355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Парамонов » Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода) » Текст книги (страница 58)
Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода)
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 10:58

Текст книги "Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода)"


Автор книги: Борис Парамонов


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 58 (всего у книги 114 страниц)

"Русский человек задарма и рвотного выпьет" И еще: ""В России вся собственность выросла из "выпросил", или "подарил", или кого-нибудь "обобрал". Труда собственности очень мало. И от этого она не крепка и не уважается".

И еще: "Вечно мечтает, и всегда одна мысль: – как бы уклониться от работы (русские) ".

А вот что пишет сама Толстая с отнесениями к авторитетам:

Повержен будет Вавилон, говорит Апокалипсис. А апостол Павел обещает "имущество лучшее и непреходящее". И не потому ли русский человек пьет рвотное, а русская литература, должным образом ужасаясь качеству и количеству выпитого, отказывается всерьез говорить о земном устройстве человеской жизни, о быте, о пользе, о выгоде, о прибылях, о покупках, о радостях приобретательства и строительства, о муке, овцах и виссоне?

Эту мысль можно очень интересно эксплицировать, но Толстая этого не делает, и, много говоря о литературе, вопрос о христианстве не затрагивает. А она могла бы кое-что еще вспомнить из того же Розанова: например, слова о том, что Россия провалилась в яму, вырытую человечеству христианством.

Толстая рассказывает, как в нежном возрасте, соблазнившись завлекательным названием, она открыла роман Золя "Дамское счастье" – и оторваться не могла, хотя там шла речь отнюдь не об адюльтерах, а о создании молодым предприимчивым дельцом универсального магазина дамского платья. Полюбовавшись капитализмом в изображении Золя, Толстая возвращается к отечественной действительности – то ли тогдашней, то ли теперешней, а скорее всего вечной:

Оторвешься от книги, глянешь в окно, а там социализм, свободный труд свободно собравшихся, мокнет тара под дождем, и трое мечтателей пьют рвотное.

Это так хорошо написано, и картина настолько родная предстает, что, ей-богу, никакого капитализма не захочется – а так бы и не вылезал из этой мокрой тары, пока хватает на рвотное.

Розанову действительно случалось писать о русских нелицеприятно, но ведь и сам он любил такие картины. Ему и то и это нравилось: и фраки, и балалайки (см. его статью об оркестре народных инструментов Андреева). Западника из него ни в коем случае не надо делать. Но Розанов очень хорошо понимал и неоднократно остро высказывал, что русская жизнь в действительности была отнюдь не такой, какой ее рисовала русская народолюбивая и морально озабоченная литература. Как раз эту литературу он и обвинял, среди прочих высоких построений, в споспешествовании русскому краху.

В одной из поздних статей он ведет воображаемый разговор с министром народного просвещения о том, как занять студентов:

Послушайте, командируйте из них 50 человек . и я их отправлю в Людиново, на Мальцевские заводы (на границе Калужской и Орловской губернии) – составить "Описание и историю стеклянного производства генерал-адъютанта Мальцева", – с портретом основателя этого производства, генерала николаевских времен Мальцева, и с непременным сборником всех местных анекдотов и рассказов о нем, так как они все в высшей степени любопытны и похожи на сказку, былину и едва умещаются в историю. Это ведь местный Петр Великий, который даже во многом был удачнее того большого Петра Великого. Другие 50 студентов будут у меня на Урале изучать чугуноплавильное и железоделательное производство на Урале, – Демидова.

Еще третьи пятьдесят – Строганова.

Еще пятьдесят – ткацкую мануфактуру Морозова.

И так далее. Деловая жизнь в России, явление русского человека-хозяина было или замолчано, или оболгано русской литературой, не раз говорил Розанов.

Обсуждаемый сборник хочет как бы вернуть этот долг русской литературы. Намерение благородное, но исполнение так себе, да и не нужно было ждать от этого дела немедленных результатов. Важна, так сказать, установка. Рассказцы же мало чем отличаются по жанру и стилю от бесчисленных анекдотов о новых русских. "Новье", как их сейчас называют.

В этом смысле сборник "Талан", надо признать, не оправдал ожиданий – если они у кого-то и были. У авторов, в нем участвовавших, не хватило не столько умения, сколько желания пропеть соответствующую оду. Да и то сказать: на что может вдохновить, допустим, Березовский?

Посмотрим на тему шире, в историческом развороте: а как было в период всяческого процветания – и капитализма русского, и великой русской литературы?

И тогда оказывается, что были в России люди хозяйственные даже среди писателей, даже среди поэтов. Про Фета, например, говорили, что он не обойдет своего дома, не найдя хоть на рубль прибыли.

Но дело не в хозяйственности как личном качестве. Главное – в характере русской музы. А она была не чужда соответствующим мотивам.

Татьяна Толстая говорит, что обнаружить такой сюжет можно разве что в "Федорином горе" Корнея Чуковского. Между тем как раз сам Чуковский проникновенно исследовал эту тему – у Некрасова, признанного певца горя народного. У Чуковского есть об этом работа под названием "Тарбагатай".

Это слово – название сибирского села – появляется у Некрасова в поэме "Дедушка", в которой некий благостный декабрист, возвратившийся из ссылки, обучает народолюбию малолетнего внука Сашу. Рефрен поэмы: "Вырастешь, Саша, узнаешь.". Один из рассказов дедушки – об этом селе Тарбагатай:

Мельницу выстроят скоро,– Уж занялись мужики Зверем из темного бора, Рыбой из вольной реки. . Дома одни лишь ребята Да здоровенные псы, – Гуси кричат, поросята Тычут в корыта носы... Все принялось раздобрело! Сколько там, Саша, свиней! Перед селением бело На полверсты от гусей.

И так далее. Николай Гумилев, пишет Чуковский, говорил, что строчка "Сколько там, Саша, свиней!" – лучшая у Некрасова; если и не лучшая, то наиболее характерная, отчасти соглашается Чуковский. Сам он пишет:

Стихи замечательные, единственные в русской поэзии. Упоение материальным довольством, богатой хозяйственностью выразилось в них, как нигде (кроме, пожалуй, стихов Державина). Когда русская критика научится разбираться в произведениях искусства, она должна будет признать, что эти тарбагатайские строки ценнее, поэтичнее многих прославденных стихотворений. Их мог написать лишь силач. В них есть фламандскоре, рубенсовское. (.)

Вообще он весь в вещах, в земном и временном, и никогда не написал бы о себе, что "в беспредельное влекома, душа незримый чует мир", потому что он только в предельном и зримом. Кроме Крылова и Грибоедова, не было в России поэта, который был так непричастен к метафизическим умозрениям, у которого была бы такая приземистая философия, над которым было бы такое низкое небо. (.)

Его излюбленные крестьяне Хребтовы – Никита и Антон – следовали той же программе и за это были особенно милы ему.. Это сердечное расположение к крестьянам-купцам сказалось и в стихотворениях Некрасова. По-родственному ласково и весело, самыми счастливыми стихами воспевает он торгашей-коробейников, торгаша дядюшку Якова, торгашей, наполняющих сельскую ярмарку.. Он любит перечислять их товары, воспроизводить их торгашеские – бойкие и лукавые – речи.

У Чуковского Некрасов выступает явлением в русской литературе уникальным – пример большого поэта, обладавшего вполне буржуазным мировоззрением. Тут в очередной раз можно задать привычный вопрос о Некрасове: был ли он искренен в своем народолюбии? – и повести нескончаемый разговор о сложной его личности, как это искусно делал сам Чуковский. Разговор этот в принципе бесполезен – и не только потому, что искусство не может быть неискренним, оно тогда просто не получается. Главное в другом: были времена, были культурные ситуации, когда левое мировоззрение, которому отдал столь значительную дань Некрасов, не мешало поклоняться идеалам и практике материального благосостояния. Социализм – до того момента, когда он реализовался на русской почве и в русском варианте – как раз и считался наиболее верным путем к этому всеобщему благосостоянию, а критики его главным аргументом выставляли именно его духовную приземистость, бескрылость, равнодушие или даже вражду социализма к высшим, нематериальным измерениям жизни. Социализм воспринимался как царство всеобщей сытости и духовной нищеты: примерно так, как нынешние левые рисуют Америку. Много раз по поводу социализма вспоминались слова Милля: лучше быть умирающим Сократом, чем торжествующей свиньей. "Сколько там, Саша, свиней!" – это формулу восхищения можно представить также метафорой многих тогдашних представлений о социализме.

И вот эта, условно говоря, некрасовская идея социализма было далеко не ему одному свойственна в русской литературе.

Есть в русской литературе случай еще более парадоксальный, чем некрасовский: писатель, считающийся не просто социалистическим, но главой и патриархом, основателем советской литературы, и в то же время необычайно яркий выразитель самого что ни на есть буржуазного миросозерцания. Это Максим Горький, конечно.

Тот же Чуковский писал о нем в работе 1924 года "Две души Максима Горького":

Хозяйственная, деловитая Русь,– у нее еще не было поэта, и знаменателеи и исторически-огромен тот факт, что вот поэт наконец появился, и там, где доселе была пустота, стали таки сбегаться, скопляться какие-то крупицы поэзии. Это показательно, ибо в каждую эпоху жизнеспособна лишь та идеология, которая вовлекает в свой круг художество эпохи. Дело Востока проиграно: У Востока нет уже Достоевского, а только эпигоны Достоевского. Нет Толстого, а только эпигоны Толстого. Не наследники, а последыши. Горький же ничей не эпигон. Он не потомок, а предок. Начинается элементарная эпоха элементарных идей и людей, которым никаких Достоевских не нужно, эпоха практики, индустрии, техники, внешней цивилизации, всякой неметафизической житейщины, всякого накопления чисто физических благ,– Горький есть ее пророк и предтеча. Горький пишет не для Вячеслава Иванова, а для тех примитивных, широковыйных, по-молодому наивных людей, которые – дайте срок – так и попрут отовсюду, с Волги, из Сибири, с Кавказа ремонтировать, перестраивать Русь.

Если вспомнить, что с Волги и Кавказа как раз и явились два наиболее знаменитых вождя советского социализма, то эти слова Чуковского покажутся едва ли не насмешкой. Но не будем видеть в авторе "Тараканища" антисоветского сатирика, а в его герое Сталина. Речь не о Чуковском, а о Горьком, действительно бывшем певцом буржуазности как хозяйственности и деловитости. Об этом еще на самой заре горьковской славы сказал самый влиятельный тогда критик – народнический теоретик Михайловский, и правильно сказал. Он и пример привел соответствующий – купец Маякин из раннего горьковского романа "Фома Гордеев": подлинный его герой, а не пьяный ухарь Фома, кончивший безумием. Горький поначалу воспевал босяков, и этим стяжал славу, но сердце его лежало к деловым людям. Горьковский социализм был не столько политической идеологией, сколько формой своеобразной русофобии: богатый жизненный опыт убедил его, что русская жизнь, самый ее воздух губительны для дела, что русский делец в этом воздухе погибает. И социализм в самых максималистских его формах Горький приветствовал как проект тотальной европеизации России прежде всего. Горький – самый крайний западник в русской литературе. А бастион азиатчины в России для него – крестьянство, даже с Тарбагатаями. Цивилизационная формула может быть только индустриальной, технологической. Мироззрение Горького – русский пример того, что философы Франкуфуртской школы называли диалектикой Просвещения, породившей тоталитарные режимы двадцатого века.

Я не могу сейчас говорить об этом много, но мог бы, и сказал уже однажды – в работе "Горький, белое пятно", включенной в мой недавно вышедший сборник ."След". Можете прочитать, если будет время.

Ранняя советская литература в этом – мировоззрительном – смысле пошла за Горьким: литература так называемого реконструктивного периода. Виктор Шкловский, прямой враг большевиков в гражданской войне, говорил: революция полезна даже для трамвайного движения. То есть о партийной принадлежности говорить не стоит, революция – общее дело, эпохальная перемена, имеющая однозначный цивилизационный смысл. Ускорение истории, в том числе технического прогресса. Иными словами: социализм способствует делу прежде всего. Тому делу, к которому, считалось, неспособна оказалась русская буржуазия. Социализм стал восприниматься уже не европеизацией, но американизацией России. Появилась знаменитая формула: АД + РРР: американская деловитость плюс русский революционный размах. Появился ЛЕФ, конструктивисты с теоретическим сборником "Бизнес". И пошли строить гидроцентрали – и на яву, и в литературе. Так называемые попутчики, то есть люди старой культуры, готовы были сдать позиции: ярким выражением этого сюжета стала "Зависть" Юрия Олеши, в которой поэт представлен, что ни говорите, подонком, а большевик-хозяйственник – обаятельным человеком: Бухарин против Есенина.

Но Бухарин говорил крестьянам: "Обогащайтесь!", то есть имел в виду Тарбагатай, а Сталин с этим не согласился. И не потому – вернее, не только потому, – что он хотел оттеснить от власти старых большевиков (он и сам был старым большевиком). И даже не потому, что помнил завет Ленина: крестьянство ежечасно и ежеминутно порождает капитализм, то есть не только из опасения за социализм вообще и за политическую власть большевицкой партии в частности. Крестьянство, считалось, было элементом устаревшим, не вписывавшимся в новые цивилизационные формулы, нерациональным. К бизнесу не годившимся. То есть, по Горькому, бастионом пресловутой азиатчины в России.

Горький, то есть большевизм, в своем европеизме оказался большим западником, чем Запад, – как гитлеровская Германия в трактовке Хоркхаймера и Адорно. Тарбагатай который и был, так провалился. Торжествующие свиньи исчезли, и остались одни умирающие колхозные Сократы.

Но все эти цивилизационные перипетии, будучи интересным культурно-историческим сюжетом, мало отношения имеют к русским глубинам, мало коснулись русского человека, любителя рвотного. Этот троп тут более чем уместен: большевицкая вестернизация, будучи проектом гиблым, вызвала реакцию, которую можно назвать именно рвотной. Культурный крах вообще, крах модернизации в частности всегда вызывает регрессию к архаике. Америка в России (предполагавшееся задание большевизма) обнажила, вывернула наружу давно забытые и, казалось бы, изжитые слои национальной психеи. Это, кстати сказать, и сейчас происходит, и мы видим в типе нового русского не столько прежнего, девятнадцатого века удачливого дельца, сколько удальца-"вора": вор по-старорусски – преступник вообще. Путин однажды сказал: мафия не русское слово. Но тип мафиозо в России не итальянский, а глубоко отечественный – молодец из шаек Стеньки Разина.

Как учила русская литература, есть два национальных типа: хищный и кроткий. И в советской России появился гениальный писатель, сумевший дать – увидеть – их совмещение в опыте коммунизма. Это Платонов с его "Чевенгуром". Чевенгурцы – модификация первообраза русского странника, искателя града: самый, считается, репрезентативный образ русского христианина. Платонов понял, что эти люди могут быть опасными, агрессивными. Татьяна Толстая вспоминает апостола Павла, обещание имущества лучшего и непреходящего. А у платоновских чевенгурцев вместо имущества – товарищество: обретение в голом порядке друг друга. Это чевенгурцы распивают на троих под окном Толстой, на мокрой тарных ящиках. И это лучше, чем расстреливать из пулеметов мешки с барахлом буржуазии. Это, если угодно, покаяние.

Последнее слово неизбежно ведет к Солженицыну. С ним в известном смысле повторилась горьковская история: воспевает одно, а верит другому. У того были босяки и Европа, у другого – православие и самое настоящее, а не выдуманное западничество, самый чистопородный европеизм: протестантская этика и дух капитализма.

Вот солженицынский Тарбагатай:

В большом помещении лавки густо было от запахов, заманчивых для крестьянина, а глаза разбегались. Бочки с дегтем, олифой, ящики с колесной мазью, мелом, известью, гляди не споткнись на полу о ящики с подковами и гвоздями всех размеров, у стен – коробки со стеклом. Цепные весы с набором фунтовых гирь. Ободья, дуги. Расписная деревянная посуда. На полках – ряды гончарной посуды из глины обыкновенной и белой, с цветной поливой и без поливы, – корчаги, крынки, горшки, столовые чашки и хлебницы. Дальше – эмалированные кастрюли, миски, чайники, кружки. Чугунки, сковородки, крытые жаровни. Перейди на другую сторону – бочки с селедкой и соленой рыбой, ящики с сушеной и копченой воблой. На возвышении в три ступеньки (чтоб легче снимать к весам и в телегу) – рогожные кули с солью, мешки с мукой, манкой, сахаром, и сахар в конических головах, обернутых синей бумагой и шпагатом, – всех размеров от полной головы до осьмушки. Там и пиленый сахар в коробочках, но его не берут, он тает легко. В откосных ящиках – пряники, жамки, конфеты, леденцы, ирис, шоколадки в золотистой бумаги монетками в ""рубль" и в "полтинник", пресованный изюм, финики, винные ягоды, сушеные сливы. (А летом – арбузы, дыни и виноград.) И другая бакалея. И папиросы – Шурымуры, дядя Костя и Козьма Крючков. Но больше всего любил Сатя торговать красным товаром – ситцем, сатином, даже батистом и шелком. Этот товар занимал видные полки в его лавке. И полки же были забиты драпом, плюшем, шевиотом. И сукном для штанов, пиджаков, костюмов. И шалями шерстяными и пуховыми, оренбургскими и пензенскими. И головными платками, и разноцветными лентами. А еще на подставке строились валенки, чесанки, бурки, черные, серые, белые, даже и с красной и зеленой вышивкой. И резиновые сверкающие галоши, мужские и бабьи, полуглубокие и глубокие. Единственное чем Бруякин не торговал – кожаной обувью. Но продавал заготовки.

К Солженицыну применима по крайней мере половина определения, данного Лескову Михаилом Гаспаровым: синтез эстетизма и морали, но морали не православной, а протестантской. Это и есть протестантская этика и дух капитализма. Но Россия такая необычная страна, что в ней капитализм может выйти и из эстетизма. Мне давно уже пришло в голову, что удержавшимся при большевиках типом предпринимателя-дельца был литератор. Татьяне Толстой это должно быть понятно. Она делает вид, что пишет письмо на деревню дедушке Константину Макарычу, но мы знаем точный почтовый адрес этой деревни.

Сибирский Оскар

В Америке недавно прошел церемониал присуждения премий Оскар – событие и зрелище, которое Голливуд, да, пожалуй, и вся современная культурная индустрия пытаются – небезуспешно – представить главным событием культурного цикла человечества. Прежде чем сказать что-нибудь негативное об этом событии и об этой культуре вообще – давайте вспомним, сколько денег вращается в этой индустрии развлечений (по старинке кое-где еще называемой культурной) – и вспомним при этом не столько о гонорарах кинозвезд, сколько о количестве людей, занятых в этом бизнесе и живущих вокруг него. Я читал где-то, что вокруг Шекспира в мире кормятся 800 тысяч человек. Представляете, сколько народа кормится вокруг Голливуда? Или вокруг индустрии музыкальных записей со всеми этими еженедельно сменяющимися супер– и мегазвездами? Сколько счастливых или, по крайней мере, благополучных семей существуют по той простой причине, что Бритни Спирс обнажает свой пуп? Это слишком серьезно экономически – в марксистском смысле, если угодно, – чтобы имитировать культурное негодование в обсуждении этой темы. Начинаешь задаваться вопросом: а что, в самом деле, культурнее – Дженет Джексон или Марсель Пруст? Что крутит колесо человечества? эту, так сказать, чертову мельницу?

В общем, снобизму предаваться не приходится, но и восхищаться этой ярмаркой с каруселью тоже особенно не стоит. И дело не в том, что нынешние фильмы по некой роковой причине хуже, чем предыдущие, и что умерший в дни последнего Оскара Билли Уайлдер вызвал острую ностальгию по неким золотым временам, которые – в его же оценке – отнюдь не были золотыми. Он неоднократно заявлял, что ему противно само понятие высокого искусства, режиссерского авторства и прочего, и что его тщеславие не распространяется дальше того, чтобы его фильм два часа без скуки смотрели, а потом еще 15 минут обсуждали. Вот скромная участь современного художника. А Билли Уайлдер, несомненно, был художником. Конечно, был он при этом человеком шоу-бизнеса. Но есть некая грань, на которой оба эти явления как бы сосуществуют. Эта грань – стиль. Не нужно быть высоколобым маэстро, чтобы владеть стилем. Вальсы Штрауса живут все-таки в искусстве, а не в энтертейнменте. Так и Билли Уайлдер. "Семь лет после супружества" или, тем более, "Некоторые любят погорячее" – вещицы легкие, но стильные. А "Иностранные делишки"? А незабываемый "Сансет Бульвар" – притча о кино, если угодно? Разве можно сказать это о каком-нибудь "Гладиаторе", повсеместно и единодушно награждаемом? Этот "Гладиатор" похож на образцово-показательный колхоз какого-нибудь Стародубцева, в который всадили многие миллионы, а председателя сделали членом ЦК. Пойди не признай!

С другой стороны, и разница ощутима. Вся эта продукция, в отличие от колхозной системы, приносит доход – иначе бы ее и делать не стали.

Но вообще-то сама эта форма – выделения, присуждения премий неизбежно выводит за пределы адекватной оценки заслуг и провоцирует не то что самые низменные, но самые простые человеческие чувства – зависть, ревность, вражду, интригу. Об интригах на нынешних Оскарах можно было бы сказать многое, но у нас тема все-таки другая Вопрос другой и важнейший: отличается чем-либо принципиально американская культура от советской? Не в реальностях и выявлениях своих, а в идеалах и нормах? Не в политике и не в идеологии своей, а в строе чувств, в жизненных простейших реакциях? Выше ли Норман Роквелл Федора Решетникова? Чарлз Линберг – Валерия Чкалова?

В этом повороте премии и медали – дело десятое.

Тут вспоминается знаменитая фраза из рассказа Фицджеральда Скотта: "Богатые не похожи на нас с вами" – и не менее знаменитая ответная реплика Хемингуэя: "Правильно, у них денег больше". Это то самое пресловутое количество, которое порождает новое качество. Общее в современной цивилизации, стоящее выше, идущее шире, чем всякого рода идеологические разногласия, – это массовый характер нынешнего общества, восстание масс, как это было названо. Просто толп, а не масс, и не восстание, а возрастание. Современная индустрия развлечений – ответ цивилизации на этот глобальный факт, ответ, который не был бы возможен, если б не нынешние технические средства тиражирования и распространения этих развлечений. Это крупное промышленное производство, требующее непременной стандартизации. Искусство же нельзя делать по стандарту, оно всегда штучно. И Америка просто-напросто идет впереди человечества в этом процессе, потому что у нее денег больше. А суть процесса – везде одинакова, хоть в СССР, хоть в Индии. Это те самые зрелища, которых требовали плебеи Рима вместе с хлебом; и как показал опыт, зрелища могут быть куда насущнее хлеба: при Сталине в СССР так и было.

Это все давно уже известно, по крайней мере с двадцатых годов, когда Голливуд заставил говорить о кино не как об искусстве, а как о новом социологическом феномене, когда его впервые назвали фабрикой снов. Вопрос принципиально ясен, но есть в нем всякого рода интересные оттенки.

Эстеты, которые не переводятся и в современном демократическом мире, давно уже заметили, что меняется – уже переменился – самый тип голливудского актера и актрисы. Есть в английском такое выражение: larger than life – больше, чем в натуральную величину. Прежние кинозвезды – тридцатых, скажем, годов – были вот такими монументами. Их можно было ставить как памятники на площадях мировых столиц. Вспомним Гарри Купера, Кэри Гранта, Кларка Гэйбла, Джона Уэйна, даже Джеймса Стюарта и Берта Ланкастера, даже Роберта Тэйлора. А женщины! Одна Грета Гарбо чего стоит. И тут же – Джоан Кроуфорд, Мэри Астор, Барбара Стенвик, Кэтрин Хепберн, Бэт Дэвис. Одним словом, это были дамы и господа – хотя бы по тому признаку, что умели носить фрак и вечерние туалеты. Есть один безошибочный критерий суждения об актерах: сумеет ли он или она блеснуть в салонных комедиях Оскара Уайльда. Все перечисленные – сумели бы. А нынешние? Газеты писали, что прошедший Оскар характеризовался совершенно неподобным безвкусием одежд и причесок. Гвиннет Патроу, скажем, появилась в какой-то маечке, в которой, заметили ядовитые наблюдатели, ее грудь казалась двумя куриными котлетами.

Дело в конце концов не в туалетах или прическах, или в подборе драгоценностей. Нынешние голливудские звезды – простоватые, простенькие, плебеистые. И на это делается ставка. Это требование современной киноэстетики, пошедшей еще дальше в глубь, в самый что ни на есть кантри-сайд или в этнические гетто мегаполисов. Это парни и девки с танцплощадки. Все в джинсах и ти-шортс, в грубой, солдатского типа обуви, с непременной татуировкой в самых неожиданных местах. Стиль grunge.Парни не бритые или, того хуже, выбривают тонюсенькие баки и козлиные бороденки, так называемые гоути.

Соответственно выглядят актеры – и в фильмах, и даже на оскаровских церемониях. В парнях требуется брутальность, грубая мужественность, на лице должна быть написана постоянная готовность вступить в драку. Вариант – добрый простачок, всегда выручающий в нужную минуту, – Том Ханкс. Что касается девушек, они должны соответствовать стереотипу next door girl – соседская девушка (это, скажем, Камерон Диас) или, высший разряд, – american sweatheart (Мэг Райан).

Оскаром Уайльдом тут и не пахнет. А если уж понадобится что-то уайльдовское – так прямо играй гэя. Так загнали в это амплуа англичанина Рупперта Эверетта, действительно тонного актера. Впрочем, гэем могут представить того же симпатягу Тома Ханкса – на предмет пробуждения политически корректных чувств к этому меньшинству.

В общем, как говорил Зощенко, теноров нынче нет. Об этом стоит поговорить подробно.

Бессмертная фраза из рассказа "Монтер" – это как раз нечто вроде современного Голливуда. К театральному монтеру-осветителю пришли на представление две знакомые девицы, а администратор отказал им в контрамарках. Тогда монтер забастовал – отключил свет в театре. При этом оказывается, что обиду монтер копил давно – когда еще на общую фотокарточку снимали весь театральный коллектив и в центре посадили тенора, а его, монтера, загнали куда-то сбоку в задний ряд.

Происходит обмен репликами. Тенор говорит:

"-Я в темноте петь тенором отказываюсь. Раз, говорит, темно – я ухожу. Пущай ваш монтер поет.

Монтер говорит:

– Пущай не поет. Наплевать на него. Раз он в центре сымается, то и пущай одной рукой поет, другой свет зажигает. Думает – тенор, так и свети ему все время. Теноров нынче нету!"

В современном кино, в Голливуде некий метафорический монтер не менее важная фигура, чем актер. "Монтер" – как сама сложнейшая техника нынешнего кинопроизводства. Долгая история кинопроката доказывает с непреложностью, что наиболее кассовые фильмы – трюковые, набитые массой всякого рода визуальных и ауди-эффектов. Актер в таких фильмах стал тем, чем он был еще на заре кино, – натурщиком Эйзенштейна.

Дамы и господа тридцатых годов, вроде Греты Гарбо и Гарри Купера, вышли на первый план в тот момент, когда кино овладевало звуком и на некоторое – впрочем, достаточно долгое – время синема вернулось к эстетике театра, требовавшей острого текста и актеров, умеющих этот текст подать. В сегодняшнем кино звука сколько угодно и всяких звуковых эффектов – но это меньше всего человеческая речь.

Теноров действительно нет.

Вопрос: есть ли господа? И не в смысле киноамплуа, а в более широком – социальном, а не эстетическом? Можно ли голливудскую звезду считать типом современного аристократа? Людьми высшего тона и образа жизни?

Тут ведь богатством не отделаешься. Мало ли, что у них денег больше. Тут требуется стиль – стиль поведения. И что же нам предлагают в этом смысле?

Предлагают – ту же провинциальную танцплощадку. "Сковородку", как называлось это в СССР в сталинские еще времена. Непременная часть мероприятия – выпить портвеша и подраться. Местные пьют, естественно, не "три семерки", а какой-нибудь Тетенджер, но с теми же результатами. Нынешняя супер-звезда Рассел Кроу, этот самый гладиатор, бросает пивные бутылки с балкона в бассейн гостиницы (вот вам и Тетенджер!). Выводимый пьяным из бара, укусил ухо вышибале, что было зафиксировано на пленке. Теперь идет сложный закулисный торг – отдавать ли ему эту пленку за большие деньги или еще большие выручить, пустив ее в коммерческий оборот?

В общем действительно в Голливуде монтеры много важнее теноров.

Что же это напоминает из русской литературы, помимо Зощенко? А вот сейчас и вспомним.

В романе Вячеслава Шишкова "Угрюм-река" среди прочих колоритых картин старосибирской жизни особенно впечатляли сцены гульбы золотоискателей, которым подвалило счастье: нашли крупный самородок. Это событие сезонное, раз в год бывающее – что-то вроде Оскара на сибирский манер.

"В селе Разбой шум, тарарам, гульба. Сегодня и завтра в селе редкий праздник: полтысячи разгульных приискателей оставят здесь много тысяч денег, пудика два самородного золота и, конечно же, несколько загубленных ни за понюх табаку дешевых жизней.

Этот праздник круглый год все село кормит...

Филька Шкворень соскочил с телеги, взял свой мешок и с независимым видом пошел вперед, в село. Одет он в рвань и ликом страшен.

– Эй! Людишки! – зашумел бродяга. – Тройку вороных! И чтоб вся изубанчена лентами была... Филька Шкворень вам говорит, знатнецкий богач! Вот они, денежки. Во!.. Смотри, людишки!.. Он тряс папушей бумажных денег и, как черт в лесу, посвистывал.

– Сейчас, дружок, сейчас. – И самые прыткие со всех ног бросились к домам закладывать коней.

............................................................................................................

Из новой чисто струганной избы, куда торжественно понесли, как богдыхана, Фильку, выскочили навстречу дорогому гостю старик хозяин и два его сына с молодухой.

– Милости просим, гостенек!.. Не побрезгуйте... – кланялись хозяева. – Варвара, выбрасывай половики, стели ковры, чтоб ножки не заляпал гостенек... Шире двери отворяй!..

– Что, в дверь?! – гаркнул Филька... Неужто ты, старый баран, думаешь, я полезу в твою дверь поганую? Не видишь, кого принимаешь, сволочь?! Руби новую! Руби окно!...

– Петруха! Степка!..– взмахнув локтями, засуетился старик, словно живой воды хлебнул. – Орудуй!.. Момент в момент чтобы... Варвара, лом!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю