355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Бернштейн » Старый колодец. Книга воспоминаний » Текст книги (страница 21)
Старый колодец. Книга воспоминаний
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:43

Текст книги "Старый колодец. Книга воспоминаний"


Автор книги: Борис Бернштейн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 29 страниц)

Моя идея не получила поддержки у собеседника; он считал, что приказы прямого начальства опротестовать невозможно. Мы сочинили уклончивый ответ, так полагалось, издание альбомов прервалось, но мысль о протесте меня не оставляла. Я поделился ею с Ильмаром Торном, тогда – председателем Союза художников Эстонии. Издательство, толковал я, не может не выполнять приказ, но мы—το, Союз художников, общественная творческая организация, мы Госкомитету не подчиняемся и можем защищать наше правое дело. Он обещал подумать.

Вот тут‑то, ранним летом 1979 года (что там, о, Господи, творится в Париже, после конца истории искусства уже добрых четыре месяца миновало?), прошел слух, что из Москвы, из самого ЦК КПСС, прибыла полномочная комиссия для фронтальной проверки идеологических дел в республике. Творческие союзы тоже проверяют.

Слух вскоре подтвердился.

Теплым июньским вечером в театре «Эстония» давали оперу. В антракте я выбрался на улицу – вдохнуть свежего воздуха и покурить. Там, по асфальту бульвара Эстония, просто так себе, вместе с секретарем ЦК КПЭ, прогуливался сам О. И. – заведующий всеми пластическими искусствами в Отделе культуры ЦК КПСС. Они тоже слушали оперу.

Как называлась должность О. И., я точно сказать не могу. Зав. отделом? Зав сектором? Зам. зав.? Во всяком случае, он руководил изобразительными искусствами и отвечал за них перед Партией (там, где исторически сложилась однопартийная система, слово Партия пишется с большой буквы) и Народом.

– Здравствуйте, Б. М., как поживаете? – сказал О. И., мой знакомый (пора раскрыть карты!) с давних пор. Да, вот именно, с давних пор. Ибо некогда, в незапамятные и незабвенные пятидесятые годы, О. И. жил в Риге и, будучи корреспондентом столичной газеты «Советская культура» по Прибалтике, часто наведывался в Таллинн. Как мы с ним познакомились – никак не упомню, тем более что в «Советской культуре» я ничего не публиковал. Но как‑то нас познакомили. Позднее О. И. оказался в Москве, заведовал искусством в «Комсомольской правде», там был, видимо, замечен и по прошествии времени произведен в ответственные партийные работники. Ростом и, если надо, тяжеловесно серьезным, с примесью вдумчивой угрозы выражением руководящей маски он вполне подходил для такой должности. Теперь он проверял, как обстоят дела с эстонским изобразительным искусством, а потому – даже в отдохновенные минуты наслаждения музыкой – находился в сопровождении идеологического секретаря ЦК Эстонской Компартии.

Простым советским людям не дано было знать строгие правила внутрипартийного общения. Лишь иногда, случайно, ненароком, завеса на мгновение открывалась, и профан мог заметить обнажившуюся часть, мгновенную сцену, синхронный срез хорошо продуманного, детально структурированного процесса. И тогда, если подсмотревший или удостоенный откровения обладал даром и дерзостью великого Кювье, он мог по незначительному фрагменту реконструировать целое.

– Здравствуйте, – отвечал я, пожимая протянутую мне партийную руку, – спасибо, а как вы поживаете?

Мой вопрос, несмотря на энглизированную окраску, отдавал балаганом, поскольку зам. зав. сектором отдела ЦК КПСС, ясное дело, не может просто поживать, как я, скажем, – ибо он существовал в принципиально ином пространстве. Тем не менее секретарь ЦК КП Эстонии сразу понял, что мы начинаем беседу как знакомые люди. То есть, такова моя предполагаемая реконструкция ритуально – психологической сути случившегося; сказать с уверенностью, что именно понял республиканский секретарь, невозможно. На феноменальном уровне ситуация развивалась как бы сверхнатурально: секретарь исчез. Он не отошел в сторону, не отвернулся, не взлетел, не провалился сквозь асфальт. Он мгновенно дематериализовался, аннигилировался, обратился в невидимку, стал прозрачен – я не нахожу в своем словаре выражений, которые могли бы верно описать это элегантное сверхъестественное событие.

И вот мы с О. И. прогуливаемся в оперном антракте, вдвоем, просто себе как знакомые люди, которых столкнул случай после некоторой разлуки.

– Над чем работаете, Б. М.? – спрашивает О. И.

– Да вот, над тем и над этим…

– А вот о том‑то и том‑то больше не пишете? – спрашивает О. И. «Какая память, однако», – не без тревоги думаю я.

Словом, тут мне приходит на ум, что беседа с высоким начальством может быть использована для дела. Надо с ним поговорить насчет реабилитации альбомов эстонской графики, скомпрометировать рецензента и госкомитетский приказ и попробовать нащупать оптимальный способ действий.

– Я хотел бы с вами обсудить одну тонкую проблему, – говорю я.

– Да, конечно, но не здесь же… Давайте встретимся, я вам позвоню, и мы договоримся о времени.

Не позвонил. Но беседа состоялась.

В конце сентября, в Москве, в Центральном выставочном зале СССР (или как там он назывался, а по – простому – в Манеже) было проведено обсуждение Всесоюзной молодежной художественной выставки, возможно – о, моя невнимательная память! – что она была посвящена юбилею комсомола или какой‑нибудь другой ювенильной дате.

Обсуждения, куда сзывали множество художников и критиков, были действом обрядовым, на них ложился отблеск сакральности и потому – как нетрудно догадаться – они проводились в алтарной части Манежа, или в аванзале, где посвященных, как мы уже знаем, окружали произведения наивысшей социалистической плотности. Количество коммунистической идейности, партийности и народности, приходившееся на каждую единицу размещенного там советского искусства, было исключительно высоким и – в согласии с законом единства содержания и формы – требовало раблезианской физической массы для своего воплощения. И далее: высокоразвитое эстетическое чувство пропорций и знание законов экспозиции диктовало соответствующие пространственные интервалы между монструозными холстами. Так формировало себя торжественное место для ритуальных критических ристаний, то есть Обсуждения Всесоюзной Выставки.

Я не хочу сказать, что там ничего не происходило кроме литургических словесных действий. Но сейчас не об этом.

Духовное и физическое присутствие Центрального Комитета Партии было необходимым условием протекания столь масштабного художественного события. О. И. был тут.

Когда он исчез из президиума, я – кружными путями, через боковой и центральный нефы, – настиг его где‑то за спиною главных молодежных картин, у стендов второго эшелона (Манеж был полностью радиофицирован, укрыться от обсуждения было невозможно, ораторов было слышно в любом углу, включая буфет, курительные и другие неэкспозиционные помещения, поэтому уход из аванзала не мог считаться жестом искейпизма ни с моей стороны, ни, тем более, со стороны ответственного лица).

Я изложил О. И. суть дела, обратил его внимание на неуместность и безграмотность критики покойных альбомов и описал свой план протеста со стороны эстонского Союза художников, который мог бы стать основанием для возобновления издания.

– Ни в коем случае не делайте этого сейчас! – воскликнул О. И. – Подождите, сейчас очень неподходящий момент, и вы можете только навредить вашему делу. Некоторое время спустя… Ну, месяц – полтора…

С любопытством человека, которому почудилось шевеление потусторонних теней на непроницаемом экране властной тайны, я спросил, не предполагаются ли перемены.

– Возможно…

– А в каком направлении? – я попробовал прояснить видение.

– К лучшему, только к лучшему, – обнадежил меня О. И. и удалился на свое место за столом президиума.

А в декабре, в начале декабря, если я правильно помню, зачем‑то там был созван пленум правления Союза художников, где снова встретились оба действующих лица этой истории. На торжественной, разбегавшейся двумя маршами, лестнице старинного барского особняка, где народ безответственно и антисанитарно курил в перерывах между заседаниями, я напомнил О. И. о нашем разговоре.

– Два месяца миновало, – сказал я, – даже больше, ну как, теперь можно протестовать?

– Ни в коем случае! – отвечал О. И. с небывалой энергией. И тут же нечаянно, я полагаю, мой собеседник на мгновение открылся, как зазевавшийся боксер. – Ох, – вздохнул он с неподдельной мукой, – дожить бы до Сильвестра, дожить бы до Сильвестра…

Темные намеки и неуместное в душе работника ЦК мечтание дожить до дня христианского святого, римского первосвященника, крестившего, по преданию, самого императора Константина, – казались беспорядочными фрагментами клинописной таблички или пещерной росписи. Складывая обломки безо всякой надежды получить картинку – наподобие «пазла», какими развлекаются американские дети и впавшие в детство взрослые, – можно было, однако, вообразить осмысленные очертания. Видимо, под Главным Ковром Державы шла судьбоносная возня: сенильному вождю Л. И. Б. в последние дни декабря исполнялось 70 лет – и с этой датой связывали неясные надежды или, вернее сказать, тревожные ожидания. К Сильвестру все должно было проясниться.

Теперь—το мы знаем, что Л. И. Брежнев сохранил верность партийному принципу – «из кресла – да в могилу» (интересно, что молва приписывает эту формулу Н. С. Хрущеву – единственному генсеку, чья судьба, помимо его воли, поместила между его креслом и могилой изрядный промежуток приватной жизни, – если не считать, конечно, последнего генсека, выпавшего из канона вместе с развалом системы). Но некоторые колебания в проведении традиционного принципа, опасные и вредоносные для дела партии, на время как бы блокировали хорошо отлаженную деятельность аппарата. Все замерло в предчувствии Сильвестра…

Между тем, О. И. взял себя в руки.

В ответ на мои настояния по поводу примитивной критики и грубых запретов, О. И., приняв нужный тон, сказал:

– Ну, знаете, вы там в Эстонии много себе позволяете!

– Однако, – говорю – после вашей проверки…

– Да, – говорит он (прошу присмотреться к стилистике, а еще более – к новому направлению беседы! Внимание!), – но меч еще не пал, он еще висит на паутинке.

Это означало, что отчет о партийной проверке положения дел в эстонской художественной жизни еще не готов и не подан вышестоящему начальству. Полгода прошло, а меч не пал!

Сейчас или никогда.

– Да, – говорю я, – мы себе много позволяем. Но посмотрите, каковы результаты. У вас есть подпольные художники, а в Эстонии их нет. У вас есть нелегальные выставки, а у нас нет. Ваши диссиденты, благодаря вашим же преследованиям, становятся мучениками, впервые в истории техники бульдозеры используются для устройства сияния вокруг головы, но (глядя правде в глаза) – вы не знаете, что со всем этим делать!

Теперь, говорю, посмотрите, что получается у нас. Когда молодые авангардисты входят в Союз и выставляются на общих выставках, они эволюционируют в направлении реализма! Посмотрите! Олав Маран был абстракционистом, а теперь – вы видели его живопись, его натюрморты?! Айли Винт была абстракционисткой – а сейчас? Взгляните на ее марины! А Малле Лейс? Херальд Ээльма? (Уж не упомню, кого еще я назвал в своем вдохновенном перечне.) Вот что значит творческая жизнь не в подполье, а в коллективе!

Лицо О. И. просияло каким‑то адским черным светом. Он вскричал:

– Почему мне в Таллинне об этом никто не сказал?

