Текст книги "Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода)"
Автор книги: Борис Парамонов
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 65 (всего у книги 114 страниц)
Ценностный релятивизм оказался большим облегчением от вечной тирании добра и зла, от груза стыда и вины. Больше нет надобности чувствовать дискомфорт от дурной совести – достаточно только произвести необходимую ценностную коррекцию. И эта потребность освободиться от напряжений и обрести мир и счастье в мирном и счастливом мире – первый знак восприятия обыденным американским сознанием наиболее изысканных постулатов германской философии.
Некоторые немецкие идеи не потребовали даже английского перевода для того, чтобы войти в повседневную речь американцев. Философские тонкости, уместные в устах веймарской интеллектуальной элиты, стали в Америке расхожими, как чуинг-гам. Америка сглотнула, не переварив, продукты европейского нигилистического отчаяния. Это нигилизм вне бездны, нигилизм с хэппи-эндингом. Американский "лайф стайл" сделался диснейлэндовской версией катившейся в бездну Веймарской республики – Германии 20-х годов.
Ницше сказал: не вокруг нового шума – вокруг новых ценностей вращается мир: он вращается бесшумно. Ницше сам был таким открывателем новых ценностей, и мы сейчас вращаемся вокруг него – но вращаемся с визгом. На нашей американской сцене разыгрывается комический спектакль – как демократический человек одуряет себя заимствованными изысками чужой и чуждой культуры.
Наследие Ницше, немецкое наследие вообще противоречит великой американской культурной традиции, утверждал Блум. Америка была основана как страна "общего", то есть здравого смысла, и это общность коренилась и обосновывалась нормами просвещенческого рационализма. Америка была страной, как бы воплотившей идеал ненавистного Ницше Сократа: человек разумный не будет делать зла, разум и добро тождественны. Отсюда – традиционная "коммунальность" американской жизни, известная склонность ее к конформизму – черта, отмеченная еще Токвилем в его основополагающей книге "Демократия в Америке". А сейчас каждый дует в свою дудку, и это воспринимается как некая новая норма демократии – отсутствие норм. Рубежом здесь были пресловутые шестидесятые годы, когда американские отцы могли увидеть, сколь неуправляемыми стали их дети. Вот тут и коренится болезнь Америки, предостерегает Аллан Блум. Это то, что называется нерепрессивной культурой, культурой вне норм, культурой созидаемой, а не уже созданной и нормированной. Другими словами: что позволено Юпитеру, то не позволено быку. Разбить старые скрижали и дать новые – дело творца-гения, а не биржевых игроков на повышение, которых на уоллстритском сленге называют быками.
Уже после Блума эти быки, как известно, профершпилились, и на американской бирже настало время медведей – брокеров, играющих на понижение. Но медведь это также распространенный на Западе эмблематический образ России. Стоит поговорить о темах, поднятых в новых сочинениях о Ницше, в применении к русской культуре.
Таковая очень многое утрачивает в отсутствии как раз психоаналитических ее интерпретаций. Мы сказали, что Ницше понятен вне психоанализа, разговор о его предполагаемом гомосексуализме излишен, не дает ничего принципиально нового для понимания его философии. Но в русской литературе (да и философии) есть сюжеты, просто непонятные и до сих пор непонятые вне психоаналитического подхода. Между тем попытки таких подходов вызывают прямо-таки инквизиторскую нетерпимость людей, считающих себя хранителями и душеприказчиками русской культуры.
Приведу самый, можно сказать, скандальный пример: опыты интерпретации знаменитой поэмы Блока "Двенадцать". До сих пор не понимают, почему в ней появляется Христос во главе красногвардейцев. Чего только не наговорили по этому поводу! Одна интерпретация меня особенно поразила: ее автор доказывал, что это не Христос предводительствует красногвардейцами, а они его преследуют – и стреляют в него. Между тем разобраться в этом сюжете можно даже и без Фрейда – достаточно отечественного гения, Розанова. Это ведь он доказывал, что психологический тип первохристианина – это сублимированный содомит (так в свое время называли гомосексуалистов). Блок находился под очень большим влиянием Розанова, это ясно всем читавшим обоих. Блок увидел Христа по Розанову – как мизогина, освятившего своим присутствием ритуальное убийство Катьки – то есть женщины, то есть России в женском облике. Конечно, выбору такого сюжета всячески способствовали собственные идиосинкразии Блока, латентный гомосексуализм которого чрезвычайно ощутим (а может быть, и не только латентный – очень уж откровенны письма к нему Сергея Городецкого, известной гомосексуальной проститутки).
Так что уж говорить о Юпитере-Ницше, когда мы с собственными быками и медведями не разобрались. А ведь пришла, давно пришла пора поделить медвежьи шкуры. Так сказать, сыграть на понижение. На этом ведь тоже можно обогатиться.
Володя большой и Володя маленький
Как известно, это название рассказа Чехова, сильно пострадавшего при публикации, причем вмешательство было не цензурным (культурная русская цензура тех времен не могла иметь никаких претензий к писателю типа и ранга Чехова), но, так сказать, редакционно-техническим: при верстке требовалось сделать сокращения, и какой-то бездумный технарь не задумался применить к Чехову ножницы. Драма в том, что в той же безответственной редакции не сохранили рукопись рассказа. Чехов был возмущен этим происшествием. Утрата полного текста этого рассказа – одна из главных потерь в чеховиане.
Всё это не имеет прямого отношения к нашему сегодняшнему разговору, хотя речь будет идти и о литературе, и о чем-то вроде цензуры, и даже о Володях – как большом, так и маленьком. Но сначала – о маленьких просто: о детях.
Когда я был маленьким, то читал, естественно, детские книжки. Это было так давно, что и книжки-то даже не помню, кроме общеизвестной детской классики: сказок Андерсена и скучнейших "Трех мушкетеров". Новое знакомство с этой литературой началось, когда у меня у самого сын появился: я с ним перечитал всё нужное и обнаружил между прочим гениального, шекспировской силы писателя Гюго: "Отверженные" – действительно шедевр, а "Труженики моря" – лучший производственный роман мира, который так и не смогли воспроизвести советские поклонники прокатных станов. Но поначалу литература шла полегче – стишки для детей, что в переводах, что в переделках отечественных мастеров вроде Чуковского, Маршака и Заходера. В 60-е годы такой литературе препон уже не ставили, и было переведено, кажется, всё из английской детской классики – как известно, лучшей в мире. Появились Эдвард Лир и Милн со своим Винни-Пухом. Я был потрясен стихами о коте и сове, а нынче даже знаю их по-английски. Но литература литературой, а прирожденному антисоветчику в голову лезли всё те же мысли: почему у них лучше, чем у нас? Помню строчки: "Был очень английский король озабочен, И свита его, и родня". Ясно было, что люди, сочиняющие такие стихи, власти не боятся. Что она, эта власть, – родная, нечто из самых глубин идущее, буквально с пеленок знакомая. Ясно было и другое: ведь король этот не какой-нибудь конкретный женоубийца Генрих Восьмой, а персонаж вполне условный, сказочный – как и цари в старых русских сказках. Но сейчас-то царей не было, а выступал в этой роли, прости господи, Ленин (несколько раньше – и Сталин). Я до того дошел, что когда ребятам дали задание принести в класс какую-нибудь книжку о Ленине, то я своему выбрал в детской библиотеке рассказ Зощенко – самый забористый, где Ленин на лису охотится, а писатель, утомившийся от сюсюка, исподтишка вернулся к своему квази-простоватому говорку – и сумел по поводу отношений между лисицей и барсуком вспомнить проблему коммунальных квартир.
Ну вот и давайте для ностальгии и вообще для воссоздания соответствующей атмосферы прочтем Милна – "Балладу о королевском бутерброде".
Почти уверен, что слушатели давно догадались, к чему я клоню – к известной уже истории, как начавшейся, так и кончившейся, – об открытии в Челябинске ресторана-бара под именем "Путин".
Прибегну, как всегда, к надежнейшему из моих источников – Нью-Йорк Таймс от 10 июля – статья Стивена Ли Майерса:
"Есть много способов польстить президенту Путину. Как выяснилось, открыть бар его имени – не самый лучший из них.
Менее чем через три недели после того, как две институтских студентки открыли бар "Путин" в индустриальном городе Челябинске, их предпринимательская инициатива, послужившая к вящему прославлению популярного президента, пришла к неожиданному концу.
После встречи с государственным инспектором студентки – Евгения Боришпольская и Елена Терех – согласились снять имя Путина с вывески их заведения и переименовать в меню блюда, названные в его честь
"Это вопрос этики, а не политики, – сказал инспектор Валерий Третьяков. – Прежде чем проявлять такую инициативу, нужно выяснить, согласен ли носитель того или иного имени на употребление его в коммерческих целях".
Кажется, что мистер Путин согласия своего не выразил бы.
История с челябинским баром часто упоминается как свидетельство культа личности, возникающего вокруг мистера Путина. По всей России можно найти путинские портреты и бюсты, майки с его изображением, детские книги про Путина и даже деревянные пасхальные яйца, украшенные путинским лицом.
Похоже на то, что сам мистер Путин не чувствует себя комфортно в этой ситуации. Спрошенный о челябинском баре на пресс-конференции, он высказался с известной сдержанностью: "До некоторой степени можно согласиться с наличием портретов или фотографий в газетах, но необходимо соблюдать чувство меры".
Этого было достаточно для того, чтобы в баре "Путин" появился государственный инспектор.
В интервью после открытия бара студентки (возраст обеих 21 год) говорили, что они просто хотят почтить человека, которым восхищаются. В баре висит его портрет, русский флаг и спортивный костюм для борьбы дзюдо – любимого спорта президента. Среди блюд, подававшихся в баре, был шашлык "Властная вертикаль", печенья с путинским инициалами, пиво из Петербурга – родного города президента, и молочный шейк под названием "Когда Вова был маленьким".
Новое имя бывшего бара "Путин" пока неизвестно".
Мне многое нравится в этой истории. И прежде всего, что может показаться неожиданным, – мотивировка запрета упоминания имени президента. Госинспектор Третьяков вполне корректно аргументировал нормами коммерческого права, а не просто подносил административный кулак к нежным молодым личикам Жени и Лены. На Западе это острейший и реальнейший вопрос. Чуть ли не половина доходов с фильмов, сделавших кассу, идет не от этой самой кассы, а от так называемого "мерчендайс" – продажи имиджей, связанных с нашумевшим фильмом, скажем, на майках, или на воздушных пузырях, или на этикетке прохладительного напитка. Всё это принадлежит кинокомпании, сделавшей данный фильм. То же самое правило относится и к реальным лицам. Попробуйте назвать открытый вами ресторан, скажем, "За пазухой у Шварценеггера" – засудит вас и разорит.
Итак, сам репрессивный момент в обсуждаемой истории носит явно цивилизованный характер.
Что еще важно и, так сказать, приятно. Президент Путин пытается вести себя корректно. Что называется, не выставляется – хотя само его положение и есть нагляднейшая самодемонстрация. Владимир Владимирович старается помнить советскую историю – и другим о ней напоминать. В общем, что бы о нем ни думать, но стыда он не вызывает, – того, что вызывал Хрущев, тоже ведь не в малой степени не устраивавший культа собственной личности, но просто по природе своей человек размашистый, а значит поневоле заметный.
Наиболее же приятное и, надеюсь, исторически перспективное в истории с баром "Путин" – сама его идея и попытка осуществления. Имеет место редчайший в российской истории феномен: уважение, даже любовь к власти, к властвующей фигуре, идущее не от страха перед ней, а от уважения к ней, едва ли не от любви.
Надеюсь, теперь понятно, почему мне вспомнилась английская детская поэзия, в которой король – непременная фигура домашнего обихода. Власть в России вдруг приобрела тенденцию стать своей, не чуждой народу и, так сказать, интимно близкой. В страхе тоже ведь был элемент обожания, но здесь речь о чем-то другом: о свойскости, популярности или, как это точно переводится на русский язык, – народности. Я не могу сказать, что эта ситуация предстает как уже сложившаяся; конечно, нет. Как видим, сам Путин пошел на попятную. Всё еще идет взвешивание шансов: не сделай так, не скажи этого, красного и черного не называй. И дело ведь в конце концов не в самом Путине – а в ощущении вождя как человека, нами выбранного. Какой-то демократический аромат чувствуется в этой маленькой истории. Дай ей Бог сделаться правилом истории большой – историей государства российского.
Пока же хочется придаться литературным реминисценциям и вспомнить о реакции Онегина на письмо Татьяны. И последующие его слова: "Как я ошибся, как наказан!"
Еще понятно, что в Америке Женя Боришпольская и Лена Терех сделали бы большую карьеру на сюжете отвергнутой любви к президенту. Они бы забили Монику.
Теперь, памятуя название сегодняшней программы, – от Володи Большого к Володе Маленькому. Причем ведь отнюдь не маленькому, а тоже по-своему большому – писателю Владимиру Сорокину, которого собираются судить по статье 242 УК Российской Федерации.
История слишком нашумевшая, чтобы приводить известные всем подробности. Стоит упоминания разве что тот факт, что гражданин Могунянц, купивший книгу "Голубое сало" в киоске у Павелецкого вокзала, тут же открыл ее на страницах 260 -264, тех самых, на которых описывается сюрреалистический гомосексуальный акт между Хрущевым (активная сторона) и Сталиным. Акция скорее всего, как сейчас говорят, сорганизованная. Вокзальный киоск, летнее чтение – всё это слишком напоминает одну фразу из рассказа О'Генри: "У этого мальчишки волосы были того цвета, как у обложки книжонки, которую второпях покупаешь, опаздывая на лонг-айлендский поезд". Вспоминается старый советский анекдот: "Товарищ волк знает, кого кушать". Товарищ Могунянц знал, что покупать и читать, торопясь на поезд, на который он, похоже, и не торопился. Известно также, что за его инициативой стоит молодежная организация под названием "Идущие вместе", устроившая демонстрацию на площади Большого театра по поводу объявленного театром проекта поставить оперу по либретто Сорокина. В этом проекте Сорокин сотрудничает с композитором Десятниковым, который участвовал в фильме по сорокинскому же сценарию "Москва" и запомнился замечательной аранжировкой (не уверен, правильное ли это слово) советских песен, прозвучавших в фильме с необыкновенной художественной силой. Песня "Последний матрос Севастополь покинул" приобрела трагическое звучание, затмившее даже память о войне, когда она была сочинена. Тут сказался дар обоих творцов фильма – и режиссера Зельдовича, конечно, – сделать общепонятное, известное – загадочно-новым.
Сорокин, как Хлебников до него, нашел в русской литературе новый звук. Он очень большой художник. Уверен, что судебное дело против него кончится ничем. Но ситуация выходит, понятно, за рамки той или иной уголовщины (Сорокина собираются судить за порнографию). Это культурная, в полном смысле, ситуация. Сорокина не понимают именно как художника. Причем соответствующие мнения высказывают – именно сейчас, в данной ситуации – люди, отношение к которым всегда было априорно положительным.
Не без боли цитирую слова всячески мной уважаемого Льва Аннинского, связавшего в своем выступлении сорокинский случай с делом Лимонова, находящегося под арестом за политическую деятельность:
Писатель Сорокин в литературном отношении мне неприятен, писатель Лимонов – приятен. Но политикой писатель Сорокин не занимается – и молодец, а писатель Лимонов занимается, совершенно зря. Однако мое убеждение заключается в том, что судить писателей как писателей – нельзя. Я подписал письмо в защиту Синявского и Даниэля, не будучи согласен с ними как читатель. То, что происходит сейчас в нашей действительности, – тревожно. Если их судят за что-то другое, пусть скажут за что. Насчет Лимонова я могу сказать, что писатель он замечательный, особенно ранние его вещи, и в историю литературы он войдет. Может быть, всё случившееся произошло оттого, что этого ему показалось мало. А о Сорокине... То, что Сорокину поставили в виде памятника унитаз напротив Большого театра, так тот же Виктор Ерофеев мог бы ему позавидовать – такой хэппенинг ему и не снился, и читать Сорокина сейчас все бросятся, даже те, кто раньше не читал.
Неприятно в этом тексте то, что отношение к преследованию писателя ставится в связь с его литературной оценкой. Солидный литератор озвучил мнение, исподтишка уже гуляющее: это, мол, провокация издательства, желающего повысить доходы. Реклама да и только. Хороша реклама такого сорта в стране, в которой все еще – не только Лев Аннинский – помнят о Синявском и Даниэле, не говоря уже о сотнях прочих писателей, попавших под колеса советской Фемиды. Но Лев Аннинский, к которому, готов повторить, у меня сохраняется только уважительное отношение, в этом разговоре о рекламе, как может показаться, затронул некий реальный сюжет: а не выступает ли группа "Идущие вместе" в качестве театральных клакеров, инспирированных староверами Большого театра, возмущенных появлением супер-авангардиста в его достаточно пропыленных кулисах?
Мафия может действовать не только в грязном бизнесе – а во всяком. А о шоу-бизнесе давно уже было сказано: No business like show-business.
Интересно все-таки, какие именно страницы выбрали блюстители нравственности для предъявления Сорокину обвинения в порнографии – те самые пресловутые 260 – 264. Ведь на этих страницах действуют два известнейших советских политика – Сталин и Хрущев, причем главным оказывается Хрущев, подвергающий Сталина гомосексуальному акту. Лично я готов свидетельствовать на каком угодно суде, что "идущие вместе" или как их там по-настоящему зовут, были оскорблены в лучших чувствах не по причине сексуальных девиаций, а в виду хорошо известного во всех консервативных кодексах мотива оскорбления величия. Почти уверен: дела не было бы, если б активной стороной у Сорокина оказался Сталин.
При этом никакой политики у самого Сорокина нет – ни в этой вещи, ни в других его сочинениях. Проза Сорокина, как уже много раз говорилось, – это кукольный театр. Это чистый текст вне соответствия каким-либо реалиям. В прозе Сорокина нет так называемого означаемого, трансцендентального референта. Это игра означающих, условных фигур, которые принимают подчас обличье математических формул. И в "Голубом сале" нет реальных персонажей – это все клоны, овечки Долли. Это притча о том, как человечество учится обходиться без природы и ее производящих сил. Некая сверхтехнократическая утопия или дистопия, как хотите. Но есть у Сорокина в этой вещи и подполье – некие экологические партизаны, именуемые землеебами – несомненная сатира на почвенников и прочих патриотов. Кстати сказать, забористое сорокинское словечко имеет вполне корректный референт в научной психологии, об этом много писал Эрих Фромм: это некое негативно-инцестуозное отношение к матери. Отождествление с матерью в попытке совместной гибели. Наиболее известный в истории персонаж, обладавший такой психикой, – Гитлер. Был такой персонаж и в России – Бакунин. Я собираюсь писать об этом эссе.
Можно было бы объяснить Сорокина гораздо проще всем идущим вместе, но дело ведь не в этом: им объяснения не нужны, они не понять хотят, а наскандалить – и уже приходили с угрозами к Сорокину на квартиру. Но тогда остается объяснить хотя бы Льву Аннинскому, что такое реализация метафоры – один из любимейших приемов Сорокина. Это придача метафоре – заведомому иносказанию – прямого смысла. Скажем, метафора "солнце всходит и заходит" реализуется и овеществляется, если примыслить солнцу ноги, способные ходить. Так и у Сорокина в пресловутой сцене реализуется метафора, которую я постараюсь передать возможно цензурнее. Хрущев в акте со Сталиным – реализация метафоры "Никита Сталина в очко огулял" – каковой метафорой вполне корректно описывается, скажем, критика Сталина на ХХ съезде партии.
Вот так – такими и многими другими приемами – делается литература. Обидно это напоминать профессиональным литературоведам. А с идущими вместе, надо полагать, начальство само разберется.
На обломках дискурса
Я прочитал страшноватую статью Константина Фрумкина в седьмом номере "Знамени" со смешанными чувствами. Статья называется "Террор и насилие в зеркале искусства", при этом автор – экономист, окончивший Финансовую академию и работающий в этой области. В статье идет речь о том, почему в России не задается здоровый бизнес, – тема, действительно актуальная для человека с экономическим образованием. Но она рассматривается в этом самом зеркале искусства, причем начинается с классиков – Островского и Горького, речь заходит об их пьесах: соответственно, "Бешеные деньги" и "Васса Железнова". Первую пьесу я помню плохо, но про Вассу поговорить готов. В трактовке Фрумкина она являет некое светлое пятно в темном царстве бездельников (в том числе революционных), развратников и паразитов, центр некоей позитивной энергии. Между тем Васса Железнова – убийца. Эта пьеса не должна браться в пример как попытка русской классики создать положительный образ делового человека. Васса Железнова, как сейчас говорят, "крутая", круче не бывает. В пьесе как-то особенно болезненно сказался тот комплекс Горького, который в свое время назвали босяцким ницшеанством. Его идея – цель оправдывает средство, человек для дела имеет право переступить мораль, мораль – оружие потерпевших поражение слабаков. Об этом же написана другая в том же роде пьеса Горького – "Старик". Этот комплекс идей и переживаний привел Горького в лоно Сталина, хотя даже с Лениным он сумел разойтись и поссориться. Ленин казался ему анархистом, развязавшим в России стихию азиатского бунта. А Сталин ему понравился – железный организатор. ЧК-ОГПУ были для Горького орудиями европеизации России, Ягода стал его любимым человеком. (Куда конь с копытом, туда и рак с клешней: Ромэн Роллан написал в Московском дневнике: "Ягода похож на Мальро, у него такие же глаза страдающего идеалиста".)
То есть, если вернуться к тематике статьи Фрумкина, большой бизнес, всяческое позитивное строительство – в представлении Горького – как бы и требуют некоего бандитизма, осуществления права сильного. Из Горького нельзя вывести феноменологию здорового бизнеса – хотя бы потому, что у него понятие здоровья естественно ассоциируется с понятиями силы и насилия.
Но это обращение к двум русским классическим пьеса у Константина Фрумкина – лишь повод поговорить о реальной ситуации, сложившейся в сегодняшней российской действительности. Тема его статьи – распад моральных и социальных связей в нынешнем российском обществе, в полной его социальной дезинтеграции. Чувствуется, что он недавно прочитал Дюркгейма. У людей исчезло понимание общего дела, которое необходимо связывает их в общество, порождает само общество. Создалась атмосфера безответственности и незаинтересованности в любом деле, кроме мгновенного материального обогащения. Исчезло представление о будущем как база для длительной позитивной работы. Господствует беспредел, или, как переводит это на латынь Фрумкин, – инфинитив: неопределенность.
"Существует ли русская мафия? – спрашивает автор. – Да – но не в том смысле, в каком существует итальянская. Русская мафия – это не единая преступная организация, у нее нет крестных отцов и четкой семейной иерархии. Русская мафия – это особое нравственное состояние нации, когда слишком много вопросов решается с помощью пистолета, кулака, резиновой дубинки или, в лучшем случае, подкупа. Так ли это? И да, и нет. Нет этих двух сторон – бандитов и банкиров... Мафия (или, правильнее, – мафиозность) – это ритм существования народа, для которого слишком значительным фактором стала "крутизна".
В конце концов, всё сводится у Фрумкина к тому, что в России Танатос восторжествовал над Эросом, что подтверждается анализом еще одного драматического произведения – телефильма "Чекист", как-то уж совсем не идущим к делу. Статья импрессионистически распадается, утрачивает концептуальный центр. Да и есть ли он у нее? Предполагаемая идея – бизнес может быть честным и здоровым. Рассчитанным на длительные сроки, создающим будущее. Тогда даже получается, что он и есть базис самого общества – этакий вновь обретенный марксизм.
Так ли? А не вспомнить ли нам нынешние скандалы в Америке, связанные с разоблачением жульнической практики корпоративных гигантов? Делать деньги – всегда игра, не только в Лас-Вегасе, всегда соблазн легких путей, то есть действий не по закону. Америка выйдет из этого кризиса, потому что закон в ней есть, и он уважается. Но закон – установление, выходящее за рамки деловой активности, он продуцируется самим обществом, и если угодно – государством, как силовой структурой общества. Кризис России не в том, что бизнесмены в ней плохие, а в том, что в ней исчез закон, то есть государство. Произошло то, что можно назвать приватизацией власти. А это ведь не то, что всячески приветствуемый плюрализм или еще к Локку и Монтескье восходящее понятие разделения властей. Это раздробление, феодолизация власти, притом, что строгая договорность, характеризующая любой феодальный порядок, тоже не существует (в описании этого сюжета статья Фрумкина впечатляет почти травматически). Беспредел имеет место внутри самих бандитских структур, и это лишает их какой-либо позитивной социальной перспективы: что, мол, из лидера какой-нибудь Солнцевской группировки в конце концов получится Рокфеллер.
Всё-таки мне кажется, что Константин Фрумкин не увидел центра проблемы: упадка власти в России, так трагически и злокачественно совпавшего с появлением понятия, да и практики свободы. Но ведь этот проект – восстановление власти как элементарного полицейского порядка – и был тем мандатом, который получил Путин. Под это ему дали кредит, и до сих пор этого кредита еще не лишили. Но дела идут туго, до сих пор Москва остается Чикаго "ревущих двадцатых": стреляют в заместителей мэра. Путинская тема – вот необычный случай в России! – не имеет никакого идеологического наполнения: правый или левый, западник или евразиец, интеллигент или гебист, – но только вот этот элементарный смысл восстановления элементарного порядка. Будет порядок – будет и бизнес в порядке. Но в России как-то не принято у интеллигентных людей взывать к полиции. А Фрумкин – всячески интеллигентный человек
Вот поставить памятник городовому, то есть решить проблему средствами искусства, – это, пожалуйста. Да и Городовой этот, говорят, одно лицо с Никитой Михалковым. Я это к тому говорю, что слишком уж часто у русских авторов любая тема сводится к ее эстетическим иллюстрациям. Даже сильнее: просто берется из искусства, замечается чуть ли не всегда в уже созданном эстетическом отражении. Готово даже создаться парадоксальное представление, что настоящие кошмары нынешней российской жизни существуют если не только, то в основном в воображении художников.
Кроме Чечни, конечно. Но о ней еще будет разговор, сейчас же хочется закончить с Фрумкиным. Предельный пессимизм его статьи не оставляет никаких надежд. Вот как, например, он реагирует на проекты силового нажима на нынешнюю преступность – создание некоего чрезвычайного положения вокруг этого феномена.
"Советская власть никогда не уничтожала бандитизм и террор, – пишет Фрумкин, – но она прибирала их к рукам, организовывала в ведомства и заставляла служить себе. Жизнь граждан России – как в тридцатых годах, так и в постсоветское время – абсолютно не гарантирована, в любой момент достоинство, благосостояние любого из нас могут быть безнаказанно растоптаны. Разница в том, что в тридцатых годах террором занимались люди, находившиеся на службе в одном конкретном наркомате, а сегодня убийцами люди становятся в частном порядке. Политические функции двух типов террора разные, но есть между ними и сходство. Для террора всегда необходимо одно фундаментальное условие – существование большого числа людей с "крутым" характером, для которых естественной и легкой является мысль, что для расправы с противником недостаточно его уволить, забаллотировать, опозорить – еще его надо изувечить, а потом прикончить. Диктатура, которая бы, как об этом мечтают участники коммунистических митингов, решила "навести порядок", будет опираться на ведомства по охране порядка, состоящие из людей определенного склада. И те молодчики с бритыми затылками, которых сегодня называют "братки", завтра будут ходить со значками "ЧК" на тех же кожаных плащах".
В общем, у Фрумкина получается, что создавшееся положение как бы обычно для России, требуется ее генотипом, что поиск легких путей для нее – национальная особенность, что террор идет всегда снизу, а только оформляется наверху некими профессионалами. Крови хочет всегда и только коллективное бессознательное (а то и сознание). Получается, что русские всегда находятся в состоянии некоего перманентного бунта, но иногда власть этот бунт подавляет и, так сказать, присвояет, а в других случаях, как сегодня, почему-то на это не решается. Вообще при желании можно было бы назвать эту концепцию русофобской, но у меня такого желания нет: я вижу, что человек просто растерялся, не знает что сказать и что сделать.
Так и все растерялись, и все не знают. Остается ждать, надеяться на лучшее, а пока писать статьи. Что мы с Фрумкиным и делаем.
Так вот и хочется задаться вопросом: а может быть, террор в России не всегда был проекцией народных эмоций? Может, он иногда и сверху возникал – в чистых пространствах идеологического дискурса?
Что произошло в России, если поставить вопрос в ныне доминирующие терминологические рамки? Произошло разрушение дискурса. Что такое дискурс, понимают, похоже, немногие; вот А.К.Жолковский признается, что на постижение этого понятия он потратил пять лет. В то же время слово это нынче расхожее, и профаны его употребляют не всегда неверно. Думаю, не будет большой ошибкой понимать дискурс как смысловой горизонт той или иной культуры. Программу этой культуры, ее код. Тогда получается, что всякая культура едина, что ее конфликты в нее заранее вписаны как пути ее собственной реализации. Вот пример из того же Жолковского: он написал статью, в которой доказал существование Ахматовой и Сталина в едином дискурсе. Ахматова включилась в сталинистский дискурс, и не потому что ей нравилось командовать комнатными собачками (образ из сорокинского "Голубого сала"), а потому, что сталинизм был вписан в программу пресловутого "серебряного века": тотальное господство творца, что бы он ни творил: коммунистическое общество или стишки. Коммунистическое общество и было стишками своего рода: мысль, известная давно, но авторизованная сейчас Борисом Гройсом, который ее, действительно, умело разработал. Тут ему и помогло понятие дискурса, и одно его, дискурса, свойство: тоталитет, тоталитарность, как объяснил это Мишель Фуко. Дискурс создает всех по своему образу и подобию, он не терпит бунта. То есть, строго говоря, культура не терпит бунта, что было известно и великому венскому учителю. Но он же говорил и о недовольстве культурой, о продуцируемой ею перманентном бунте. Революция как высшая стадия бунта есть разрушение культуры, дискурса, возвращение к природе, закон которой – Любовь и Смерть. Вот нынешние крутые парни в России этим и занимаются: пользуют валютных див, а потом стреляются.