355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Парамонов » Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода) » Текст книги (страница 62)
Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода)
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 10:58

Текст книги "Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода)"


Автор книги: Борис Парамонов


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 62 (всего у книги 114 страниц)

"Эта природа бездонна, она по ту сторону всякого дна, всякого основания, она есть изначальное безумие, первозданный хаос, составленный лишь из неистовых, разрушительных молекул... Но эта изначальная природа как раз не может быть дана: мир опыта образует исключительно вторая природа, а негация дается лишь в частичных процессах отрицания. Вот почему изначальная природа неизбежно есть объект Идеи, а чистая негация – это безумие, но безумие разума как такового. Рационализм вовсе не "прилеплен" к садовскому труду. Ему действительно суждено было прийти к идее присущего разуму безумия".

То, о чем говорит здесь Делёз, известно всем серьезным философиям – от Платона до Бердяева, у которого это названо термином Якоба Бёме Urgrund – предоснова, или безосновная бездна бытия, предшествующая самому Богу. Нам важно, однако, что в этом контексте неизбежно появляется если не имя, то проблематика Канта, идей чистого разума. В философской проекции садизм – кантианская установка, доказательный "рацио", дискурсивный разум. Герои Сада разговаривают и философствуют, подлинно садистическая атмосфера – не сексуальное безумие, но "апатия" (термин самого Сада). Делёз:

"В работах Сада приказы и описания восходят к высшей доказательной функции; эта доказательная функция основывается на совокупности отрицания как активного процесса и негации как Идеи чистого разума..."

Совсем иной механизм действует в мазохизме. У Мазоха, в отличие от Сада, не доказательный дискурс разворачивается, а создается некая картина – пластичная, визуально воспринимаемая и в то же время дающая проникновение в некий идеальный, эйдетический мир. Мазох оперирует воображением, а не чистым разумом, и в связи с ним следует говорить не о Канте, а о Платоне.

"В работах Мазоха приказы и описания также восходят к некоей высшей функции – мифологической и диалектической; эта функция основывается на совокупности отклонения как реактивного процесса и подвешенности как Идеала чистого воображения; так что описания не исчезают, они лишь смещаются, застывают, делаются суггестивными и пристойными".

Здесь в первую очередь необходимо объяснить, что такое у Делёза отклонение и подвешивание (suspension). Это не совсем удачный перевод, я бы сказал задержание, торможение (А.Эткинд употребляет слово "застывание"). Но сначала вспомним, что такое отклонение – термин, кстати, самого Фрейда. Он связан с понятием вытеснения бессознательного. Отклонение – это некое ослабленное вытеснение, допускающее существование травмирующей реальности, но как бы ее не замечающее, некая удобная для бессознательного условность. Отклонение – установка, порождающая явление фетишизма – перенесение сексуального интереса с человека на предмет, – и непременно с женщины на предмет: фетишизм исключительно мужской феномен. В объяснении его природы Фрейд особенно сногсшибателен. Мальчик замечает, что у матери нет пениса, который казался ему непременной принадлежностью человека как такового. Это производит травматизирующее действие: значит, он у матери отрезан (женские гениталии мальчик воспринимает как рану), значит, может быть отрезан и у него, и понятно за что: за влечение к матери в Эдиповом комплексе, вызывающее ревность и наказание со стороны отца. И мальчик переносит сексуальный интерес на предметы, символически заменяющие материнский пенис, вернее, создающие ситуацию, в которой отсутствие пениса всё еще не принимается во внимание, отклоняется. Вот как говорит об этом сам Фрейд:

"Можно ожидать, что заменителем упущенного женского фаллоса будут избраны такие органы или объекты, которые и в других случаях замещают пенис как символ... интерес здесь как бы приостанавливается на полпути, в качестве фетиша удерживается нечто вроде последнего впечатления, предшествующего жуткому, травматическому. Так, ступня или обувь обязаны своим предпочтением в качестве фетиша тому обстоятельству, что любопытство мальчика, высматривающего женские гениталии, направлялось снизу вверх, от ног; меха и бархат – вид волосяного покрова гениталий, за которыми должен был бы следовать с нетерпением ожидаемый женский член; столь же часто избираемые в качестве фетиша детали нижнего белья задерживают миг раздевания – последний, в котором женщину можно считать фаллической".

В этом явлении – отклонении, создающем фетишизм, – скрывается также один из механизмов виртуального мужского гомосексуализма. Либидо у мальчика формируется в Эдиповом комплексе, во влечении к матери, и коли кастрированная мать вызывает страх, то в качестве сексуального объекта выбирается мужчина, как обладающий фаллосом. Гомосексуальный любовник – это всегда мать с фаллосом. В общем, по Фрейду получается, что фетишист – это как бы неудавшийся гомосексуалист (если, конечно, гомосексуализм можно назвать удачей). Читая Мазоха, трудно отделаться именно от этой мысли. Но мы забегаем вперед – к трактовке мазохизма по Делёзу, еще не объяснив второго его таинственного термина – этого самого подвешивания.

Подвешивание – это именно задержание момента, который с неизбежностью выявит тот факт, что женщина, мучащая мазохиста, не обладает фаллосом. По Делёзу, в отличие от садизма в мазохизме

"Речь идет не о негации или разрушении мира, но также и не об идеализации его; здесь имеется в виду отклонение мира, подвешивание его в акте отклонения, – чтобы открыть себя идеалу, который сам подвешен в фантазме... Обоснованность реального оспаривается с целью выявить какое-то чистое, идеальное состояние... Не удивительно, что этот процесс приводит к фетишизму. Основные фетиши Мазоха и его героев – меха, обувь, даже хлыст, диковинные казацкие шапки, которые он любит напяливать на своих женщин..."

Меха на Венере еще потому всячески уместны, что атмосфера мазохиста, параллельная соответствующей садистической "апатии", – холод. Но гораздо значительнее другое отличие, оказывающееся в некоей культурной проекции отличием садистической науки от мазохистического искусства.

"Сад больше рассчитывает на количественный процесс накопления и ускорения, обоснованный в материалистической теории ... Мазох, в противоположность этому, имеет все основания верить в искусство и во все, что есть в культуре неподвижного, отраженного. Пластические искусства, как они ему видятся, увековечивают свой предмет, оставляя какой-то жест или позу в подвешенном состоянии. Этот хлыст или этот клинок, которые никогда не опускаются, эти меха, которые никогда не распахиваются, этот каблук, который не прекращает обрушиваться на свою жертву, – как если бы художник отказался от движения лишь затем, чтобы выразить некое более глубокое, более близкое к истокам жизни и смерти ожидание... Форма мазохизма – это ожидание. Мазохист – это тот, кто переживает ожидание в чистом виде".

Боль в мазохизме, таким образом, не есть цель в себе, не она причиняет сексуальное наслаждение – но ожидание, задержание, торможение. Последние два слова – из Шкловского, анализирующего строение художественного артефакта, и ему же принадлежат слова: "пытка задержанным наслаждением в искусстве". В искусстве, получается, действуют те же механизмы, что в мазохистической практике, вернее – в форме самого мазохизма. И коли уж нам нравится утверждать примат художественной установки в русской культуре, то тем самым не утверждаем ли мы имплицитно мазохистскую установку оной?

Это утверждение необходимое, но не достаточное. Мы вообще не сказали еще главного о мазохизме в трактовке Делёза – речь шла пока что о его механизмах, напоминающих об искусстве, – не вскрыли его смысла, каковой смысл будет относить уже к порядку не эстетическому, а едва ли не государственному. Точнее: в мазохизме дана модель властвования, которая метафорически описывает матушку Русь, мать Россию. И главное здесь слово – как раз мать.

Делёз выделил в анализе три лика матери у мазохиста, троящийся ее образ. Первая ипостась матери, женщины вообще – Афродита, гетера, хтоническая мать, существующая как в родной среде в неких бытийных миазмах. Третья ипостась – это уже реальная женщина цивилизованного патриархального общества, Эдипова мать, как говорит Делёз. И между ними располагается идеальная женщина мазохиста, сочетающая в себе добродетель и суровость, чувственность и жестокость. После болотных миазмов – ледниковый период. В квази-социологической метафорике – это амазонка, правительница некоей земледельческой матриархальной коммуны. Мать-земля, сказать по-русски, амбивалентная по определению: и накормит, и похоронит – в себе. Она и порождает – в себе, в некоем партеногеническом акте (партеногенез – внеполовое размножение). В этом гинекократическом обществе нет мужчин-мужей, – и здесь-то, в этом идеальном мире, помещает себя мазохист.

"Функция мазохистского идеала – подготовить торжество чувствительности во льдах и с помощью холода. Можно было бы сказать, что холод вытесняет языческую чувственность, удерживая на расстоянии садистскую... Выдерживает этот холод лишь сверхчувственная чувствительность, окруженная льдами и защищенная мехами; и эта же чувствительность излучается затем сквозь льды в качестве принципа какого-то животворного порядка или строя, в качестве особой формы гнева и жестокости. Отсюда троица холодности, чувствительности и жестокости".

Теперь становится понятным, кто у Делёза есть активная сторона в мазохистском акте: не символической отец, как следует по Фрейду, а символическая мать. Точно так же радикально меняется представление о пассивной стороне, об избиваемом. Кого избивают, мучают, унижают в мазохизме?

"...когда нам говорят, что бьющим персонажем в мазохизме является отец, мы должны еще выяснить, кого же здесь бьют в первую очередь. Где прячется отец? Что, если он прячется, прежде всего, в самом избиваемом? ... Может быть, именно образ отца в нем преуменьшается, избивается, выставляется на посмешище и унижается? Не является ли то, что он искупает, его сходством с отцом, его отцеподобием? ... И действительно, в фантазме трех матерей обнаруживается один очень важный момент: уже одно только утроение матери имеет своим следствием перенесение отцовских функций на женский образ; отец оказывается исключенным, аннулированным. ... Словом, три женщины составляют некий символический строй, в котором или посредством которого отец всегда уже упразднен – упразднен навеки".

И вот в этом идеальном мире символически реализуется фантазия о совокуплении с матерью и последующем рождении – самозарождении внутри матери – самого мазохиста. Мазохист сам себя рождает, совокупляясь с матерью. Ведь амазонке не нужен мужчина, она сама коня на скаку остановит. В символике мазохиста, как уже было сказано, мать обладает фаллосом. Это партеногенез, внеполовое размножение. Рождение сына безмужней матерью происходит путем распятия его на кресте муки, и это же есть второе, внеполовое рождение сына, его воскрешение. Такая мистерия, говорит Делёз, разыгрывается в христианском мифе.

В нарисованной Делёзом картине мазохизма нельзя не видеть некоторого – и очень значительного – метафизического сходства с образом России, как он предносится русскому же поэтическому воображению, да и реализуется в реальной исторической практике. Описанному сюжету можно найти много иллюстраций в русском культурном творчестве. Несколько переставив слова: сам этот сюжет и разворачивается в русской истории.

И у него есть еще одна зловещая сторона, о которой предстоит сказать. Мы уже вскользь упоминали эту тему, вскользь сказав, что, по Делёзу, в садизме и мазохизме происходит выход к чистому Танатосу, в негативное поле смерти. Происходит это путем десексуализации мира. Жестокость, присутствующая в обоих актах, и есть этот выход, уничтожение Эроса. Мазохист созерцает "первую природу" как абсолютную негацию, бездну бытия, бёмовский ургрунд. Но удержаться в этом состоянии, ввести Танатос в длящийся опыт всё равно не удается, ибо этот выход, этот скачок не имеет временного характера – в то же мгновение сменяется ресексуализацией. Это не столько переживание небытия, сколько взывание к нему. Делёз говорит, что этот скачок никуда не ведет, происходит на месте. Не есть ли это место Россия?

В этой символике много раз писали о России. Тема безмужности России, отсутствии в ее истории мужского начала как начала защиты и любовного оплодотворяющего проникновения – знакомая в русской культуре тема. Мужское активное начало в русской истории всегда было сторонним, чуждым и насильническим – более чем известная метафора. Но давайте предложим другую метафору, заимствуем ее у Делёза. Трудно говорить о несамостоятельности, беззащитности России перед врагами, которых она неоднократно преодолевала. Нельзя ли предположить, что жестокость и насильничество русской истории – имманентные качества, причем уже даже и не метафорические, а вполне реальные, что и делает русских, вне сексуальных фантазмов, моральными мазохистами по Ранкуру? И тогда субъектом этих качеств отказывается та самая мать, которая действует в мазохистском акте. Мать-Россия.

Сам Делёз, натурально, в интерпретации мазохизма России вообще не касался. Но он дал представление о форме мазохизма, которую не составляет труда заполнить русским содержанием. И содержание это можно узреть в плодах русского духовного творчества, особенно ясно в поэзии. Разумеется, этот сюжет лучше всего искать у поэта-женщины. Мы легко его находим у Анны Ахматовой.

Она всячески репрезентативна в указанном сюжете. Прежде всего, – духовно крупна, масштабна, "национальна". Мандельштам писал в начале двадцатых годов:

"В последних стихах Ахматовой произошел перелом к гиератической важности, религиозной простоте и торжественности; я бы сказал: после женщины пришел черед ж е н ы. Помните: "смиренная, одетая убого, но видом величавая жена". Голос отречения крепнет всё более в стихах Ахматовой, и в настоящее время ее поэзия близится к тому, чтобы стать одним из символов величия России".

Но какого рода символ естественнее всего здесь видится? Послушаем другого писавшего об Ахматовой – Н.В. Недоброво, статью которого о книге "Четки" она чрезвычайно ценила:

"Очень сильная книга властных стихов... Желание напечатлеть себя на любимом, несколько насильническое. ... Самое голосоведение Ахматовой, твердое и уж скорее самоуверенное ... свидетельствует не о плаксивости ... но открывает лирическую душу скорее жесткую, чем слишком мягкую, скорее жестокую, чем слезливую, и уж явно господствующую, а не угнетенную...

Не понимающий ... не подозревает, что если бы эти жалкие, исцарапанные юродивые вдруг забыли бы свою нелепую страсть и вернулись в мир, то железными стопами пошли бы они по телам его, живого, мирского человека; тогда бы он узнал жестокую силу ... по пустякам слезившихся капризниц и капризников".

Если не потерять этой путеводной нити, то действительно в поэзии Ахматовой очень явственно обнаруживаются эти ее свойства: некая недобрая сила. Уже в первой книге "Вечер" это проявляется заметно: героиня стихов вроде гоголевской панночки – то ли утопленница, то ли погубительница, а лучше сказать, то и другое вместе. Как уместен здесь Гумилев – вплоть до топографии: "Из города Киева, Из логова змиева Я взял не жену, а колдунью".

Есть статья Александра Жолковского, несколько лет назад чрезвычайно нашумевшая и травмировавшая ахматовскую клаку. В статье доказывалось, что в самом жизненном поведении своем, в жизнетворчестве, в "перформансе" Ахматова воспроизвела структуру сталинского властного дискурса. Никому вреда от этого, конечно, не было, а клака мазохистически восторгалась. Я бы сказал, однако, что Ахматова нанесла вред себе, реализовав эти свои потенции в жизни, а не в стихах – в последних возобладал образ страдалицы. Она говорила о себе: я танк. Вот этого танка нет в ее поздних стихах. Она осталась разве что амазонк

Псы и рыцари

Я недавно посмотрел худший фильм в моей жизни; к чести моей, недосмотрел, бросил минуте на двадцатой. В русской видеолавке мне всучили перестроечный еще телефильм "Собачье сердце". Я не сильно верю вкусам наших зазывал, но пленил на обложке Евгений Евстигнеев, замечательный актер, посмотреть которого -никогда не ошибешься. На это раз ошибся он сам, снявшись в этом образцовом по бездарности фильме. Сочинение это ранне-перестроечное, в титрах -"снят по заказу Гостелерадио СССР". На экране отдельной надписью, крупно – "По повести Михаила Афанасьевича Булгакова". Человек понимающий уже должен был насторожиться; я и насторожился. Так прописать, со всеми патронимами, покойного писателя – значило, в тогдашних критериях, воздать ему высшей мерой (двусмысленность этого выражения отнесите на счет советской власти и ее революционного правопорядка). Булгакова уже тогда, в самом начале перестройки, посчитали классиком, то есть, проще говоря, начальством; а начальство положено именовать с максимальной полнотой. Помните: "генеральный секретарь ЦК КПСС товарищ Леонид Ильич Брежнев". Так Маяковский вспоминал, как в провинциальных городах полицейские чины предупреждали футуристов, объявлявших поэтический вечер: "Пушкина и вообще начальства не касаться!" Вспоминается и собственный мой скромный опыт. Однажды некто профессор Портнов в газете "Советская Россия" счел нужным оскорбиться на мою трактовку Лермонтова, не совсем совпадающую с той, которою ему преподносили в областной партшколе; смешивая меня с грязью, Лермонтова он именовал всегда и только – М.Ю.Лермонтов: ничего не скажешь, номенклатурный поэт.

Чем был ужасен фильм "Собачье сердце"? Полной стилевой мешаниной. Вернее – полным непониманием стиля самой вещи, которая была перенесена на экран в самой что ни на есть простецкой реалистической манере: так в провинции воспроизводили стиль МХАТа: не торопясь, с чувством, с расстановкой – но без всякого толка. В свое время Евгений Замятин в статье о новой, пореволюционной русской литературе (тогда ее еще не называли советской) писал, что самую правильную стилистическую установку выбрал Михаил Булгаков: новую действительность не изобразить иначе, нежели в форме фантастического гротеска. И вот этот гротеск поднесли как позднесталинскую бесконфликтную пьеску о борьбе хорошего с лучшим, о передовиках производства, двигающих советскую науку. Какая-нибудь "Зеленая улица", какой-нибудь Суров. "Хорошими", не понимающими "лучшего", предстали в фильме Швондер и его компания, киношники и тут не потянули на гротеск. У этих комуняг постарались выделить положительные черты: они дружно, в лад поют революционные песни и на "октябринах" дают новорожденным девочкам вполне человеческие имена Роза и Клара, в честь Клары Цеткин и Розы Люксембург. Причем фильм было решено растянуть на две серии, и он утратил какой-либо темп, а ведь в жанре гротеска, даже водевиля темп – первейшее условие: всё должно нестись, спотыкаться, падать и разбиваться. Тут не должно было быть никакого реализма. Из фантазии о превращении собаки в человека и обратной трансформации сделали политически взвешенную, со всеми тогдашними перестроечными акцентами лабуду и нудь.

Утешение одно: сейчас таких фильмов в России не делают, никакой политической корректности не блюдут и неприличий, вплоть до похабщины, не боятся. Так что уже сказанное неактуально, по крайней мере для России. Но ведь это у нас была только присказка. Сказка вообще не о России будет. Хотя повесть "Собачье сердце" сыграет у нас роль некоего, как сейчас говорят, медиатора.

Один из новейших уже эмигрантов, попавший в Америку при Горбачеве, устроился преподавать что-то русское в один из американских университетов. Человек он был либеральный, но не по-американски либеральный, а по-советски: этакий типичный, едва ли не потомственный шестидесятник. И решил он со своими студентами прочитать повесть Булгакова "Собачья сердце" для демонстрации этим баловням судьбы, на простом и понятном примере, что такое советская власть. Не с "Архипелага" же начинать. Прочли. А потом он задал им домашнюю работу в форме вопросов: как вы поняли вещь, кто в ней положительный герой, кто отрицательный и прочее. К ужасу нашего шестидесятника, громадное большинство студентов посчитало отрицательным персонажем профессора Преображенского, а положительным – Шарикова. При устном обсуждении тех же вопросов в классе американцы высказались в том смысле, что Преображенский – деспот, тиран и тоталитарный диктатор, не имевший никакого права производить эксперименты над живым существом. К тому же оказалось, что большинство группы вообще против вивисекции. Диссидент попытался объяснить аллегорический смысл повести: Шариков, человек, сделанный из собаки, символизирует власть хамов, добравшихся до вершин, это, мол, победивший пролетариат, громящий высокую культуру. Студенты на это возразили, что пролетариат, вообще людей с низших ступеней общественной лестницы не следует считать, а тем более называть хамами и что Шариков был в своем праве, коли он любил балалайку и не терпел оперу.

Стоило бы спросить у этих колледж-бойз энд гёрлз, сколько среди них любителей оперы.

Этот случай, кажется, уже вошел в хрестоматии российского антиамериканизма – да не с него ли таковой и начался? Всё это говорится к тому, что так называемый культурный разрыв действительно существует и что все возможные союзы России с Западом вообще и с Соединенными Штатами в частности не раз столкнутся с этой проблемой. Даже чисто военная стратегия будет определяться культурными приоритетами. Начнут, например, русские в рамках новых договоренностей о борьбе с мировым терроризмом производить какую-нибудь "зачистку", а в НАТО им скажут: "Позвольте, вам не кажется, что вы нарушаете права человека?" И ведь без всяких аллегорий: если права животных блюдутся на высшем культурном уровне (каковой предположительно имеет место в американских университетах), то как можно не считаться с людьми? Нет на Западе таких априори, которые определяли бы заведомо негативное отношение хоть к Шариковым, хоть к Швондерам. А вот профессора Преображенского запросто можно к суду потянуть – хотя бы за так называемую мэйл-практис. По нынешним стандартам он мало чем отличается от доктора Менгеле. Это в Советском Союзе докторов-убийц не в том месте искали – в Кремлевской больнице, а в Америке их быстро найдут в самом что ни на есть нужном месте, в горячих точках: например, гинекологов, работающих в абортариях. Сейчас некто Кропп, убивший врача-аборциониста, сбежавший во Францию и там через два года пойманный, отказывается опротестовывать процедуру его экстрадиции в США, а добровольно согласен туда ехать, ибо считает себя невиновным. (Непонятно тогда, почему он все-таки сбежал.)

А животных ценят и жалеют – братьев наших меньших. И не бьют по голове.

Вот некоторая хроника.

"Нью-Йорк Пост, 23 мая: В городе Лиллиан, штат Алабама, арестован Роберт Родс, 68 лет, – за убийство 3000 гончих псов. Он получал деньги от владельцев этих псов, избавлявшихся от них по причине их старости и неспособности к гонкам. Статья, ему предъявляемая, – жестокое обращение с животными".

Вот еще более нашумевший случай, о котором уже с неделю пишут нью-йоркские газеты:

"Джон Джефферсон, поссорившийся со своей бывшей подругой Юджинией Миллер, стал угрожать ей ножом. Испуганная Миллер выбежала из квартиры. Тогда Джефферсон вышел на балкон с ее собачкой терьером Рибси и выбросил ее с двадцать третьего этажа. На месте смерти Рибси сочувствующие соседи и прохожие устроили раку с цветами и свечками".

А вот сходный сюжет, но уже с участием знаменитости:

"Бывшая кинозвезда, нашедшая новое призвание в защите животных, Брижитт Бардо устроила скандал, увидев в одной из программ французского телевидения, как рэппер Джои Старр (настоящее имя Дидье Морвилль), сделавший обезьяну участником своего шоу, дал ей на сцене несколько пощечин. Его будут судить за грубое обращение с животными и незаконное владение редкой породой".

Было б крайне интересно посмотреть, как американские студенты отреагировали бы на другую знаменитую советскую собаку – верного Руслана. Смогли бы они с ним идентифицироваться, как, несомненно, идентифицируются советские люди?

Культ животных, зародившийся, думается, в Англии, как всякий культ, смещает перспективу и способствует искажению действительности. Я не хочу употреблять сильных выражений, вроде "мухолюбы-человеконенавистники", как писали в сталинские годы об ученых-генетиках и их дрозофилах, но все-таки считаю нужным заметить, что животные не понимают сентиментального к ним отношения, не нуждаются в нем. Не надо подвязывать им бантики и прыскать их духами. Собака должна пахнуть псиной. Есть классическое произведение русской литературы, дающее проникновенное понимание собачьей психологии, – "Каштанка", конечно. Ей открывалась блестящая артистическая, так сказать, культурная карьера, но она предпочла сбежать к пьяненькому столяру и сыну его Федюшке, производившему над ней садистские фокусы. Вообще мне кажется, что комиссар Фурманов проявил полное незнание предмета и типичную интеллигентскую сентиментальность, когда отметил как черту невежественности в Чапаеве его убеждение, что лошадей надо бить, иначе они портятся. Трудно спорить с тем, что крестьянин и кавалерист Чапаев знал коней лучше, чем просвещенный комиссар– горожанин.

И уж коли у нас тут мелькнуло слово "просвещение", то просит сказаться одна вполне элементарная мысль: коренной недостаток просветительской идеологии, просветительского дискурса – убеждение в существовании единых культурных норм, укорененных якобы в глубинах всякого мыслящего существа, хомо сапиенс; убеждение в том, что мир можно сделать культурно единым. Конечно, в нынешние времена сюда внесена серьезная коррекция: мультикультурализм. Но и тут исходят из того предположения, что люди, сохраняющие свои специфические обычаи (то, что и называют сейчас "культурой"), смогут ужиться без конфликтов в рамках единого общества. Что оснований для конфликтов в сущности нет. Этот просветительский оптимизм терпит крах на каждом шагу, но соответствующие конфликты политически корректно стараются не замечать, а если и замечают, то толкуют опять же политически корректно, закрывая глаза на суть проблем.

А проблемы возникают совсем уж, можно сказать, неподобные.

В книге Ильи Эренбурга "Виза времени" есть цикл статей о Швеции, написанных в середине двадцатых годов. Появляется, в частности, такая фраза:

"Не вздумайте также, обращаясь к господину Якобсону : сказать "господин Якобсон". Разве вас не предупредили, что он здесь представитель Персии? Это не шутка, это чин. Правда, персов в Люлео нет, никогда не было и скорее всего не будет, но персидское правительство ценит шведские кроны, а господин Якобсон – уважение своих соотечественников".

Реалия здесь та, что в те давние времена дипломатические штаты не были так раздуты, как сейчас, в эпоху ООН, и иностранные консулы не сидели в каждой деревне: представлять интересы той или иной страны предлагали местным солидным гражданам. Но сейчас реалии другие, и фраза о том, что персов в Швеции нет и не будет, кажется насмешкой. Если не персы, то уж черногорцы точно в Швеции есть.

Лет десять назад был показан фильм, так и называвшийся "Монтенегро", то есть Черногория. Не помню, шведский он был или американский, но действие происходило в Швеции, в которой по сюжету фильма путешествующая американка попала под чары неких цыганистых красавцев и их образа жизни. Американку играла актриса, которая снималась с Джеком Николсоном в фильме "Пять легких пьес", забыл ее имя. Тема фильма "Монтенегро" была – культурный (даже не распад, а) отпад. Представим себе Пушкина, который пошел побродить с цыганами, да так и не вернулся. При этом американка была счастлива – кажется, впервые в жизни. Конечно, этот фильм – реликт шестидесятых хиппарских годов, с ощутимым элементом иронии в отношении славной эпохи. Но шестидесятые годы прошли, а черногорцы в Швеции остались. И, кажется, один из них убил премьер-министра Пальме.

Но кто убил Пима Фортэйна в Голландии? Отнюдь не один из тех мусульман, которых нынче пруд пруди в Голландии. Его убил эко-террорист, защитник прав животных.

На этом закончим о псах и перейдем к рыцарям.

В одном из недавних номеров Нью-Йорк Таймс Бук Ревю появилась рецензия Скотта Апплби, профессора истории в католическом университете Нотр Дам, на книгу Филипа Дженкинса "Новое христианское царство: пришествие глобального христианства". По словам рецензента, автор книги, профессор религиозной истории в штатном университете Пенсильвании, "очерчивает контуры нового христианского царства, возникающего на перекрестье демографического взрыва в странах Третьего мира, мусульманского и христианского прозелитизма и чаяний новых многомиллионных масс городской бедноты о сверхъестественном спасении".

Филип Дженкинс приобрел известность несколько лет назад книгой о зреющем скандале в недрах католической церкви Америки, связанном с пресловутой педофилией. Рецензент говорит, что скандал даже превзошел предсказания автора – но тем более способствовал его авторитету своеобразного футуролога. Тем более имеет смысл прислушаться к нынешним если не пророчествам, то выкладкам Филипа Дженкинса.

Излагая его мысли, Скотт Апплби пишет:

"Сделайте заметку на вашем календаре. К 2050 году шесть государств – Бразилия, Мексика, Филиппины, Нигерия, Конго и Соединенные Штаты – будут насчитывать каждое сто и более миллионов христиан. Экваториальная Африка сменит Европу как ведущий центр христианства в мире, тогда как в Бразилии будет 150 миллионов католиков и 40 миллионов протестантов. И более чем миллиард пятидесятников распространят по лицу земли беднейшую из ветвей христианского супранатурализма.

В Южном полушарии появится новое поколение недемократических стран с теократическими претензиями, часто открыто репрессивных. Если они не будут воевать одно с другим, то будут вести войну против общего врага Ислама. В 2050 году 20 из 25 крупнейших государств будут преимущественно или полностью христианскими или мусульманскими; по меньшей мере десять из них будут в состоянии непрекращающегося конфликта.

Хотя христиане будут по-прежнему численно превышать мусульман, Ислам будет превалировать в Третьем мире и его войнах. Решающим фактором останется поддержка богатых нефтью мусульманских режимов странами индустриального Севера, чье христианское наследие не изменит их позиции в этих конфликтах. Экстремисты обеих религий будут господствовать в обществах, лишенных базовых прав человека, угнетающих женщин и нетерпимых к иным вероучениям. Эти процессы будут идти на фоне гонки вооружений в странах Азии и Африки, которые одна за другой будут обзаводиться оружием массового уничтожения, в том числе химическим и биологическим. Короче говоря, грядущие бедствия приобретут такой масштаб, по сравнению с которыми кровавые религиозные войны прошлого покажутся всего лишь утренней гимнастикой".


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю