Текст книги "Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода)"
Автор книги: Борис Парамонов
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 114 страниц)
Об этом подробно пишет в бизнес-секции НЙТ от 18 декабря Сабрина Тавернайз в статье под названием "С ростом экономики Россия вступает на неизведанную территорию". В статье в частности говорится:
Пять лет назад правительственные реформаторы в России главной своей задачей считали обуздание инфляции и финансовую стабилизацию. Сегодня они обсуждают с парламентом, как построить расходные статьи первого за всю постсоветскую историю положительно сбалансированного бюджета. Потребительские расходы населения выросли за этот год предположительно на 9 процентов, в то время как они падали два предыдущих года подряд. Годовой рост экономики составил 7 процентов, а капиталовложения возросли на 18 процентов. Ныне, на фоне растущей экономики, перед Россией встает труднейшая задача, которую не решить никаким единовременным президентским декретом и никакими вообще волевыми действиями: организовать защиту прав собственности и реформировать слабую и устаревшую судебную систему. Самым труднопреодолимым барьером для долгосрочного роста экономики является в России именно отсутствие налаженной правовой системы, обеспечивающей экономические и прочие права субъектов хозяйственного процесса – от мелких собственников внутри страны до иностранных инвесторов.
Сабрина Тавернайз приводит многочисленные примеры правового и экономического хаоса, которые не нужно воспроизводить для российских читателей и радиослушателей: ими полна отечественная пресса. Гораздо интереснее случаи позитивных сдвигов в этом отношении. Главный из них: экономические конфликты все чаще разбираются в суде, а не решаются путем, как говорили раньше, внесудебной расправы и как стали говорить теперь – разборками. Сабрина Тавернайз приводит слова Анатолия Чубайса:
В 1994 году альтернатива в бизнесе было простой: убить или не убить. Сейчас, вместо того чтобы искать наемного убийцу, влиятельные бизнесмены ищут путей воздействия на административные органы для того, что те оказали давление на конкурентов: допустим, припугнуть их повышением налогов или открытием против них судебного преследования.
Ситуация стала меняться именно в самое последнее время, пишет далее Сабрина Тавернайз. Все чаще и чаще хозяйственные споры переносятся в гражданский суд, а не решаются келейно, в кабинетах заинтересованных начальников. Конфликтующие стороны проявляют, что называется, добрую волю. Но проблема упирается в саму судебную систему.
Говорит недавно вышедший в отставку судья Сергей Пашин, выжитый из этой системы после того, как он протестовал против несправедливо вынесенного приговора по хозяйственному вопросу:
Собственные правила российского бизнеса сильнее закона. Даже если ваша правовая позиция безупречна, нет гарантии, что вы выиграете дело. Большинство судей – воспитанники советской системы. У них ничтожная зарплата и они невероятно дезориентированы. Они привыкли, они научены не доверять частной собственности и высоким доходам.
Мне рассказывал знакомый композитор, в середине 70-х годов написавший ставшую чрезвычайно популярной рок-оперу: его авторские отчисления за исполнение оперы или отрывков из нее доходили до десяти тысяч рублей в месяц – так называемых "новых", то есть хрущевских, рублей. И вдруг каким-то административным решением каких-то органов эти отчисления ограничили максимумом в три тысячи. Действие этих административных органов было явно неправовым, и композитор хотел подать в суд; но друзья сказали ему: "Подумай, есть ли у тебя шансы выиграть дело, которое будет разбирать судья с зарплатой сто сорок рублей в месяц?" Он решил ограничиться этим – трехтысячным -доходом, утешаясь тем обстоятельством, что он все равно много богаче потенциально неправедного судьи.
Отсюда и возникает одна из главных задач – усилить независимость судей, в том числе объективность их суждений; а для этого прежде всего увеличить им зарплату. Президент Путин обещал сделать это. Сколько помнится, речь шла о повышении на какие-то проценты; допустим, двадцать-тридцать. Достаточно ли это? Чтобы быть независимым, судья должен быть просто-напросто состоятельным человеком. Он, например, должен иметь возможность купить себе дом: известно, что местные власти могут оказывать, и оказывают, давление на судей, решая вопрос о предоставлении им жилплощади. А как в России купить или построить дом, если у вас даже есть деньги, но нет четко отлаженной хозяйственной инфраструктуры, когда такая необходимость тут же встречает ответное движение рынка недвижимости? В общем, ситуация вполне адекватно описывается по Козьме Пруткову: где начало того конца, которым оканчивается начало?
Тем не менее процесс вроде бы пошел: создаются условия, когда самому бизнесу выгоднее действовать в легальной атмосфере. Просто-напросто бизнес стал расширяться – то есть выходить за узкий круг людей, связанных со всякого рода "авторитетными" – властными или криминальными – структурами. Говорит Евгений Иванов, заместитель генерального директора компании Российский Алюминий:
Бизнес достиг потолка той ситуации, когда привлекались только капиталы друзей или другие внутренние источники. Сейчас становится выгодным делать бизнес открытым, привлекать людей со стороны. Раньше, когда вы выходили в лес в белых одеждах, вас тут же съедали живьем.
Примерно о том же говорит иностранец, свидетель по определению объективный, – директор инвестиционного банка Объединенная Финансовая Группа Чарльз Райан:
Наступила интересная новая фаза: доходы и активы начинают мигрировать от людей, главным умением которых было раздобыть эти активы при помощи власти, к новым группам владельцев, обладающих искусством управлять этими активами.
Вот это расширение вовлеченных в деловую активность групп создает объективную необходимость создать для них легальное правовое поле. Кажется, создание такого поля будет не только необходимым, но и достаточным условием резкого взлета российской экономики. Однако статья Сабрины Тавернайз в НЙТ заканчивается следующим образом:
В то время, когда инвесторы надеются на более равномерное действие правовой системы в России, самым большим неизвестным в предносящемся уравнении остается сам президент Путин. Он порвал если не со всеми, то с большинством из тех людей, которые стали могущественными лидерами российского бизнеса при Ельцине и с помощью Ельцина. И некоторые из этих людей, известных под именем олигархов, испытывают беспокойство, думая о том, какими будут действия правительства, если экономика начнет все же не расти, а спотыкаться. Один из этих олигархов сказал:
"Путин хочет построить сильную Россию любой ценой, но сам он слабый человек, волею судеб ставший главой громадного государства, и до сих пор он все еще не сделал решительного политического выбора. Мы просто не знаем, как он поведет себя в случае, если настанут плохие времена".
Будем все-таки надеяться, что времена не станут столь плохими, чтобы Путин повел себя на манер Лукашенко: ведь его, Путина, в этом случае субсидировать будет некому.
По следам Христа
Журнал "Знамя" в очередной раз предался любимому занятию русских толстых журналов: тысячепервому толкованию некоего продукта русской классики, в очевидной надежде на этот раз достигнуть истины. Выбран предмет, вообще излюбленный для такого рода упражнений: поэма Блока "Двенадцать", сочинение, как говорится, энигматическое. По-прежнему сегодня, как и 80 лет назад, смущает появление Христа во главе отряда красногвардейцев, жаждущих пальнуть пулей в святую Русь. Раньше, при большевиках, Христос был неприемлем; сейчас же он полностью реабилитирован, и неприемлемы делаются даже не красногвардейцы, большевицкая рвань и голь – тут сомнений больше нет, – а, получается, сам Александр Блок, установивший такую диспозицию.
Дискуссия, организованная "Знаменем" в номере 11-м, называется "Финал Двенадцати – взгляд из 2000 года". Участвовали в обсуждении крупные фигуры: Сергей Аверинцев, Владимир Александров (из Принстонского университета, полагаю), Николай Котрелев, Александр Лавров; помоложе, но тоже с идеями Константин Азадовский, Николай Богомолов, мой любимый автор Александр Эткинд. Всех не назвал, но и остальные люди почтенные, любящие и знающие дело. И вот – никто не сказал ничего нового, никакого прорывного открытия не сделал. Было в очередной раз повторено все то, что десятки лет говорилось и при большевиках в академических изданиях и комментариях к ним. Пожалуй, две относительно новые ноты по сравнению с тем, что говорилось все годы советской власти. Первая: трактовка большевиков как преступных разрушителей России, политических бандитов ( это очень темпераментно высказал Лавров) – не очень-то и интересно, а главное, так ли уж правильно? Есть соблазн думать, что на фоне нынешних властителей России (разумею не только политиков и даже главным образом не-политиков) – на этом фоне Ленин и Троцкий могут показаться всего лишь далекими от жизни идеалистами. И вторая как бы новация: введенная в нынешний русский культурный оборот трактовка Блока, данная еще в подсоветских двадцатых годах, тогда же попавшая за границу и напечатанная в журнале Бердяева "Путь". В ней Блок был подвергнут бескомпромиссному религиозному осуждению – против чего возражал в том же журнале сам Бердяев. С этим поворотом в блоковедении принято считаться, потому что автором статьи предположительно называется отец Павел Флоренский – всячески крупная фигура, да еще и мученик. Правда, сейчас стали называть еще одного возможного автора – Федора Андреева. Это имя мне ничего не говорит. Ну и Мережковского еще, естественно, поминают, с его излюбленной парой Христос – антихрист, – и не в пейоративном смысле, как раньше, а уважительно.
Трудно подытожить итоги дискуссии. Да есть ли итоги? Была ли дискуссия? Повторили – годами известное и в обычной российской литературоведческой манере: нет четких, острых мыслей, смелых трактовок, а есть общая гуманитарная расплывчатость. Черного и белого не говорите, красного и синего не называйте. Академическая корректность, от которой сводит скулы. Взвешенность, сбалансированность мнений, лишний раз наводящая на мысль о том, что в гуманитарно-академической среде не истину следует искать, а теньюр – род научной ренты. Впрочем, в нынешней России – какие теньюры? Остается предположить, что сама тема о христианстве и его импликациях сдерживает авторов.
Я не могу структурировать эту манную кашу – дам просто цитатами отдельные положения отдельных участников обсуждения.
АВЕРИНЦЕВ:
Должен сознаться в наивности, если это наивность: когда поэт на вопрос о его интенции свидетельствует: "Не знаю", – я предпочитаю совершенно дословно верить такому свидетельству... Тот, кто понимает, что поэт – не учитель и не лжеучитель, не пророк в библейском смысле, но и не лжепророк, а скорее тот, кто силой своего искусства объективирует привидевшееся и дает нам шанс избавиться от наваждений, – тот едва ли рискует впасть в соблазн.
БОГОМОЛОВ:
Сама ситуация, когда современный журнал, ориентированный на литературную злободневность, решил обсудить смысл поэмы, появившейся более 80 лет назад, очень показательна. Значит, "12" и ее финал до сих пор воспринимаются как что-то очень актуальное, не потерявшее действенности. Но суждения по этому поводу могут быть очень разными. ... споры о том, благословляет или проклинает Христос все происходящее в поэме, мне представляются бесполезными. Вообще, мне кажется бесперспективным давать какие-либо нравственные оценки персонажам поэмы
КОТРЕЛЕВ склонился к церковному прочтению блоковского сюжета, в духе как бы Флоренского:
Речь должна перейти в план рассмотрения религиозности Блока и его отношений с христианством... блоковский Христос не есть Христос христиан, хотя и снабжен его атрибутами... В блоковском исповедании веры (как и у большинства представителей столь несчастливо называемого русского религиозного ренессанса) определяющая черта – отказ от церковного водительства, от смиренного подчинения видимой Церкви и знаемого Предания. Христос 12-ти – это не Иисус Христос Писания и Предания.
ДИНА МАГОМЕДОВА выступает с недвусмысленных христианско-церковных позиций:
То, что в конце поэмы появляется Христос, свидетельствует об одном: никакой иной нравственной силы, способной преодолеть аморализм стихии, разгул бесовства, кроме этики сострадания, любви и признания ценности каждой человеческой жизни, которая веками связывалась с именем Христа, – не существует. Надежда Блока на обретение качественно новой, доселе небывалой морали, связанной не с отдельной личностью, а с народной массой, о чем он твердил в своих культурфилософских эссе даже после написания поэмы, в художественном творческом плане сразу же потерпела крах.
Спрашивается: если вопрос не поддается решению, зачем его лишний раз обсуждать? Как сказал знаменитый философ, о чем нельзя говорить, о том следует молчать. Ведь не решили ничего, не сказали, повторяю, ничего нового. Правда, было в обсуждении кое-что забавное. Повеселил, как ни странно, принстонский профессор (если и впрямь знаменский Александров – тот самый), написавший, что главная тема "Двенадцати" – гибель Петербурга и всего соответствующего эона русской истории, что и подчеркнуто убийством Катьки, ибо Катька – это Екатерина Вторая, поставившая памятник Петру и тем самым как бы утвердившая его дело. Почтенный автор находит даже портретное сходство между императрицей и персонажем поэмы в строчках "Ах ты, Катя, мой Катя Толстоморденькая!"
Статья Вл. Александрова заканчивается чрезвычайно патетически:
И Петька убивает Катьку. Убивает мифотворца, а стало быть, Петербурга больше не существует. Что может быть дальше? Для Блока – только немота и смерть. Ничего.
Или Страшный Суд. Суд, на который Александр Блок обрекает самого себя. Смертный приговор, который он выносит самому себе. Если это даже отречение от гуманизма, то только по отношению к себе. От христианства? Но говорил Христос: "Бодрствуйте, потому что не знаете ни дня, ни часа, в который приидет Сын Человеческий".
Не знал его и Александр Блок, но поэт знал. Знал, что в полунощи русской революции грядет Жених.
Вся эта риторика покоится на одной подмене: в слове "двенадцать" автор пожелал увидеть не столько число красногвардейцев – предполагаемых апостолов, сколько указание на время суток – полночь; отсюда цитация евангельского текста и мнимая его увязка с Христом поэмы. Впрочем, слово "жених" неожиданно оказывается очень уместным...
И я не мог пройти мимо того, что сказал Александр Эткинд (хотя он не сказал ничего); человек, написавший "Хлыста", не может не понимать, в чем сюжет "Двенадцати", но предпочитает высказываться намеками:
"Двенадцать" надо рассматривать в контексте последних, судорожных метаний больного Блока между преображением тела и революцией власти, между Распутиным и Лениным. Однако "Катилина" лучше и радикальнее демонстрирует эти поиски, чем "Двенадцать". Вообще "Двенадцать" сегодня не очень интересны. Телесность в современном дискурсе радикально отлична от телесности у Блока, впрочем, как и революция.
В одной фразе о современной телесности А.Эткинд напустил больше ученого тумана, чем все остальные участники обсуждения вместе взятые. Подразумеваются нынешние властители дум Делез и Гватари и Мишель Фуко, которые эту новую телесность выдумали. Они писали о десексуализации тела; по-французски это значит скорее его дегенитализация, если позволительно так выразиться ("А вы не выражайтесь!" – могут мне ответить). Выдвигается проект тотальной сексуализации всего тела, то есть преодоления генитальной сексуальности. Методом, наиболее радикально ведущим к исполнению этого проекта, считается садо-мазохистская практика. Зачем это понадобилось, простому человеку не понять. Вернее, очень даже понятно в случае Фуко; о Гватари говорить не буду, подробности его личной жизни мне не известны, но Жиль Делез, совершенно точно знаю, был человек семейный. Революция, о которой глухо говорит А.Эткинд в конце цитированных слов, называется даже не сексуальной, а шизономадической.
Я не думаю, что чтение этих революционеров тела сильно помогло А.Эткинду в его действительно серьезной и в то же время сенсационной, ошеломляющей трактовке позднего Блока. Для такого открытия вполне достаточно было знать книгу Розанова "Апокалиптические секты: скопцы и хлысты" и, само собой разумеется, Папу Фрейда. А. Эткинд обнаружил, что в эссе Блока "Катилина" выдвинута мысль о телесной кастрации как единственно радикальном революционном проекте: революция как уничтожение пола. Человек бесполый, так сказать, естественно делается коммунистом: у него исчезает индивидуальная привязка к жизни.
Мне не совсем ясно, почему А. Эткинд, человек, так глубоко понимающий Блока, счел нужным сказать, что в поэме "Двенадцать" нельзя обнаружить интересующих его тем – каковые темы как раз самое прямое касательство имеют к сюжету Христа в поэме, – и вместо этого заговорил о стихотворении "Скифы", назвав его фашистским (так протофашизмом можно объявить любой романтизм). Что ж, я возьму на себя смелость сказать то, что мог сказать и не сказал Александр Эткинд, и о чем, похоже, не подозревают – или просто не хотят думать – прочие участники обсуждения поэмы "Двенадцать" в журнале "Знамя".
Все пишущие о поэме "Двенадцать" – хоть большевики и сочувствующие им, хоть (и тем более) самые яростные антисоветчики – не согласны с самой мыслью о возможности сочетания Христа и красногвардейцев, октябрьских хунвейбинов. Это общеизвестно. Большевикам Христос не нужен, а для прочих это святотатство. Налицо вроде бы полнейшая несовместимость двух этих, так сказать, ликов бытия: этого не может быть, потому что этого не может быть никогда. Блок, тогда получается, – или богохульник и слуга дьявола, или слабоумный, не умеющий отличить черного от белого.
Между тем поверить в это трудно. Великий поэт не может быть слабоумным ( хотя поэзия, как известно, и должна быть глуповатой). Мудрость моя – безумие перед Богом, сказал апостол. Перед Богом – да; но не перед литературным критиком, уверовавшим во Христа или разочаровавшимся в большевиках.
Значит, был у Блока резон сочетать казалось бы несочетаемое. Люди, не желающие это понять, не хотят видеть в христианстве, в самом Христе – проблемы. А проблема тут есть, и нельзя сказать, что такая уж неизвестная. Об этом писали, и не раз. По крайней мере, два раза: Ницше и Розанов. Кто поверит тому, что знаменский дискутант Аверинцев не читал Ницше, а Эткинд – Розанова?
Но вот и процитируем кое-что из Розанова, из статьи его "На лекции о Достоевском":
Достоевский страшно расширил и страшно уяснил нам Евангелие. С давних пор его называют великим христианским писателем, – но это имеет особенный и острый смысл: он первый художественно, в образах, в живописи, и в столь реальной живописи, показал нам ненаказуемость порока, безвинность преступления, показал и доказал великое христианское "прости"... "Прости всем и все и за все"...
...Будет ли это необыкновенно хорошо или будет чудовищно отвратительно – ничего нельзя сказать. "Ослепли", "не видим". ...Вот резюме громадной работы Достоевского, работы гениальной, страшной.
Блок в "Двенадцати" идет по той же дороге – дороге, будем считать, Достоевского: демонстрирует ненаказуемость порока, безвинность преступления и великое христианское "прости". Но Розанов в приведенных словах не только Достоевского резюмировал в его глубинном понимании христианства – но и Ницше. Это ведь Ницше сказал, что в христианстве – подлинном, а не жреческом, не церковном – нет даже тени понятий вины и греха. Тут даже цитировать не стоит – ибо в этом случае понадобилось бы переписать всю книгу Ницше "Антихрист". В "Двенадцати" представлена реализация христианства как религии, уничтожившей самое понятие греха и преступления, и речь идет, понятно, о настоящем, а не о церковном христианстве – о первохристианстве.
Но, собственно, какое преступление совершется в "Двенадцати"? Россия далеко еще не разорена – не успели. Успели только убить Катьку. pВот тут дадим слово современному, блоковских еще времен, критику – Юлию Айхенвальду, писавшему так:
В самом деле, разве то, что Петька, ревнуя к Ваньке, убил Катьку, – разве это не стоит совершенно особняком от социальной или хотя бы только политической революции? И разве революция – рама, в которую можно механически вставлять любую картину, не говоря уже о том, что и вообще рама с картиной не есть еще организм? Изображенное Блоком событие могло бы произойти во всякую другую эпоху, и столкновение Петьки с Ванькой из-за Катьки по своей психологической сути ни революционно, ни контрреволюционно и в ткань новейшей истории своей кровавой нити не вплетает.
Самое название "Двенадцать", а не хотя бы "Тринадцать" (эта дюжина была бы здесь уместнее, чем обыкновенная) и не какое-нибудь другое число символически намекает, что поэт имеет в виду некий священный прецедент. И что такое сближение не является произвольной выходкой со стороны кощунственного читателя, а предположено самим писателем,– это видно из неожиданного финала поэмы. Этого уже за иронию никак нельзя принять. Помимо тона, заключительный аккорд поэмы, Христос с красным флагом, с кровавым флагом, должен еще и потому приниматься нами не как насмешка, а всерьез, что здесь слышатся давно знакомые и заветные лирические ноты Александра Блока – нежный жемчуг снега, снежная белая вьюга, дыхание небесной божественности среди земной метели. Двенадцать героев поэмы, собранные в одну грабительскую шайку, нарисованы, как темные и пьяные дикари, – что же общего между ними и двенадцатью из Евангелия? ...Так не сумел Блок убедить читателей, что во главе двенадцати, предводителем красногвардейцев, оказывается Христос с красным флагом. Имя Христа произнесено всуе.
Чего не понял Айхенвальд? Того, что убийство Катьки – ритуальное, а не уголовное. Так же как большевицкая революция – не социальная и не политическая, а бытийная, вернее – антибытийная.
Убита не эмпирически-конкретная – "толстоморденькая" – Катька, а Женщина: с большой буквы, как некое бытийное начало. Здесь начинается метафизика большевизма: вражда к бытию, символизированному в образе женщины, – ненависть к природе, к ее естественным плодоносящим силам. И это убийство совершено в присутствии Христа. Им, так сказать, санкционировано. Оно мотивировано христианской мизогинией – той самой, о которой столько писал Розанов: автор, очень читавшийся Блоком. Да и не надо было Блоку читать Розанова, чтобы воспроизвести эту тематику, – ибо сам он был человек такого склада: мизогин, женоненавистник. Он был, по Розанову, из "людей лунного света". (Это был тогдашний жаргон: Зинаида Гиппиус назвала мемуары о Блоке "Мой лунный друг".) Разговоры о Блоковых романах, о его чуть ли не донжуанстве – миф, и особенно удивляет, что эти разговоры поддерживала Ахматова, женщина, несомненно, умная. У Блока имелись черты латентного, репрессированного гомосексуалиста. (Естественно, говорится не о сексуальной практике, а о бессознательной ориентации.)
Я не буду доказывать этот тезис, потому что давно уже доказал его – в том тексте, который читал в свое время по радио и который отказываются напечатать в России. Эта работа называется "Блокова дюжина", и если редакторы не хотят ее печатать – это их, а не моя проблема. Я в открытую (мною же) дверь ломиться не буду.
Да и не эта тема у нас обсуждается сегодня – не индивидуальная, сколь бы велика ни была индивидуальность, а общекультурная, можно сказать историческая. Это тема о связи христианства в его психологических истоках с темой Блока в поэме "Двенадцать". Христианством продиктовано именно женоненавистничество, сказавшееся в эпизоде с Катькой. Христиане – первохристиане – по Розанову – сублимированные содомиты. Он писал о "бессемяности" христианства, о его "номинальности", о внутренней вражде христианства браку и семье как основам бытия. В этой бессемяности, однако, было нечто порождено, именно – духовность. Розанов:
Индивидуум начался там, где вдруг сказано закону природы: "стоп! Не пускаю сюда!" Тот, кто его не пустил,– и был первым "духом", не-природою, не-механикою. Итак, "лицо" в мире появилось там, где впервые произошло "нарушение закона". Нарушение его как однообразия и постоянства, как нормы и "обыкновенного", как "естественного" и "всеобще-ожидаемого".
Без лица "мир не имел бы сиянья, – шли бы "облака" людей, народов, генераций... И, словом, без "лица" нет духа и гения.
Понятно, что блоковские красногвардейцы это скорее облака, чем личности, хоть они, Ваньки и Петьки, наделены именами. Имя – еще не личность. Индивидуальность и гений – это сам Блок. Это он с Христом связан в поэме; и как раз по той линии, которую так выделял Розанов. Можно не говорить о символике женоубийства в "Двенадцати" как указывающей на тайный, метафизический смысл большевизма, то есть, другими словами, не считать большевизм феноменом христианским (хотя соблазн в этой теме есть, и немалый). Но невозможно задаваться вопросом о тайне поэмы "Двенадцать", о том, как и почему появился там Христос, – и не сказать о Блоке того, что сейчас было сказано.
Христос "Двенадцати" – проекция Блокова бессознательного, тот самый "женственный призрак", в ненависти к которому признавался Блок. Но здесь не только ненависть была, – отношение было остро амбивалентным: ненависть – любовь к этому архетипу андрогина.
Иван Бабель
Так подписывался Бабель в прижизненных своих публикациях: именно Иван, а не Исаак, такой был у него полупсевдоним. Эренбург, побывав в Польше в 27 году и сообщив на лекциях настоящее имя Бабеля, произвел газетную сенсацию – порадовал тогдашних польских антисемитов. А к чему я это вспомнил, будет ясно из дальнейшего.
Недавно – буквально сейчас, летом 2000-го, в не самом крупном, но изысканном издательстве Фаррар, Страус и Жиру (том, которое выпускало английские переводы Бродского) вышел представительный сборник критической эссеистики Лайонела Триллинга. Триллинг, умерший в 1975 году, был одним из виднейших представителей нью-йоркской гуманитарной интеллигенции в годы ее цветения – тридцатые, сороковые, пятидесятые. Он преподавал английскую литературу в Колумбийском университете (между прочим, был первым евреем, принятым на английскую кафедру в 1939 году). Позиция Триллинга в кругах этой интеллигенции, бывшей сплошь левой, с сильными марксистскими, а одно время открыто просоветскими симпатиями, была особенной. Он не был левым марксистом – он был широкомыслящим либералом. Триллинг немало сделал для преодоления марксистского мифа в Америке, среди передовой ее интеллигенции (в других местах и кругах этот миф кредитом не пользовался). Орудием просвещения блуждающих интеллигентских масс Триллинг сделал англоязычную литературу. Главная его книга, тоже сборник эссе, вышедшая в 1949 году, называлась "Свободное воображение". Этот сборник во многом повторен сейчас, с добавлением последующих важных работ Триллинга. Название книги -"Моральная необходимость быть умным"; в оригинале – to be intelligent, но по-английски интеллиджент – не интеллигентный, а именно умный, шевелящий мозгами, не ленящийся подумать. Моральные порывы требуют тщательной интеллектуальной коррекции – вот пойнт Триллинга. Поддаваться даже самым благородным чувствам – опасное дело. С другой стороны, умственные, рациональные построения также чреваты нежелательными последствиями, поскольку они склонны схематизировать, упрощать тонкую ткань бытия. Говоря об этой стороне мировоззрения Триллинга, один из критиков (Эдвард Ротстайн) писал так:
"Влияние интеллекта на жизнь может быть достаточно зловещим. Стремление к рациональной переделке общества способно приуменьшать важность внутренней жизни человека, суживать само понятие ума. Все темные желания, неуправляемые импульсы, амбивалентные чувствования и противоречивые мысли, коли они объясняются неполадками и несовершенством внешнего мира, общественного строения, – берутся тогда под строгий контроль или вообще объявляются незаконными. Здесь либерализм подстерегает опасность сделаться доктринарным пуританизмом – или даже чем-то похуже".
При таких тенденциях разума – чистого разума, так сказать, – высокая литература становится, по Триллингу, едва ли не единственным и самым верным способом сохранить правильное, многостороннее, необходимо двусмысленное, то есть предельно широкое мировидение. Триллинг – американский вариант того явления, которое в России когда-то (в 19 веке) называлось реальной критикой. Различие: русские Белинский, Добролюбов, Писарев и др. стояли на позициях узкого утилитаризма и примитивного материалистического рационализма; позиция Триллинга – человека двадцатого века – неизмеримо сложнее, его морализм и рационализм прошел суровую диалектическую (как сам он любил это называть) школу. Ни в коем случае он не был догматиком. Его лозунгом была сочиненная Джоном Стюартом Миллем молитва: "Боже, сделай моих врагов умными". Умный враг делает нас сильнее, глупый враг и нас оглупляет, способствует нашему разоружению. Занимая определенную позицию, вы должны все время критически ее поверять, испытывать на отрицание. В общем, Лайонел Триллинг – тонкая западная штучка старой школы, и недаром его закат начался в 60-е годы, с появлением и бурными триумфами пресловутой контркультуры шестидесятничества. Но он, как видим, не забыт и, несомненно, вошел в сонм классиков американской культуры.
Приведу некоторые суждения составителя нынешнего сборника и автора предисловия к нему Леона Виселтьера:
"Триллинг был крайне нелитературным литературным критиком. Его представление о литературной критике не было сформировано самой литературой: оно не было таким профессиональным и таким игровым, как литература, но оно было больше самой литературы. Романы и стихи, им обсуждавшиеся, были для него документами моральной истории времени. В конечном счете он был историком морали, работавшим с литературным материалом и подчас достигавшим в этом деле выдающихся результатов".
Вот это больше всего напоминает соответствующую русскую традицию. Но есть и принципиальное отличие – в уже упоминавшемся нами осознанном его, возведенным в методологию адогматизме:
"Триллинг был выдающимся врагом своего времени – времени тоталитаризма: тотальной истины и тотальной политики, – продолжает Леон Виселтьер.– В его работах никогда не было чего-то одного: одного замка или одного ключа к замку. Он был живым примером интеллектуального призвания, сочетаемого с безжалостностью к интеллекту. Невеселая и неблагодарная добродетель истинного интеллектуала: сомневаться в собственной позиции, разоблачать разоблачителей, бунтовать против ортодоксии бунта".