Текст книги "Старый колодец. Книга воспоминаний"
Автор книги: Борис Бернштейн
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц)
В порту была организована живая очередь из ждущих посадки на плавучее средство, способное доставить на другой берег Каспия, в Красноводск. Многие тысячи людей жили под открытым небом, варили что‑то на кострах, ели, спали, кормили грудных детей, погруженные примерно на треть в вонючую смесь природной грязи и человеческих экскрементов. Уйдешь – потеряешь место в очереди. Если семья, то можно было распределять дежурства. То есть, это было просто необходимо, поскольку кто‑то должен был добывать пропитание. Вот и мы с отцом холодным солнечным утром отправляемся в город. Одного отца отпускать в город не следовало – уже тогда его зрение было никудышным. Мое было несопоставимо лучше, хотя во время лихой езды на платформе с рудой я потерял очки.
Судьба в то утро была к нам по – особому милостива. Постояв недолго в очереди, мы достали две прокопченные до деревянного состояния рыбины, неизвестной породы, но довольно крупные. Бредем по пустынной улице в надежде напасть на еще какую‑нибудь снедь. И тут…
Нет, действительно, я хорошо помню, что улица была пуста, ветер во все концы, дряблый солнечный свет поздней осени не согревал, но позволял видеть многие детали, хотя моя близорукость размазывала дали. Так вот, именно в этой дали, квартала за полтора от нас, из‑за угла показывается фигура с неразличимыми для меня чертами лица. Ничего интересного, если бы не единственный в мире кошачий воротник, украшенный крупными леопардовыми пятнами. Пятнистый кошачий воротник!
Жозя! Жозя, живая, спасенная, тут же, рядом с нами, вот она! И Поля, и Дора, и Идочка – все целы и все здесь!
Почему я так пишу – Поля, Дора, Идочка? Почему не Ида? Потому что так говорили в семье. Младшую, оглохшую, миловидную, добрую и кроткую, никогда не называли Идой, только ласково – Идочка. И я, повторяя давно ушедшее, на минуту воскрешаю атмосферу теплого семейного микрокосма, невидимую сеть привязанностей, характеров, отношений. Кроме меня никто уже не знает, почему Идочка. Все, для кого это было естественно и понятно, ушли. Теперь, когда Жози больше нет, я последний.
* * *
* * *
Так неожиданно, неописуемо и счастливо, в смердящем месиве махачкалинского порта происходит воссоединение большого сегмента семьи. Дальше мы бежим вместе.
Грузовое суденышко, подобравшее нас в Махачкале, попало в шторм и долго носилось по каспийским волнам без руля и без ветрил. В конце концов оно причалило в Красноводске, где был налажен конвейер – с корабля на рельсы, в теплушку – и марш в необъятные пространства Средней Азии. В казахстанских степях было не теплей, чем в степях Северного Кавказа, но, если захлопнуть наглухо ворота теплушки, дуло только в щели. Эшелон мчался неизвестно куда.
Нас выгрузили в Багдаде.
Железнодорожная станция почему‑то называлась «Серово», но принадлежала она городу Багдаду. Наш Багдад, центр Багдадского района, Ферганской области, напоминал сказочную столицу Аббасидов времен Гаруна аль Рашида только двумя зданиями – двухэтажным райкомом партии и двухэтажным райисполкомом. Остальные строения были скромнее. Беженцы выстроились в очередь к райисполкому, где распределяли – кого куда. Нас направили в колхоз Игермаилык Октябр километрах в десяти – двенадцати от Багдада. Новым домом стала колхозная школа. Она состояла из двух обширных классов. В каждом классе поселили по два – два с половиной десятка беженцев. В углу каждого стояла печурка, на которой по очереди можно было готовить еду. Если так можно назвать вещество, которое составляло основу рациона.
Колхоз как бы взял нас на содержание – на каждого стали выдавать определенную норму дров, лепешек и джугары. Джугара и была главным питанием: крупноформатная, твердая как алмаз крупа, которую надо было толочь тяжелым деревянным пестом в неолитической ступе часа полтора, лучше – с водой. После цикла механической обработки наступала очередь термической: два – два с половиной часа варки на медленном огне – и основное блюдо можно было есть. Я хотел сказать «с отвращением», но это была бы неправда. К моменту относительной готовности джугаровой каши так хотелось есть, что об отвращении не могло быть и речи.
За эти блага мы должны были трудиться на хлопковом поле, собирая пресловутые коробочки, – что мы и делали с усердием, присущим интеллигенции в полевых условиях. Тем не менее органическое сосуществование частных беженцев с колхозным строем выпадало из системы. Вольные возделыватели колхозного хлопка – оксюморон, сочетание несочетаемого, нарушение космического порядка. На колхозном поле должен трудиться колхозник же. В один прекрасный вечер в школу явился наш попечитель, молодой человек со зловещим именем Умералы. Он был приставлен к нам, по – видимому, как знаток русского языка.
Умералы уговаривал нас вступить в колхоз. Подать заявление и стать нормальными, полноценными колхозниками. Уговоры сопровождались угрозами в вынужденно лаконичном стиле:
– Завлэння нэт? – втолковывал Умералы, – лапешка нэт, дрова нэт, джугара нэт, ничего нэт!
Умералы влюбился в Жозю. Наступил момент, когда он сделал ей предложение. Но его ультиматумы от этого не стали мягче, поскольку он чувствовал себя исполнителем высшей воли. Вот такой, молодой и неиспорченный, он не смешивал общественное и личное.
Заявления никто не хотел подавать. Наше нежелание было обосновано – мы, хоть и городские, а знали, что коллективизация сельского хозяйства была социалистической модификацией утраченного при царе Александре Втором крепостного права. У колхозников отбирали паспорта, это было почище крепости. Поэтому мы настаивали на том, что вступление в колхоз – дело добровольное, так и в Примерном Уставе Сельскохозяйственной Артели написано! Мы честно трудимся, этого достаточно.
Но Умералы был неумолим, за словом следовало дело. Нам переставали выдавать лепешко – топливно – джугаровый паек. Тогда мы с отцом отправлялись жаловаться в Багдад. В райкоме или райисполкоме наши ссылки на Примерный Устав почему‑то встречали с пониманием, достойным Гаруна аль Рашида, в колхоз на горячем коне скакал гонец, который гневно кричал на председателя по – узбекски, размахивая нагайкой. После этого статус – кво восстанавливался, но ненадолго. В один прекрасный вечер в класс являлся влюбленный Умералы и обновлял ультиматум: завлэння нэт? джугара нэт…
Наша борьба с колхозным строем могла кончиться для нас плохо. Но отцу удалось отыскать покинутый нами в Ростове завод, который оказался на Алтае, в никому не ведомом городе Рубцовске. Завод прислал ему вызов – и мы, захватив старшую тетку Дору, снова отправились в путь. В то же время в Киргизии нашелся муж младшей из сестер Бернштейн, Фриды, – Нахман Лейках. Известный агроном, специалист по масличным культурам, он нашел работу в киргизском совхозе «Эфиронос» – и вызвал к себе Полю, Идочку и Жозю. Мы разъехались в разные стороны. Но для каждого из нас Игермаилык Октябр был значительным эпизодом и оставил важный след – в мыслях и в жизни.
Еще в теплушке, мчавшей нас по среднеазиатским просторам, мы познакомились с удивительной семьей Шломьюк. Три сестры, Реа, Пепи и Кока, и муж младшей, Жан. Все они были родом из Румынии. Оттуда же, из Румынии, каким‑то чудом добежал до Красноводска потерявшийся и потерявший всех парень лет семнадцати, Мойше. Оборванный, заросший, вшивый, без денег, он прибился к нам – и мы кое‑как подкармливали его.
Это были люди из другого мира, они видели мир иначе и не готовы были скрывать свой угол зрения.
Мойше был наивный апологет капитализма. Смотри, – говорил он мне на своем бедном, но понятном русском языке, – капиталист получает большую прибыль, да, но он все съесть не может, сколько бы он ни проел и ни потратил, все остальное он вкладывает в производство, и оно расширяется и улучшается! Он же сам заинтересован, чтобы его дело росло! Опровергнуть логику Мойше не получалось, но я все равно знал, что социализм – самый прогрессивный и эффективный способ производства. А вот Шломьюки…
Шломьюки были румынские коммунисты. Несовершенство русской грамматики не позволяет мне дать понять, что былив данном случае должно означать прошедшее время, предшествующее прошедшему времени повествования. То есть, к той осени 1941 года они коммунистами быть перестали. Это была заслуга реального советского социализма.
Старшая из сестер, Реа, была не просто коммунисткой, она была видной коммунисткой, ближайшей соратницей и подругой Анны Паукер, в будущем – первого министра иностранных дел социалистической Румынии, казненной позднее, с подачи Сталина, за еврейство. Реа отсидела свое в румынских концлагерях. Когда – в соответствии с пактом Молотова – Риббентропа – советские войска захватили Бессарабию и была учреждена Молдавская союзная республика, вся семья Шломьюков снялась с места и отправилась в страну обетованную. Осели в Кишиневе.
Теперь, оглядываясь назад, я думаю, что Сталин был не так уж неправ, когда велел сажать и уничтожать всех западных коммунистов, оказавшихся в Советском Союзе. Ибо, если только они не были продажными холуями или тупыми фанатиками, они должны были испытывать катастрофическое разочарование – как Шломьюки. Впрочем, известно, что холуев и фанатиков тоже уничтожали – таков уж был сталинский метод социальной асептики и антисептики. Шломьюки пришли в ужас от советских реалий – но было поздно, они были уже здесь. Хорошо хоть, что не успели в Гулаг.
Декабрьскими узбекскими вечерами, при свете догорающих в печурке углей, они говорили нам о том, что увидели, пережили, передумали. Это была жизнь, которой мы жили, не зная о другой, но увиденная другими глазами. Боль разочарования и утраты личных идеалов придавала их словам особое напряжение. Для нас, юных, Жози и меня, это был катастрофический взрыв. Не могу сказать, что семья воспитывала нас в коммунистическом духе. Ничего подобного не было. Мама происходила из состоятельной семьи, которая, разумеется, была разорена. Один ее брат, Даниил, был расстрелян в ЧК еще в бурные послереволюционные годы – на него написала фальшивый донос брошенная им любовница. Другой, Яков, видный инженер, побывал однажды в служебной командировке в Германии, этого было более чем достаточно, чтобы его забрали в тридцать седьмом и расстреляли в тридцать девятом. Со мной мама благоразумно не касалась этих тем. Отцу просто было некогда. Иногда до моих ушей доносилось кое‑что. Помню, как в нашей столовой сидел какой‑то из друзей отца и громким шепотом повторял – «не верю, не верю, что Зиновьев, Каменев, Бухарин – изменники и диверсанты! Не верю, не поверю никогда…» Мне, значит, было двенадцать.
Но это так, проблески. Куда сильнее была вездесущая, окутывающая идеологически – воспитательно – пропагандистская субстанция, в которую постоянно погружали детское и юношеское сознание: школа, газета, пионерская и комсомольская жизнь, журнал «Пионер», дворец пионеров, радио, собрания, митинги, парады, книжки, торжества. В детстве все это воспринималось как данное и незыблемое мироустройство. Однако к шестнадцати годам – а Жозефине уже девятнадцать исполнилось – голова достаточно созрела, чтобы услышать и задуматься. Недели, проведенные со Шломьюками, были первой школой сомнения.
Помню, как я брел в очередной раз из Багдада в колхоз. Мир вокруг экзотически прекрасен. Дорога – аллея обсажена диковинными деревьями – ствол заканчивается толстым кулаком, из которого торчат во все стороны тонкие голые веточки. По обе стороны – хлопковые поля, а в глубине долину замыкают призрачно – хрустальные пики горного хребта. Если обернуться, то с другой стороны такая же декорация. Идти более десятка километров, и в голове тянутся бессвязные мысли: вон за долиной горы, за горами, небось, следующая долина, потом опять горы, а между тем поверхность Земли медленно изгибается, ибо Земля шарообразна… постой, а шарообразна ли Земля?
Таково было последействие вечерних бесед со Шломьюками.
Они были славные, чистые и честные, добрые люди. Горестное co – бытие тоже сближает. Многое совершалось вместе. После того как поклонник Жози и вестник власти объявлял прекращение довольствия, приходилось совсем туго. Ночами мы ходили воровать колхозные дрова: я в паре с Жаном занимался преступным промыслом непосредственно, а Жозефина стояла на шухере. При этом нам было весело!
Шломьюкам тоже удалось выбраться из благословенной Ферганской долины. Позднее, как только стало возможным, они вернулись в Румынию, но вовсе не затем, чтобы – как старые коммунисты – делать карьеру в новосоциалистической стране. Напротив, вскоре они покинули народно – демократическую Румынию и обосновались в Израиле. Мы с ними долго переписывались – я, отец, Жозя. У меня сохранилось письмо Реи от июня 1973 года, из Тель – Авива, на сравнительно неплохом русском. Ничего из политического просвещения, знали они, что такое переписка с заграницей, да еще с такой специфической… Жизнь, болезни, общие знакомые, то да се. Ну, и напоминание о ферганских днях:
«…Ты был еще юношем и мы уже пожилые люды когда встречались и считаем чудом факт, что ты сохранил нам твою симпатию и дружбу. Что мы Вас не можем забить естественно, ибо без Вас первую зиму войны не пережили бы».
Сохранили мы симпатию, дружбу и память, и еще нечто важнейшее – благодарность за пробуждение интеллектуального зрения.
Боюсь, что несчастный Мойше не вернулся ни в Румынию, ни в Израиль. Скорее всего, лишившись нашего нищенского покровительства, он погиб от голода в цветущей Ферганской долине…
Ферганские дни были последние, когда мы с Жозей жили рядом. Позднее уже только встречались – гостили, заезжали на денек – другой.
* * *
* * *
Сегодня, когда я пишу эти строки, – 3 июля 2006 года, день рождения Жозефины. Ей бы исполнилось 84, возраст смертный, конечно. Обычно я утром звонил в Израиль, и мы болтали полчасика. Первый день рождения без нее, звонить некому. Остается вспоминать.
Однажды, кажется к моему пятидесятилетию, она сделала мне подарок, который говорит то ли о хитрости, то ли о мудрой предусмотрительности дарителя. Она подарила мне персональный столовый прибор – ложку, вилку, нож. Это мой прибор – трижды в день я прибегаю к его услугам. Каждый раз я беру его с теплым чувством, так называемый внутренний голос, похоже, произносит: Жозенька.
* * *
* * *
Совхоз «Эфиронос», как сказано, находился в Киргизии. Кажется, в Ошской области. Ну, неважно. Жозе надо было учиться дальше, ближайшим возможным местом был Фрунзе, некогда Пишпек, ныне Бишкек, столица республики. Педагогический институт, филологический факультет. Не знаю, кто там преподавал. Возможно, достойные люди, беженцы, доставленные туда из столиц, – военная волна. Позднее туда нахлынет послевоенная волна: воинствующий антисемитизм последних лет сталинского царствования выдавливал на периферию крупных ученых; во Фрунзенском пединституте, я помню, нашел пристанище выдающийся медиевист Осип Львович Вайнштейн – после того как его прогнали с заведования кафедрой в Ленинградском университете. Но это было уже после Жозефины, к тому же ее занимала русская литература, а не западное Средневековье. Ну, не знаю, кто там ее учил, но знаю, что чему ее там не доучили, она – умница и одаренный филолог – доучилась сама. В лучшие или хотя бы менее подлые времена ей бы сулилась научная карьера или карьера блестящего литературного критика. А так, в послевоенном советском обществе, ее ждала роль народного учителя – теоретически почетная, но давно лишенная уважения и достойного денежного содержания.
Большую часть своей жизни она учительствовала в городе Электростали, Московской области. Город – новодел с бездарномонотонной застройкой, индустриальный центр, наполовину засекреченный, с убийственной экологией – данные о ней были более секретными, нежели сведения об оборонных заводах. Ну, что же, везде люди живут, даже хорошие, везде невинные семивосьмилетние детки с букетами отправляются в первый класс, везде их надо учить родному языку и знакомить с родной литературой. Везде есть Отделы народного образования, которые знают и учат, как учить, везде есть горкомы и райкомы партии, они тем более знают как, и везде есть местные органы госбезопасности, где тоже кое‑что знают и кое – кого учат.
Давно я не держал в руках советского стандартного учебника по классической русской или, еще лучше, по советской литературе для старших классов средней школы. Правда, у меня с собой есть советская классика: доклады тов. А. А. Жданова на Первом съезде советских писателей (1934) и о журналах «Звезда» и «Ленинград» (1946). Этого достаточно, чтобы освежить в памяти основы партийного литературоведения, стоит только протянуть руку к книжной полке.
Напоминаю, мать Жози Полина Борисовна не могла солгать даже по мелочам. У ее дочери категорический императив был уже менее категорическим – она могла соврать, что ее нет дома, когда на самом деле она дома была. Но вот лгать ученикам в классе она не могла ни под каким видом. Императив запрещал. А программы были построены на лжи, учебники были полны вранья, да что учебники – сама предназначенная для изучения литература бывала художественно бескачественна и насквозь лжива, будучи, надо признать, своего рода отражением самой обманной реальности.
Перед тем как войти в класс, надо было решить задачу, чьи условия делали ее неразрешимой.
Первое решение: я, как большинство, если не все, подчиняюсь и учу, как написано в программах и учебниках. – Не может быть принято, потому что это противоречит моим убеждениям, а поступать вопреки убеждениям мне не позволяет совесть.
Ну, что же, тогда говори правду! Показывай, где ложь, и давай объективные оценки литературным достоинствам и недостаткам. Как бы это было хорошо!
Но, во – первых, мой бунт очень просто будет обнаружен. Если даже никто не донесет, мое учение скажется в ученических ответах и сочинениях, а их слышу и читаю не я одна. За такие дела в два счета изгоняют из школы, возможно – с волчьим билетом.
Есть и другое возражение. Я себе хозяйка и могу портить собственную жизнь как мне угодно. Но имею ли я право портить жизнь этим ребятам? Им придется строить свое будущее в этой системе – и ни в какой другой. Не надо далеко ходить – после десятого класса многие ребята захотят поступить в институты, им придется писать вступительные сочинения, а там оценивается способность писать правильно сразу в двух смыслах – грамотность весит столько же, сколько говорение по доктрине. Да что вступительные, до того есть еще выпускные…
Мои честные уроки будут губительны для их карьеры – позволяет ли этомоя совесть?
Первое соображение Жозефина отвергала. Сказать, что она была бесстрашна, я не могу. Конечно, она боялась. И неприятностей у нее было более чем достаточно. Но судьба ее сберегла, из советской школы ее не выгнали, доучила до пенсии.
Со вторым было труднее, поскольку оно содержало внутренний конфликт: направо пойдешь – худо, налево пойдешь – худо… Решать приходилось каждый день. И я знаю, как она выбиралась из тупика. Сублимированный феномен господина Журдена: Жозефина наверняка не знала, что такое метауровень, но пользовалась методом стихийно. Она говорила своим ученикам примерно следующее.
Вот это, это и это – безусловно ложь. Вот это, это и это – плохая литература или вовсе не литература. Эти и эти оценки – конъюнктурное хамелеонство. На самом деле все обстоит так‑то и так‑то. Но если вы хотите успешно окончить школу и поступить в какой‑нибудь институт, вам придется принять навязанные правила игры и солгать по казенным выкройкам. Тогда вы должны сказать так‑то и так‑то. Но только раз!
Решение внутри ситуации было заменено на объективное описание ситуации извне. Но тем самым детям был преподнесен совсем другой урок – они узнавали о возможности и необходимости самостоятельного морального выбора. Правда, можно было изменить ракурс обсуждения и предъявить учительнице счет: не принимая собственного решения, ты перекладываешь ответственность на плечи вот этих подростков! Более того, ты поощряешь их на то самое двуязычие, которое было судьбой и привычным проклятием большей части отечественной интеллигенции!
Ну, не знаю, не знаю. Не знаю, смог ли кто‑либо придумать лучший выход из уродливой – уродливой по определению – ситуации, где ответственность спорила с ответственностью в безнадежном противостоянии. Я не могу согласиться с выкриками непримиримых максималистов, изданными задним числом. Тут, у поздних обличителей, свободные слова без ответственности, а там – ответственность за поступки в напряженном поле несвободы. Попробуйте‑ка сами! Так или эдак, а незапятнанную белизну одежд сохранить было трудно. Вот слова самой Жозефины, как всегда честные и беспощадные к себе.
«Несмотря на любовь и ласки моих выпускников и их родителей, я, отбыв срок, не останусь больше – я не буду сверх– срочницей, пусть другие пашут эту ниву… Я выхожу из корпорации с замаранной совестью. Нет, я не король, который высоко держит свое знамя. 90 человек кончали у меня в этом году, и все 90 выдержали. И так во всем городе, во всей области. И это, оказывается, вовсе не трудно: нужно только исходить из идеи целесообразности.
И вообще нельзя пахнуть ландышем, сидя в горшке с г…. Мне надо уходить, пока мои ученики меня не заложили, ибо есть (есть‑таки!) вещи, кт. я не выговариваю, а если выговариваю, то после вступления: „это все вранье, но авторы, экзаменационных билетов хотят, чтобы вы им сказали то– то и то‑то. Ответите на экзамене и забудьте, больше нигде не повторяйте“. Они знают, что я уважаю Александра/ И/саевича/ и А[ндрея/ Д[митриевича) и терпеть не могу М/ихаила/ Александровича] и КГБ. Однако никто на меня не наклепал и, вероятно, уже не наклепает: в будущем году у меня 4–й и 8–й классы. В 4–ом „прибежали в избу дети", а в 8–м все есть для того, чтобы сесть, но аудитория больно соплива, так что обойдется».
Написано, как видно, за год до выхода на пенсию.
Постойте, я еще не все сказал. Школа школой, там было не избежать двойственности. Но была еще иная жизнь – и там можно было предпринять нечто для разложения самой лживой и давящей системы. Даже зная, что эти попытки могут дорого обойтись и, скорее всего, обречены на неуспех. Ибо в те вязкие годы самые мудрые не могли предвидеть обвального кризиса в конце века.
Жозефина стала участницей диссидентского движения. Такое вот приложение принципа дополнительности.
* * *
* * *
В этом месте я позволю моей ярости вырваться на волю.
Где‑то в девяностых годах, когда я еще читал «Литературную газету», в статье одного критика мне попалось на глаза такое крепкое слово – диссидюги.Критик в то время принадлежал к самой что ни на есть прогрессивной формации, был знаменосцем литературного постмодернизма и апологетом писателя– эстета Сорокина. С позиций деконструкции раскованный постмодернист припечатал диссидентов словечком, которое удачно высмеивает негодников и в то же время указывает на их угрожающую вредоносность.
Оплевывать диссидентское движение, винить диссидентов во всех бедах России стало модным занятием умников всякого рода – интеллектуальных петиметров, евразийствующих, патриотов, тоскующих по великому советскому прошлому, других патриотов, тоскующих по самодержавию, третьих – тоскующих по лучезарно – подлинным дохристианским временам, и еще четвертых, провидящих особое и великое будущее России – сколько патриотизма в одной, отдельно взятой, стране! – а еще различной окраски монархистов, святош, циников, бесцветных конъюнктурщиков и, разумеется, людей охранки, которые первее всех нынче у пирога. Эти‑то должны помнить, как диссиденты, оправдывая их охранное существование, доставляли им в то же время множество хлопот.
За поношение диссидентов не отправляют в лагеря, не пытают годами в психушках, не изводят слежкой, не ведут душеспасительные беседы в лубянских и других кабинетах, не запугивают… Критикуй себе, сколько душе угодно, в твоей критике есть нечто похвальное. В отличие от критикуемых, которым за свои убеждения приходилось платить твердой валютой – здоровьем, нервами, благополучием близких, жизнью [7]7
«В соответствии с указаниями ЦК КПСС органы Комитета государственной безопасности ведут большую профилактическую работу по предупреждению преступлений, пресечению попыток ведения организованной подрывной деятельности националистических, ревизионистских и других антисоветских элементов, а также локализации возникающих в ряде мест группирований политически вредного характера. За последние пять лет выявлено 3096 таких группирований, профилактировано 13 602 человека, входивших в их состав… Большинство профилактированных сделали правильные выводы, активно включились в общественную жизнь и добросовестно трудятся на порученных им участках…» (Из письма Ю. Андропова и Р. Руденко в ЦК КПСС от 11 октября 1972 г. Цит. по книге: Буковский В. Московский процесс. Париж; Москва: МИК, 1996. С. 93). В числе профилактированных 13 602 была и некая Жозефина Бельфанд, которая, продолжая трудиться на порученном ей участке, оставалась участницей «группирования».
[Закрыть]. Ладно, вообще‑то не о критиках речь. Согласимся в том, что нынешнее антидиссидентство грязно и бессовестно. Тут еще одно прибежище негодяев.
Кто бы мог подумать, что вот эта Жозефина, Жозенька, может быть таким каменным конспиратором. Она удивительно твердо умела молчать, если находила нужным. Только в самые последние годы, в сущности – в нашу последнюю встречу, она намекнула мне, что знает куда больше бернштейновских семейных тайн, чем я бы мог заподозрить. Но не стала рассказывать. Этих людей больше нет, зачем тревожить память о них. Так и осталось. И про ее диссидентские дела я знаю немногое, без деталей. Как‑то я привез ей пишущую машинку, хорошую, не какую‑нибудь там «Москву», а немецкую, то ли «Эрику», то ли «Рейнметалл», в те времена это была ценность, на ней можно было печатать. Когда я заехал в Элекросталь через год, Жозя, между делом, со смешком сказала, что эту машинку я никогда больше не увижу, потому что она на надежном хранении в кладовках КГБ. Недолго послужила она делу подрыва советской власти, увы. Но как машинка попала в недра охранки, я так и не узнал. Вот так. Попала.
Кстати о машинке.
«Преимущественно женскими были три сферы деятельности в диссидентском движении: (1) машинописные работы самиздата (машинистки); (2) налаживание контактов, осуществление информационного обмена между диссидентской средой на воле и местами заключения, осуществление связи с Западрм („связные“); (3) создание и поддержание в своих квартирах „открытых домов" диссидентского движения, в частности, домов „центров помощи“ и „центров информации", которые были узловыми точками его инфраструктуры (хозяйки „открытых домов“)».
Это цитата из объективного, очень даже наукообразного социально – психологического исследования о женщинах в диссидентском движении [8]8
Могу сослаться – Чуйкина С. Участие женщин в диссидентском движении (1956–1986) // Гендерное измерение социальной и политической активности в переходный период (сборник научных статей). СПб.: Центр независимых социальных исследований, 1996. С. 61–81. «Объектом данной статьи является мотивация участия и сценарии вовлечения женщин в диссидентское движение; разделение ролей между мужчинами и женщинами в движении; особенности повседневной жизни диссидентов, обусловленные участием в оппозиционной деятельности и преследованиями властей» – сказано во введении.
[Закрыть]. Бесчеловечность ученой интонации не мешает признать – все верно. Вот – вот, машинописные работы. Поработала машинка и упокоилась где следует. Раздобыли другую. Я знаю, что деятельность Жозефины хорошо подпадала также под пункты 2 (контакты, информационный обмен) и 3 (открытый дом). Поэтому, в частности, на площадке лестницы, где была ее по – советски компактная двухкомнатная квартирка, нередко тосковали т. наз. топтуны. Служба, надо сказать, собачья – стоять часами, смотреть и запоминать: кто туда и кто оттуда. Видел я их своими глазами, когда приезжал. И они меня, надо полагать, своими. Служба есть служба. Впрочем, надрессированы они были, скорей всего, не на меня.
В том же исследовании отмечено, что женщинам была отведена по преимуществу роль менее творческая, нежели мужчинам: теории, проекты и программы – а в них движение безусловно нуждалось – были не женским делом. Действительно, у Жози не было своего проекта будущего устройства советского пространства, ей с лишком хватало неприятия наличного, а ее неясный идеал был либерально – гуманистического толка. Но время от времени она сочиняла тексты. На свой манер. И на свой манер их распространяла. В 79–м, когда сенильная власть затеяла нелепую и кровавую афганскую авантюру, она написала стихотворение на тему. Вот четыре строки оттуда:
Не на Малаховой кургане
Не за Орел, не за Калач —
Твой сын падет в Афганистане,
Падет бесславно, как палач.
А дальше – «машинописная работа самиздата». Перепечатав на машинке множество экземпляров, она ездила в Москву, темными вечерами бродила по лестничным клеткам и везде оставляла свои стихотворные листовки.
Ну, и что, – скажет сегодняшний циник, – может быть, из– за этих листовок со стихами кремлевские старцы отозвали войска? Ну, и что? Чего добилась?
Хороший вопрос.
Я мог бы предложить несколько ответов.
Вот первый. Удовольствие от того, что ты заставил побегать лубянских ищеек и даже обеспечил взыскания кой – кому из офицеров за допущение, за нераскрытие и проч., – такое удовольствие само по себе чего‑нибудь да стоит.
Второй. Не исключено, что какие‑то люди, чьи‑то матери, прочитав эти строки, задумались. Пусть думают – это неплохой результат. Вообще‑то, листовки со стихами были разбросаны накануне очередных выборов в органы безвластия. Можно было надеяться, что кто‑нибудь, задумавшись, хотя бы не пойдет голосовать. Исход выборов все равно предрешен, но некий отдельно взятый человек не будет соучастником, он лично будет чище.
И эта надежда ведет нас к третьему, может быть – главному.
Есть в эстонском языке такое замечательное, но труднопереводимое выражение – ta rääkis suu puhtaks. Если по смыслу, то это значит: «он сказал, что думал», «высказал, что было на душе», «выговорился». А если буквально, то примерно так: «он выговорил рот дочиста».Эквивалентные выражения в других языках мне неизвестны, разве что в немецком есть некое эхо – иметь немытый рот, ungewaschenes Maul, значит быть злоязычным, клеветником. Но этот негатив куда беднее эстонского очищения рта. Правда, я знаю лишь немногие языки.
Присутствие метафорической чистоты рта создает особые и важные смысловые призвуки. И сюда просятся старинные мифологически – ритуальные аналогии. В древней Месопотамии мастера изготовляли статую бога, как считалось, под руководством и по указаниям самого божества; тем не менее вполне законченная в физическом смысле статуя не могла выполнять свое сакральное назначение, то есть быть местом присутствия бога, пока не выполнены необходимые обряды. Главным из них было омовение ртастатуи. В другом культурном ареале, никак не связанном с месопотамской традицией, существует аналогичный ритуал – статуя Будды становится священным изваянием после омовения рта. Ну что же, тут есть своя правда: рот – место встречи внешнего пространства и внутренних пространств человека, внешний мир входит внутрь человека через рот, чтобы слиться с ним, стать его плотью, и через рот, посредством речи, человек выражает, выносит себя вовне. Тут должно быть чисто, иначе духовное очищение не произойдет или будет неполным. Если, конечно, потребность в очищении существует.
У Жозефины эта потребность, совершенно автономная, не знающая внешнего целеполагания, требующая утоления сама по себе, была развита чрезвычайно. Грязная война в Афганистане от ее листовок не кончилась. Но вот так, написав эти беспощадные строки и разбросав листовки по чужим лестничным клеткам в домах советской знати и в скудных черемушкинских пятиэтажках, она хоть сколько‑нибудь выговорилась на свой лад, сказала, очистила уста.
Жозефина вошла в движение благодаря дружбе с Пинхосом Подрабинеком. Он, а позднее, когда подросли, и оба его сына были яркими участниками правозащитного движения. Пинхоса больше нет, сыновья – Александр и Кирилл – и сегодня в правозащитном движении: советской власти давно уже нет, а их вахта не кончается. Я встречался с Пинхосом у Жози еще до его диссидентства, в ранние шестидесятые, ну, может, в середине шестидесятых. Он тогда разделял типичные для многих шестидесятников иллюзии относительно правильного социализма, которого нет в Советском Союзе, но который в принципе возможен; требовалось только восстановить исходную идею во всей ее благородной чистоте. Эти настроения были соблазнительны, доктринальные формулы все еще крепко сидели в нервных клетках, с мечтой о социалистическом финале истории нашему поколению так же трудно было расстаться, как ранним христианам – с верой в скорейшее наступление царства Божия.