка заставить сесть чужой самолет. Молодец! Герой!
– Это не он. Вы ошиблись, Курбан. Не опрокинуть ли нам еще, как говорится в народе, по маленькой?
И, конечно, выпили, отведали шашлыка, приготовленного на древесных углях. Чокнулись еще. Тут бы и расстался с Курбаном Огарков, но интуиция подсказала: выудил у Курбана не все.
– Нужно мне тут в один аул. Там собираются кое-что строить. Ну так, одним глазом глянуть, отметиться, а то на работу не заходил. Хотите со мной?
– Конечно!
Огарков договорился с «леваком», галантно распахнул заднюю дверцу потрепанной «Победы». Сел около Курбана, и машина повезла их в аул, где работала Наташа.
«Приеду, погляжу, прикину… Надоело все. И тянет к ней. Чем дальше, тем больше. Ну, не понравится – расстанемся. Как за руку возьму, как нажму книзу, как притяну к себе, косточки хрустнут. Все забудет и простит. Раз любит – простит».
Курбан, охмелев, подремывал, пытаясь изображать внимание и понимание происходящего. Но он был не такой «старый волк», как проспиртованный Огарков. И клевал, клевал носом. А Огарков с дальнозоркой расчетливостью прикидывал свои возможности сближения с Наташей.
Курица, поджав крылья, выскочила из-под передних колес и косолапо побежала по обочине, лупая фиолетовым, полузатянутым пленкой глазом. Громадная лохматая туркменская овчарка прыгнула к кабине. Огарков поспешил поднять стекло, увидев ее раскаленную багряную глотку и кипенно белые клыки.
Они въехали в аул. Завидев больницу, Огарков попросил остановиться.
– Я тихонько. Незачем афишировать свой приезд: кое-кого застать надо врасплох. – Он доверительно похлопал по шевиотовому плечу Курбана, прикрыл за собой дверцу, пошел по аулу, не обращая внимания на овчарку. Курчавая, мощная, она уже миролюбиво растянулась у дороги.
– Ку-ка-ре-ку! – давясь, прохрипел петух, кося пренебрежительным масленым, как блестка икры, глазом из-под малинового царственного гребня. Огарков вздрогнул от этого кукарекания, волнуясь не на шутку. Шаги сами собой стали короче и реже. Подняв голову, он увидел у больничного садика крохотную Наташу. Он оторопел, но сообразил: это же ее дочь!
«Наша дочь! – и остановился… – Какая смышленая мордашка! Моя походка! Моя! – Он вытер щеку, кончиком языка слизнув соленую каплю с губ. Он не плакал никогда. Во всяком случае – с детства. – И что-то мое в лице!.. Наша дочь, моя дочь!» Подбежать, подхватить на руки, поцеловать, увезти! – но не двигался: напугается, не узнает. А как она может узнать? Хмель исчез, таким трезвым Огарков давно не был. «Надо вызвать Наташу, потолковать… – Он в смятении провел по густым волосам, на висках пробитых сединой. Не заметил, как сбил клок на лоб. – Хоть бы, кретин, конфету захватил. – Посмотрел на дочь. – Даже не знаю, как ее зовут!.. Что это у нее! Чехол от ножа! Ничего себе… воспитывает ребенка!» И он, не зная, о чем говорить, подошел, умиленный, растроганный чистотой ребенка, скованный неловкостью. Он не помнил себя таким. И эта умиленность, растроганность, эта режущая неловкость обнадеживали: «Не все, значит, выжгла водка. Ничто человеческое мне не чуждо».
Он видел чудесно пошитое синее платьице, празднично голубеющие два бантика в косичках. Но все не знал, с чего начать.
– Ты кто, девочка?
– Пограничница! – Она поднесла козырьком к глазам чехол и, щурясь («совсем как я!»), посмотрела ему в глаза.
– А это чей чехольчик от ножичка? – спросил он, презирая себя за сюсюканье.
– Мой! И нож у меня… знаете… какой! Мне Атахан подарил!
Значит, кто-то есть, если уж ножи дарят! «Нет, не отдам! Моя Наташа!»
– А где твой папа? – И он присел на корточки.
Она посмотрела на блестящие замочки портфеля, опустила чехол.
– Мой папа – герой, он погиб в пустыне!..
Огаркова толкнуло в грудь, он оперся на портфель. Ничего, ничего себе: похоронили. Дожил до собственной кончины и не знал, что давно уже – покойник.
– Кто тебе это сказал?
– Мама.
– А тебя как зовут? – спросил он, словно, узнав имя, получал право на нее, обретал власть, мог повелевать, мог изменить что-то в ее судьбе.
Она молчала. А ему стучало в сердце: «Похоронили. Погиб, герой. Герой, нечего сказать… Нет, выкуси! Жив я! Жив!» Хотелось выкрикнуть это, но сознавал, что ничего глупее придумать нельзя. А девочка, дочь, его дочь, доченька, имя которой еще не узнал и которую уже любил, да-да, любил, доченька была рядом. Готов был сейчас же, лишь появится Наташа, упасть на колени и просить прощения.