– Почему, – говорю, – не знаю, а вот я вам сейчас говорю.

– Напишите мне все это кратко, на двух страничках.

– Хорошо, – говорю, – вернусь домой в Таллинн, сяду и напишу.

– Нет, – настаивает О. И., – знаю, не напишете, напишите сейчас. Вы же тут сидите на пленуме и все равно не слушаете этот вздор!

(Некоторая доля цинизма позволена партийному работнику, если ему что‑нибудь от вас нужно; таким способом в стороне от иерархического обрыва устраивается общее духовное место, где пребывают оба, некоторое мы: мы—το с вами знаем, что это все пустое, риторика, болтовня.)

Нет, тут не напишу, а вечером, в гостинице попробую изложить на бумаге…

Как быстро летит время! Мы совсем забыли о парижском художнике Эрве Фишере, который закрыл историю искусства почти год назад. Я уже не говорю об ужасном убийстве искусства, совершенном немецкими дадаистами еще за полстолетия до него: «Die Kunst ist tot» – было объявлено в Берлине в 1919 году. Теперь хорошо видно, что это там все кончено, между тем как тут жизнь кипит!

Или, если поменять местами наречия, а заодно и точку зрения: тут,на авангардистском кладбище искусства, торжествует новая жизнь, а там, в стране победившего социализма, покойник бродит по улицам…

К «там» надо прибавить «тогда».Наивный читатель теперь,забывший или не знавший, может подумать, что я воспроизвел разговор двух идиотов.

Нет, нет, все дело в том, что время быстро стирает коды. О. И. вовсе не был человеком глупым, фанатичным или необразованным. Он прекрасно понимал, что мои мнимые персонажи – «плохие или заблудшие формалисты, исцеленные горным воздухом Союза Советских Художников Эстонии» – фантом, демагогическая выдумка, в которую я не верю ни одной минуты. И он ни на минуту не поверил в такого рода лубочные чудеса. Мы оба играли по принятым правилам – каждый для достижения своей цели. Моя практическая цель была – удержать меч, который еще не пал, от падения, а утопическая – по возможности способствовать смене меча на орало. Ну, а О. И.?

…В главной гостинице державы – «Россия» – не нашлось пишущей машинки с русским шрифтом, пришлось писать от руки.

Утром машинистка Союза художников сделала мне замечание по стилистике: в Центральный Комитет, учила она, пишут официально, строго и торжественно, а вы тут как роман написали.

О. И. просил оставить текст в Союзе, ему доставят, а завтра позвонить ему – «обсудим», пообещал он.

Я долго ждал обещанного обсуждения: эти сутки уходили в вечность на редкость неторопливо. Наконец – утро. Можно звонить.

– Спасибо, Б. М., – сказал О. И. – Большое спасибо. Спасибо вам большое, Б. М., большое вам спасибо… Вам спасибо большое.

Я запомнил текст телефонного обсуждения со стенографической точностью и воспроизвожу его дословно, целиком, без купюр – ввиду его исторической ценности.

Гипотеза относительно О. И.

О. И. боялся неопределенного будущего.

О. И. знал, что в Эстонии дальше, чем где‑либо еще во вверенной ему стране, отошли от святых принципов партийности, народности и реализма.

О. И. понимал, что в его отчете о проверке этот отход должен быть отмечен и осужден.

О. И. понимал, что осуждение может обернуться против него же, так как за здоровое развитие изобразительного искусства в конечном счете отвечает он.

Долгое – едва ли не полгода – балансирование между одинаково опасными решениями означает, что и в самом Центральном Комитете, подумать только, можно было трудиться нерадиво, затягивать дело, уклоняться и вилять. Но не бесконечно же! И вот тут, в канун Сильвестра, судьба посылает невероятную версию, которая позволяет изобразить эстонский вариант в идиотском, но доктринально правильном, а потому относительно благоприятном, тактически интересном свете! Постольку, поскольку правда, собственно, никому не нужна.

Это предположительная реконструкция.

Реальная история такова, что меч не пал. Либо, если и пал, то плашмя, без последствий. Причины амортизации темны, ответы надо искать в архивах, да и там не все найдешь…

Нет, правда, жизнь никак не делится на два (три, четыре, пять…) без остатка. Если хотите без остатка, то для искомого результата есть только два абсурдных делителя – единица и ноль.

1997

Моисей Бернштейн, 1910–е гг. Фотография к удостоверению на право быть учителем

Одесса. Бебеля, 12. Арх. С. Прохаска

Еврабмол. Во втором ряду в центре М. Б. Бернштейн, слева от него Е. С. Гликсберг, справа А. Гильгур; в третьем ряду между М. Б. и Е. Г. – М. Я. Басок; в предпоследнем ряду четвертый справа – Абрам Борисович Бернштейн

Зародыш школы Столярского – Студия для одаренных детей при Одесской Консерватории, 1933 г. В центре П. С. Столярский, слева от него Александр Лазаревич Коган, преподаватель теории музыки, справа проф. Мария Митрофановна Старкова. В первом ряду пятая справа Песя Папиашвили. В четвертом ряду первая справа Миля Брейтман, концертмейстер в классе П. Столярского, рядом с ней Марк Зингер. В последнем ряду шестая справа Фрида Приблуда, слева от нее через одного Дима Тасин, за ним Кадик (Оскар) Фельцман, на фоне окна Алик Рубинштейн, сын Б. М. Рейнгбальд

Одесса. Школа им. проф. П. Столярского. Арх. Ф. Троупянский с группой. 1939 г. (восстановлена после войны)

Школа Столярского. 1940 г. Дети слушают музыку. Слева в глубине Шурик Абрамович, в первом ряду слева направо: Лиля Фишман, Рита Фишман, Фрида Приблуда, Ира Сигал, Муся Щервинская…

Фрида Приблуда. Одесса, 1941

Б. Бернштейн с родителями – Эсфирью Григорьевной и Моисеем Борисовичем. Рубцовск, ноябрь 1945

Б. Бернштейн. Одесса, 1941

Моисей Бернштейн. Ок. 1970

Начальник ансамбля песни и пляски 43–й армии капитан Чемезов Иван Иванович. Щецинек, 1946

Фрида Бернштейн. Ленинград, 1950

Б. Бернштейн. Щецннек, 1946

Жозефина Бельфанд. Ок. 1950

Портрет H. Н. Пунина. Худ. Н. Лапшин. (Местонахождение неизвестно)

И. И. Иоффе и Н. Д. Флиттнер со студентами – искусствоведами I курса. Май 1947. Первый ряд: Вагнер, В. Сушанская (в замуж. Флеккель), И. И. Иоффе, Н. Д. Флиттнер, С. Медведева,? Б. Соковых (в замуж. Боровская). Второй ряд:?? Шейна, В. Суслов, Д. Колесникова,? А. Бекарюкова, Ф. Малаховская, Б. Бернштейн. Третий ряд:?. Н. Кузнецова, Шубин, И. Грудинина,? Морозов

Б. Бернштейн и девушки из университетской самодеятельной танцевальной группы

Университетская самодеятельность. Б. Бернштейн за роялем

Владимир Ворошилов

Александр Бениаминов в «Русском вопросе»

Александр Бениаминов

Лео Гене

Лео Соонпяя

Фридрих Лехт

Виллем Раам

Тбилисская конференция. Март 1956.  Пир под открытым небом, у стен древнего храма Самтависи. Слева направо: Григорий Островский, Моисей Каган, Нонна Степанян, Б. Бернштейн,? Владимир Толстой, Анна Зуйкова, Матус Лифшиц

Кафедра. Кофе после лекции. А. Таккин, Б. Бернштейн, Малле Каю, Хелли Сизаск, Аполлоний Чернов. 1975

Б. Бернштейн. Семидесятые. Летняя практика в Ленинграде

Б. Бернштейн. Середина семидесятых. Таллинн

Б. Бернштейн. Середина восьмидесятых. Таллинн

Дискуссия на собрании студенческого научно – творческого общества. Обсуждение фотовыставки

Леонид Столович

Юрий Лотман

Моисей Каган

Фрида Бернштейн. Аплодисменты после концерта

Б. Бернштейн. США, 2003

Сотворение Адама

Я любил и до сих пор люблю преподавать. Лекция забирает меня целиком, любые горести и неприятности в эти минуты уходят в небытие – пусть временно. Лекция, которая мне кажется удавшейся, доставляет самому скромное удовольствие. Но за все надо расплачиваться. Я знаю, что есть преподаватели – любопытствующие, преподаватели – садисты, преподаватели педанты, для них часы приема экзаменов – звездные. Я не из их числа. На экзаменах я тоскую. Надо решать, какую отметку поставить, это ужасно. Даже интеллигентные студенты на экзамене выглядят не лучшим образом, потому что это – экзамен. Надо слушать нечто невнятное. Приходят в голову мысли о краткости земного пути и тщете человеческих усилий.

Поэтому начинаешь ценить блестки, украшающие серую ткань студенческих ответов.

«Остров Крит находился на полуострове Пелопоннес».

«Он был очень трудолюбимый художник».

«Эта церковь была полосатого цвета».

«В Голландии было три великих художника – Франс, Хальс и Рембрандт».

Экзамен по истории искусства – двухчастный. В первой половине студент отвечает на вопросы, обнаруженные в билете. Во второй он должен опознать произведения, которые я ему показываю в репродукциях. Удачи во второй части могут искупить провалы, случившиеся в первой: в конце концов, я учу художников, а для них образное мышление важнее словесного.

Вот я показываю студентке собор, баптистерий и падающую башню в Пизе. Испытание не из трудных.

– Это пизанская башня, – правильно говорит испытуемая.

– А какой это стиль?

– Готический.

– А точнее?

Вопрос свидетельствует о моем человеколюбии: мы за семестр всего два стиля прошли.

– Романский.

– Верно! А в какой стране?

– Во Франции.

– Постойте, вы только что сказали, что это пизанская башня…

– Ну, значит, в Пизани.

Я практически никогда не выгонял студентов с экзамена. Зачем длить? За всю мою карьеру длиною в 44 года я выставлял студентов с экзамена раза два или три. Если поделить эти три на 88 семестров, то мы получим округленно 0,0682 выгона на один экзамен. На самом деле величина существенно меньше, поскольку я читал параллельно несколько курсов. Ну, не меньше четырех. Поэтому вероятность измерялась цифрой 0,017. Риск провалиться на экзамене у Бернштейна был невелик. Но два случая я помню.

Один раз студент – живописец ну совершенно ничего не знал. Я велел ему прийти еще раз. Вторая попытка была не намного лучше первой, но мне надоело – и он получил свою незаслуженную тройку. После чего студент сказал, что хотел бы со мной посоветоваться. Я был готов.

– Знаете, Борис Моисеевич, что‑то с живописью у меня не очень хорошо получается. И вот я думаю, не пойти ли мне в искусствоведы?

…Другой раз я выставил студента за такое же стерильное незнание, к которому добавлялась нагловатая развязность. Он пришел второй раз, уже присмиревший, поскольку не догадывался, что третьего раза все равно не будет. Послушав из учтивости какой‑то невнятный текст, перехожу к репродукциям. Чтобы не затруднять студента, показываю роспись потолка Сикстинской капеллы.

– Это Микельанджело! (Так, думаю, дело уже пахнет тройкой.)

– Это там, в Риме. (Крепкая тройка, так сказать – с плюсом.)

– Вот это сотворение Адама, – тычет он пальцем куда надо. (Четверка!) – Вот Адам.

Если бы он не тыкал пальцем, все бы обошлось. Но в знаменитой композиции две фигуры, не считая гениев, и потому я рискую спросить, кто второй.

– А, этот? Это Зевс!

Как‑то я рассказал эту историю за кружкой пива болгарскому коллеге. Когда мы добрались до Зевса, он воскликнул: неоплатоник! Коллега имел в виду флорентинских гуманистов пятнадцатого века, христиан, влюбленных в языческую античность, – это они, сближая полюсы, полагали, что греки поклонялись Зевсу, провидя в нем единого иудео – христианского бога. Болгарский коллега, как видим, был еще гуманней меня…

Я, может, и забыл бы Зевса с Адамом, если бы не закон парных случаев, напоминающий о себе в неожиданных местах.

Спустя эдак лет пятнадцать к нам, на кафедру живописи, поступил обрусевший эстонец из Одессы, Валя Эвертсон. Он был постарше других – сначала он окончил Одесское художественное училище, а после училища отслужил еще срок в советской армии. К нам он явился уже после демобилизации. Яркий, рыжебородый парень, способный и полный энергии. Как‑то в приватной беседе обнаружилось, что его военная служба пришлась на не лучшее время – танкистом он участвовал в усмирении Чехословакии в 1968 году.

– Не спрашивайте меня, Борис Моисеевич. Я не то что рассказывать, я вспоминать не могу этот кошмар. А то с ума сойду…

У фрейдистов такое называют вытеснением. Но Валя, кажется, вытеснил свой опыт невольного душителя не слишком глубоко. Вспоминать не мог – значит, помнил.

* * *

В ту ночь августа, по – видимому – несколько часов спустя после того, как танковая бригада, где служил Валя, получила команду выступить, ближе к утру, часов в шесть, мне позвонила лаборантка нашей кафедры.

– Борис Моисеевич, – сказала она, – они это сделали.

Текст не был конспиративным. Просто кто онии что они сделали– пояснять не требовалось, мы уже неделями жили в напряжении.

Утром я поехал в институт. Как обычно, в августе мы со студентами собирались на ознакомительную практику по истории искусства. Нет, не в Италию или там в Грецию, это еще зачем. Тут поблизости, в Ленинград: архитектура города, пригороды, Эрмитаж, Русский музей… У нас все есть. Я должен был оформить в канцелярии какие‑то документы, через день выезд.

Первый, кого я встретил в коридоре, был Март Порт, председатель Союза архитекторов. Он отозвал меня в сторонку и спросил, знаю ли я, какая разница между капитализмом и социализмом. Не ожидая ответа, Порт пояснил:

– Капитализм совершает социальные ошибки, а социализм – капитальные…

Вооруженный новым знанием, я отправился в канцелярию за бумагами. Там был зачем‑то ректор Яан Варес. Он быстро вызвал меня в коридор, к той самой нише под лестницей, где мы только что сравнивали капитализм с социализмом. Возможно, в промежуток времени между этими двумя беседами у лестницы танк Валентина Эвертсона, будущего художника, – или кого‑нибудь из его бригады – успел раздавить протестующего человека на площади Братиславы, Брно или самой Праги; советские танки, говорят, были самые быстроходные в мире.

– Ты видел сегодняшнюю «Комсомольскую правду»? – спросил Варес с некоторым смущением.

Странный вопрос. Ни сегодняшнюю не видел, ни вчерашнюю. Я вообще эту газету не читал. И сейчас ее, сохранившую задорное имя, не читаю.

– Нет, не видел.

– Ты там найдешь какие‑то строки, где сказано, что я одобряю эту акцию. И мою подпись. Мне позвонили сегодня утром из Москвы и познакомили с уже напечатанным текстом.

Так советские люди единодушно одобрили вторжение стран Варшавского договора в Чехословакию.

Спустя год с небольшим, в порядке укрепления советско – чехословацкой дружбы, в Праге были устроены дни советской культуры – или как там оно называлось. Чтобы не обострять дружбу, советскую культуру представляли эстонские художественные силы. Моя жена Фрида была в их числе. Артистов тщательно проинструктировали: ни под каким видом не велено было говорить между собой по – русски, пожалуйста, ни одного русского звука. А гиды, которые показывали им Прагу, объяснялись по – немецки. Что ни говорите, а советская политика по отношению к восточноевропейским братьям не лишена была изящества.

* * *

Отслужив свое, как сказано, Валя Эвертсон поступил в наш институт – и пошла академическая рутина: рисунок по утрам, потом лекции, ну там, история партии или научный коммунизм, пластическая анатомия, история искусства и прочая, днем, пока в северном Таллинне светит скупое солнце, – живопись, как стемнеет – еще лекции, кроки… День за днем, семестр за семестром. Вот и очередная сессия, просмотр и оценка работ, то да се… Пришло время сдавать экзамен по искусству Возрождения.

У меня на экзаменах могла сидеть вся группа. Я не заставлял, но и не препятствовал. Все прозрачно. Да и студенту полезно послушать коллег.

Вале достался вопрос о творчестве Микельанджело.

Пока он отвечал, я обсуждал сам с собою некоторые методологические проблемы преподавания. Когда‑то мой старший и опытный коллега и приятель, заведующий кафедрой русского искусства в институте им. Репина, давал мне педагогические советы. Он утверждал, что лекции необходимо инкрустировать историческими анекдотами, чем больше, тем лучше. Совет противоречил высоким идеалам молодого тогда преподавателя. Со временем, однако, я убедился, что именно анекдоты, как некие уплотнения исторической плазмы, помогают студенту запомнить еще что‑нибудь. Вот и сейчас Валя перескакивал с одной кочки – анекдота на другую, захватывая по дороге и кое‑что более важное. «Там один плохой человек, – говорил он, – плел интриги против Микельанджело, потому что видел в нем конкурента…» Это он хотел намекнуть на Рафаэля. Но все‑таки рассказ – о потолке Сикстинской капеллы.

Вербальная часть закончена, я показываю Вале картинки. У него отличная зрительная память, от зубов отскакивает, все в порядке. На столе репродукция все того же Сикстинского потолка, он называет все толком. И вот тут неведомая сила направляет его палец на одно из полей:

– Это, – говорит он, – «Сотворение Адама». Вот это Адам.

Смолчать невозможно, неоплатонический ответ пятнадцатилетней давности тут же приходит на ум.

– А это кто? – спрашиваю я.

Валя глубоко задумывается. Он и так рыжий, а тут его белая кожа краснеет от интеллектуального напряжения.

– Моисей? – неуверенно пробует он почву, вопросительно глядя на меня. И сам опровергает: – Нет, не Моисей…

Народ в аудитории уже навострил уши в ожидании события – то ли счастливого, то ли трагического.

– Ну, Валя, – пытаюсь я помочь. – Ну кто сотворил небо, Землю, все живое, человека, наконец?

Валя напрягается еще больше. Он краснеет до ушей. Он больше не решается наобум перебирать имена, всплывающие в памяти. Он должен попасть в десятку, у него нет выбора. Человек просто каменеет от умственного усилия. Но в памяти уже ничего больше нет.

В конце концов Валя сдается.

– Нет, Борис Моисеевич, – говорит он, обмякнув. – Нет. Не помню.

Это был лучший ответ из всех, какие я слышал! Я бы поставил ему не пятерку, а шестерку, семерку, десятку. Валентин Эвертсон не помнил, кто сотворил мир!

Правильно. Сделано давно, в наше отсутствие, можно и не знать. И заодно уж – не спрашивать, кто несет исходную ответственность за это все.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю