Текст книги "Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода)"
Автор книги: Борис Парамонов
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 56 (всего у книги 114 страниц)
С кем из КГБ имел дело советский интеллигент, когда его щупали за вымя? С шестерками. Посаженый, интеллигент выходил на другой уровень и сталкивался с функционерами на уровне следователей. Люди, имеющие соответствующий опыт, не раз говорили мне, что профессиональными приемами они вполне владели, и "расколоть" могли.
Когда началась гласность, мы увидели воочию несколько человек из высшего эшелона этой организации. Нужно признать, что Олег Калугин, не производя впечатления симпатяги-парня, впечатление жалкого неудачника тоже не производит.
Опыт, а также размышления убеждают, что человек – любой человек – может оказаться в какой угодно ситуации. И нельзя от каждого требовать, чтобы он нежелательную ситуацию непременно морально преодолел. Жизнь затягивает, рутина поглощает. На эту тему сделан замечательный фильм Луи Маля "Лакомб, Люсьен": как во время оккупации Франции простой парнишка оказался на службе во французском отделении гестапо. Мораль фильма, если уж непременно хочется морали: злодеев нет. Уточним: не так уж и много. Преступников больше, чем злодеев. Преступления совершают в основном люди обыкновенные. Человек может совершить преступление и понести заслуженное наказание за это, даже высшую меру, но не быть при этом злодеем. Расстреливайте или вешайте преступника, но не читайте морали. "Лакомб, Люсьен" – произведение чеховской проникновенности и силы.
А вспомним солженицынского Спиридона из "Круга первого" – вещи, как известно, глубоко документированной, – этакая вариация на тему Платона Каратаева. Однако те же документы говорят, что Спиридон, при всех своих литературно-национальных достоинствах, был еще и стукачом. Но у нас нет оснований сомневаться и в том, что написал Солженицын.
Все это говорилось к тому, чтобы уяснить одну мысль: не всякий человек, работавший в КГБ, непременно моральный или физический урод. Но ведь в статье Карен Хаус из Уолл-стрит Джорнэл другие слова много интереснее и на более сложные мысли способны навести: о том, что в последнее советское время в ГеБе шли самые лучшие и самые умные. Чего тут не понимает американка – и чего склонен не понимать советский интеллигент диссидентского склада?
Конечно, это слова неосторожные и как-то даже не по-американски категоричные: не уравновешенные, не сбалансированные. (Сбалансированность – главное требование американской журналистики). Конечно, так сказать нельзя: что КГБ был питомником и резервуаром российских умов. Это просто-напросто фактическая ошибка. Но почему такая ошибка вызывает желание не просто ее поправить, а непременно морально вознегодовать?
Негодование объясняется, прежде всего, знанием истории этой организации и всех ее деяний при Ленине и Сталине. Но вот вопрос: а вправе ли мы требовать такого знания от всех? Почему рядовой советский человек должен был верить Солженицыну, а не тому, что ему говорят по радио или пишут в газетах? Тем более, что слова Солженицына до него и не доходили. У интеллигентского негодования есть презумпция: нужно быть образованным и умным, да еще и антисоветчиком в придачу. Знать историю ВКП(б) не по краткому ее курсу, а по Авторханову хотя бы.
Вот этого и нельзя требовать от людей неинтеллигентных, которых при любом общественном строе подавляющее большинство. Такое требование будет чем-то вроде вменения коллективной вины.
Много лет назад на зеленогорском пляже услышал я за спиной разговор бабушки и внучки. Внучка, лет шести девочка, спрашивала бабушку о родных и близких: кто есть кто. "А дядя Коля кто?" – "А дядя Коля работает в органах",– сказала бабушка самым что ни на есть бытовым тоном, вне всякой эмфазы, мэттер оф фэкт, как говорят американцы. Внучка дальнейших расспросов про дядю Колю не делала: детскому воображению этого было достаточно, дети любят непонятные, не совсем обычные слова, имея способность ими на время удовлетворяться. Помню, я и тогда этим разговором не возмутился. Во-первых, это было то, что называется малые сии. Во-вторых, море, даже такое условное, как Финский залив: на этом фоне интеллигентская нелюбовь к этим самым органам была величиной, которой можно пренебречь. Все мы малые сии в этой проекции.
Вспоминается одна история времен гласности и перестройки. В героях прессы тогда ходил среди прочих студент-историк Дмитрий Юрасов. Парнишка вырос уже в послесталинское и даже послехрущевское время, так что ни о каких последствиях культа личности ни в школе, ни в институте не слышал. Но, листая различные энциклопедические словари, он обратил внимание на одно странное обстоятельство: непропорционально большое количество советских деятелей, умерших в конце тридцатых годов, в промежутке 37 – 39-й. Юрасов этим парадоксом заинтересовался и, пыль веков от хартий отряхнув, вскоре не только познал истину, но сделался главным экспертом по сталинским репрессиям, составил какой-то исчерпывающий каталог и стал советником перестроечного общества "Мемориал". Начальство еще не окончательно сориентировалось, и Юрасова за эту деятельность исключили из университета; но все-таки времена были уже новые, пресса устроила шум, и правда восторжествовала, так сказать.
Вопрос: если для познания этой правды надо прилагать немалые профессиональные усилия, овладеть определенной научной специальностью, то можно ли зеленогорскую бабушку винить за политическую неразвитость и незнание основных этапов строительства социализма в СССР?
А у Путина была точно такая же бабушка.
Тут, правда, мне могут возразить, сославшись на статью той же Карен Хаус в Уолл-стрит Джорнэл, где рассказывается, что мать Путина в младенчестве его крестила, а когда ему пришлось по делам поехать в Израиль, дала ему крестильный крестик, попросив освятить его у Гроба Господня, что он и сделал. По этому поводу у журналистки даже возник вопрос, не религиозен ли сам Путин, а он весьма дипломатично на него ответил, ничего определенного не сказав. Да если б и был религиозен – что из этого? Кое-кто думает, что религиозность делает человека лучше, но что она делает его умнее или образованнее, никто еще не говорил, даже Достоевский.
В чем, однако, бесспорная эффективность, результативность религии, прямое и несомненное влияние ее на человека? Она организует бытовой уклад, что очень немало. В этом смысле она выступает формой культуры, понимая культуру в американском смысле как образ и стиль жизни, бытовую повседневность. Как говорили в России – обрядовое благочестие. Сейчас в России это снова входит в быт, причем именно в интеллигентских кругах едва ли не преимущественно. А мода на христианское обращение, захватившая интеллигенцию в семидесятых годах, прошла. И это правильно, в нужном направлении идет. Сложившиеся формы быта чрезвычайно важны для социальной стабильности. И не только общественная польза здесь важна, но и поэзия присутствует. Вспомним, к примеру, "Лето Господне" Ивана Шмелева – куда как поэтично. Только нужно понять, что куличи и пасха для нынешних интеллигентов – то же самое, что Штирлиц для подростков того времени, тех же семидесятых, когда Володя Путин обдумывал, делать жизнь с кого. Это был тот же быт, плоть бытия для громадного большинства.
Быт важнее догмы, метафизики и мистики. В нашем случае это означает, что можно быть против большевиков, но не стоит собирать проклятья на фильм "Неуловимые мстители". Там же не красные – белые, а казаки – разбойники. Быт нейтрален, и это нейтральное поле нужно постоянно расширять.
Бердяев писал о Розанове в автобиографии "Самопознание":
Розанов был врагом не церкви, а самого Христа, который заворожил мир красотой смерти. В церкви ему многое нравилось. В церкви было много плоти, много плотской теплоты. Он говорил, что восковую свечечку предпочитает Богу: свечечка конкретно-чувственна, Бог же отвлеченен. Он себя чувствовал хорошо, когда у него за ужином сидело несколько священников, когда на столе была огромная традиционная рыба. Без духовных лиц, которые ничего не понимали в его проблематике, ему было скучно. Розанов подтверждал, что в церкви было не не достаточно, а слишком много плоти. Его это радовало, меня же это отталкивало.
В этом противостоянии позиция Розанова кажется много предпочтительней. Церковный календарь понятней христианской метафизики. Рыба хороша в прямом своем смысле, а не в метафорическом, не в качестве известного христианского символа.
Герцен говорил: истину нельзя пускать на голоса, прав Галилей, а не большинство. Это несомненно в отношении естественнонаучных положений, но можно ли применять сие в отношении общественной жизни? Там важнее всего именно большинство, масса – и не обязательно в смысле демократических институций, а в качестве объекта и одновременно субъекта социальности. Это то, с чем нужно считаться в первую очередь, это альфа и омега, все остальное – туман и мечты, как сказал бы Чехов. В социальной жизни почти всегда нужно по одежке протягивать ножки – а не по идеалу. Истина социальности – предрассудки масс скорее, чем знания интеллектуалов. Не считаясь с этим, садишься в лужу – как сели постсоветские либералы на печально знаменитой встрече "политического Нового года", когда в разгар веселья поступило сообщение, что Жириновский получил на парламентских выборах 24 процента голосов.
Это тогда доперестроечный еще прогрессист Юрий Карякин воскликнул: "Россия, ты сдурела!" Хорош демократ, негодующий о выборе народа.
Есть один оселок, лакмусовая бумажка, безошибочный критерий для суждения о передовой интеллигенции, о самой форме ее мироотношения, а не том или ином содержании очередного умственно-политического ее увлечения. Стоит подумать о западных левых, чтобы многое понять в сущности нынешних российских правых – как именуют сейчас в России либералов. Человеческая суть у них едина – при всем возможном расхождении в политической философии.
Я недавно прочитал мемуары Артура Миллера – по-русски, изданные в Москве в 98-м году. Когда они вышли в Америке на десять лет раньше, мне и в голову не пришло поинтересоваться ими. Я мало увлечен его творчеством, и к тому же до некоторой поры не считал западных левых достойными людьми. Это Достоевский нас научил тому, что левые – бесы. А я, как и Карякин, привык уважать Достоевского. Конечно, это было ошибкой – видеть в левых исключительно деструктивную силу, тотально их демонизировать. Но левые необходимы и, так сказать, оправданы, когда они занимаются конкретной социально-экономической борьбой: создают профсоюзы в Америке или ратуют за повышение заработной платы. "Копейку на рубль" завоевывают и полагают в этом истину, как старинные русские "экономисты", с которыми полемизировал молодой Ленин. Левые невозможны, когда они делаются доктринерами, идеалистами. При этом они могут быть самыми благородными людьми.
Вот Артур Миллер принадлежит к разряду таких благородных людей. Человек всячески достойный, и к числу его достоинств принадлежит прежде всего его идейная серьезность, его высокая духовность, моральная его чистота. Читая его мемуары, понимаешь, что он в сущности относится к типу людей религиозных. Ему Бог нужен, а не Мамона. Вот он описывает собрания американских коммунистов в сороковых годах:
Сходились добропорядочные люди среднего класса, искавшие, по-видимому, какую-то возможность проявить себя, – позже они пришли к проповеди самосовершенствования по примеру различных религиозных групп. Стремление к самоочищению было неизбежно связано в те времена с принесением настоящего в жертву лучезарному социалистическому будущему; это должно было помочь человеку преодолеть опустошенность, двойственность, противоречивость и обрести четкую нравственную позицию.
Мы видим, что рабочих среди этих людей не было. И не копейка на рубль их интересовала, а нравственное очищение. Социализм, хоть и советского образца, был путем духовно-морального поиска. Это был поиск веры. И найдя ее, очень трудно было с ней расстаться
Судя по мемуарам Артура Миллера, едва ли не все западные левые интеллектуалы таковы. Например, Пабло Неруда:
Бродя с ним в Нью-Йорке по Гринвич Виллидж, я больше всего был озадачен тем, как человек такой мощи духа все еще поддерживал Сталина. Единственное, чем я мог объяснить его заблуждение, – глубокое неприятие буржуазного общества, породившее почти религиозную лояльность к тому сну, которым Россия оказалась для доверчивых тридцатых годов, к стране, не признать которую он считал для себя бесчестьем.
А вот еще один друг Советского Союза – Лилиан Хеллман, в доме которой Миллер встретился с двумя югославами, рассказавшими им, почему Тито порвал со Сталиным и что за этим стояло:
Ситуация поражала тщетностью усилий и не поддавалась никакому разумению. То, что одно социалистическое государство могло эксплуатировать другое социалистическое государство, особенно такое, как прославившаяся героической антифашистской борьбой Югославия, казалось вопиющим недоразумением.
...Лилиан, не скрывая сомнения, которое мешало ей говорить, спросила: "Вы верите им?"
...Я верил этим людям, абсолютно им верил, одновременно не желая расставаться со своим прошлым, с антифашистскими, просоветскими симпатиями былых лет. Мы отнюдь не искали истину, но защищали осажденную распадавшуюся ортодоксию, где, несмотря на великое смятение, все же покоилась некая священная правда. За проявленную лояльность позже я много строже спрашивал с себя, чем с Лилиан, ибо в отличие от нее уже тогда был снедаем противоречивыми чувствами, не только предполагая, но кое-что зная, в то время как она еще пребывала в иллюзиях. Поэтому если она заблуждалась глубже, чем я, то была, наверное, в этом честнее, потому что проще отметала смущающие ум противоречия, угрожавшие поколебать убеждения. : Верность просоветским симпатиям была для нее в своем роде тем же, что верность другу. Обладать внутренней целостностью означало находиться на борту корабля, даже если его разворачивало в непредсказуемом направлении и это грозило погубить пассажиров. ...
Она не знала, что такое чувство вины, которое меня никогда не покидало. Поэтому обычно обвиняла других, а не себя.
Этим людям их вера важнее и дороже правды – правды как факта, а не идеала. Вот общая черта идеалистов всех стран.
Возможно возражение, на первый взгляд очень сильное. Одно дело строить химеры в Америке, другое в России. С американца больше спрашивается: ведь его верованиям противостоит не сталинский СССР, а реальность преуспевающей демократической страны. Но в том-то и дело, что эти люди не любят реальность – любую реальность. Любая реальность грязновата. Вот этой грязцы идеалисты не хотят, какого бы, так сказать, цвета она ни была, этого несовершенства реального мира не приемлют. Их одинаково отталкивают хоть пустые мюзиклы, хоть фильм "Щит и меч".
Речь идет не о том, что лучше – Америка, СССР или путинская Россия, а о том, что идеалистам не следует заниматься политикой. За свои неудачи и разуверения они готовы обвинять других, а не себя – вроде этой Лилиан Хеллман, как ее описывает Миллер. Или вроде Юрия Карякина, разочаровавшегося в России, когда она проголосовала не за ту партию.
Среди знакомых Миллера был профсоюзный работник Митч Беренсон, пытавшийся бороться с мафией в нью-йоркском грузовом порту, – человек несомненно героического склада. Когда по ряду причин эта его деятельность прервалась, Беренсон оказался в понятном затруднении. Миллер пишет:
Имея за плечами только одну профессию – профсоюзного организатора, – Митч впервые в сознательной жизни впрямую столкнулся с невероятным обществом, где каждый норовит сожрать другого, к чему оказался совершенно неподготовленным, все равно как отказавшийся принять сан семинарист. : Поняв, что жизнь растрачена впустую : он тем не менее был, как ни странно, полон кипучей энергии. Не имея опыта выживания в условиях конкуренции, Митч с безграничным удивлением обнаружил, что деятельность организатора имела определенное сходство с деятельностью предпринимателя.
Чтобы, как говорят американцы, сделать длинную историю короткой, перейдем сразу к концу этого сюжета:
За пять лет Береннсон нажил не один миллион, занявшись проектированием домов для престарелых, получивших широкое признание. : "Я понял, – сказал он мне однажды все дело в демократии. В конце концов каждый сам принимает решение. Кто-то потратит на это кучу времени, кто-то останется в дураках, но это работа! Вот что прекрасно!"
Он не мог удариться в мистицизм, почувствовав свою силу и растеряв согревавший душу марксистский провиденциализм с неизбежными искупительными обещаниями. Завоевав мир, он потерял веру и стал обычным удачливым человеком с беспокойным характером.
Как всем известно, Артур Миллер по рождению и воспитанию не христианин. Но человек сказавший, что сохранить веру лучше, чем завоевать мир, говорит точно как христианин – прямо цитирует Евангелие. А Митч Беренсон, как Розанов, нашел благую часть в большой рыбе на праздничном столе. Чаша отцов его не миновала.
Воры и поэты
Бродя по Интернету, я обнаружил интересный материал в январском номере журнала "Знамя" за этот год. Обнаружил, как кажется, запоздало, но все же решил поговорить об этом: обсуждаемая тема относится к разряду вечнозеленых, как говорят в Америке, и, похоже, долго не перестанет быть актуальной для России. Это тема о русской интеллигенции. На этот раз она берется журналом в новейшем политическом развороте: обсуждается вопрос о расколе в либералах. Понятия либерал и интеллигент, как известно, почти полностью совпадают. Раскол, как выясняется, идет по линии отношения к нынешней российской власти. Новация в том, что многие из интеллигентских либералов – едва ли не большинство – становятся на сторону власти. Другим кажется, что такая позиция принципиально неприемлема, что с русской властью у либеральной интеллигенции нет возможности сотрудничать, так было и будет. Естественная в России либеральная позиция – оппозиция. Вопрос неизбежно углубляется: существуют ли в России либеральные потенции вообще, свобода как национальный путь, движение по которому может быть мыслимо только как общенациональная, то есть в конце концов государственная политика? Сочетаемы ли не просто интеллигенция и власть, но Россия и свобода, или последняя навеки останется всего лишь интеллигентской мечтой, не терпящей прикосновения власти – отвратительной, как руки брадобрея? Или, с другой стороны, не есть ли лик чаемой свободы всего-навсего физиономия Березовского, по-модному небритая?
Представим полярные точки зрения. Семен Файбусович:
Наши либералы-государственники утверждают, что только сильное государство способно защитить личность, обеспечить ее права и свободы. Вроде, похоже на правду. Но вот заковыка: когда такое или что-то подобное говорит условный западный либерал, он под сильным государством разумеет равный для всех закон, соблюдение которого государство хочет и может гарантировать – и именно таким опосредованным образом гарантирует права и свободы своих граждан в своей стране. У нас же дело с точностью до наоборот: в лучшем случае можно говорить не о культе, а о культЕ закона – он по-прежнему никому не писан. Государство использует оную культю вполне произвольно и выборочно, в том числе для борьбы с неугодными гражданами, в том числе как инструмент давления и подавления, а граждане, даже самые лояльные и сознательные, при всем желании не в состоянии соблюдать все законы, а потому в принципе могут быть стукнуты культей в любой момент – и живут с сознанием этого (или это у них в подсознании).
Противоположную позицию наиболее остро сформулировал Александр Агеев:
Родовые качества (интеллигенции) – политическая безответственность, мышление стереотипами и нежелание считаться с исторической реальностью:решительно неважно, как относится "либеральная интеллигенция" к действиям Путина. Путин и его правительства пока что с завидным упрямством продолжают развитие "либерального проекта", от которого три года назад отреклась интеллигенция. К "либеральности" разве что добавлены черты "консерватизма" – такое ощущение, что Путин и его команда тщательно проштудировали труды П.Б.Струве (хотя бы его классическую "Патриотику"). Это очень достойный вариант либерального проекта, и он планомерно осуществляется... Что имеет против этого сказать "образованное сословие"? только то, что Путин – бывший чекист и, следовательно, втайне мечтает восстановить советскую власть. Если бы все сословия в России находились на этом уровне понимания происходящего, советскую власть можно было бы восстановить хоть завтра. И либеральная интеллигенция вернулась бы наконец в единственную соприродную ей среду.
Агеев исходит из того, что интеллигенцию и не спрашивают, что делать, никто из деловых людей ее мнениями не интересуется и в ее сотрудничестве не нуждается. У нее вообще нет организации и организованности, внутренней структурности, позволяющей говорить об имманентных реакциях, движениях вообще и расколе в частности. Либеральствующая интеллигенция – пассивная куча (едва ли не мусора), верхушку которой периодически сдувают те или иные ветры истории.
Агеев упоминает имя П.Б.Струве, о котором мы сегодня будем не раз еще говорить; пока же скажем только, что по мнению Струве, высказанному хотя бы в сборнике "Вехи", русская интеллигенция в той форме, в которой она существовала к моменту написания "Вех" (начало ХХ века), – исторически случайное образование, схождение которого на нет возможно и желательно. Несколько формул Струве:
Интеллигенция в русском политическом развитии есть фактор совершенно особенный: историческое значение интеллигенции в России определяется ее отношением к государству в его идее и в его реальном воплощении: идейной формой русской интеллигенции является ее отщепенство, ее отчуждение от государства и враждебность к нему: В безрелигиозном отщепенстве от государства русской интеллигенции – ключ к пониманию пережитой и переживаемой нами революции. : отрешившись от безрелигиозного государственного отщепенства, (интеллигенция) перестанет существовать как некая особая культурная категория: в процессе экономического развития интеллигенция "обуржуазится", то есть в силу процесса социального приспособления примирится с государством и органически-стихийно втянется в существующий общественный уклад, распределившись по разным классам общества.
Последняя мысль Струве (хотя со ссылкой на другого автора) по существу выражена и в выступлении Дениса Драгунского, сказавшего, что интеллигенция – это интеллектуалы в нерыночных средах. Значит, когда они в эти среды интегрируются, то и исчезнут в специфическом своем русском качестве противогосударственных оппозиционеров и печальников горя народного. А необходимую реформу ведет сейчас в стране именно власть, подчеркивает Агеев.
Перспектива как бы определена и беспокоиться вроде бы не о чем: поддерживайте Путина и его команду, не думайте о Березовском и Гусинском (Людмила Сараскина: НТВ так же похоже на свободу слова, как фальшивый заяц из лапши на кролика в собственном соку), и все будет в порядке: вы растворитесь, как сахар в чае. Однако исторический опыт учит, что в России доверяться власти – дело опасное. Мысли, выраженные Файбусовичем, списать в архив нельзя. А коли будет сохраняться неправедная власть – вариант очень возможный, – то сохранится и противогосударственная интеллигенция. В этом сюжете ощущается не случайность, а необходимость, некая русская судьба.
Откуда это пошло, этот русский порочный круг? Отвечая на этот вопрос, вспомним для начала опять же Струве, на этот раз не "Вехи", а "Из глубины", сборник 1918 года:
...один из замечательнейших и по практически-политической, и по теоретически-социологической поучительности и значительности уроков русской революции представляет открытие, в какой мере "режим" низвергнутой монархии, с одной стороны, был технически удовлетворителен, с другой – в какой мере самые недостатки этого режима коренились не в порядках и учреждениях, не в бюрократии, полиции, самодержавии, как гласили общепринятые объяснения, а в нравах народа или всей общественной среды, которые отчасти в известных границах даже сдерживались именно "порядками" и "учреждениями".
Получилось, что опыт второй революции подтвердил слова Гершензона из "Вех", написанных после первой: знаменитые слова о штыках и казнях власти, единственно охраняющих нас от ярости народной.
Но тут другой вопрос возникает: а почему все же возникало общее движение интеллигенции и народа, почему интеллигенция бывала в России не только либеральной, но и революционной, радикальной? Нет ли у них – интеллигенции и народа – общего корня, общего, так сказать, дела, кроме известного народолюбия, народничества интеллигенции, комплекса вины перед народом?
На этот вопрос тоже давались уже интересные ответы. Самый интересный – у Г.П.Федотова.
В замечательной статье 1938 года "Русский человек" Федотов выделяет два фундаментальных типа русских – интеллигент и московский служилый человек, портрет левого и правого русского:
Возьмем левый портрет. Это вечный искатель, энтузиаст, отдающийся всему с жертвенным порывом, но часть меняющий своих богов и кумиров. Беззаветно преданный народу, искусству, идеям – положительно ищущий, за что бы пострадать, за что бы отдать свою душу. Непримиримый враг всякой неправды, всякого компромисса. Максималист в служении идее, он мало замечает землю, не связан с почвой – святой беспочвенник (как и святой бессеребренник), в полном смысле слова : В терминах религиозных, это эсхатологический тип христианства, не имеющий земного града, но взыскующий небесного. Впрочем, именно не небесного, а земного. Всего отвратительнее для него умеренность и аккуратность, добродетель меры и рассудительности, фарисейство самодовольной культуры. : Не трудно видеть, что этот портрет есть автопортрет русской интеллигенции. Не всего образованного класса, а того "ордена", который начал складываться с 30-х годов ХIХ века.
Применительность такой характеристики в отношении советской интеллигенции оспорил А.И.Солженицын, отметивший, прежде всего исчезновение качества жертвенности в советском так называемом образованце. Это верно, но ставить это в минус интеллигенции нельзя, ибо за советское время она столько натерпелась сама, что прерогатива "горя народного" перестала быть связанной исключительно с "низшими" классами, с простонародьем: не станешь требовать жертвенности – от жертвы. Но у Федотова прослеживается куда более глубокая, чем в советское время, более традиционная и более фундаментальная связь типа интеллигента с одной из важнейших характеристик народного бытия: с типом русского религиозного искателя, страниика:
...здесь мы имеем дело не с прямым влиянием из народной глубины, а с темной, подсознательной игрой народного духа, которая в судьбе отщепенцев и мнимых апатридов повторяет черты иного, очень глубокого и вполне народного лица. Отщепенцы, бегуны, странники – встречаются не только наверху, но и внизу народной жизни. : В них живет по преимуществу кенотический и христоцентрический тип русской религиозности, вечно противостоящий в ней бытовому и литургическому ритуализму.
Здесь интеллигентское отщепенство, которое Струве называл безрелигиозным, связывается как раз с типом русской народной (естественно, не церковной) религиозности. Важна, однако, не содержательная мотивировка этого качества, а самая структура его, установка сознания, независимая от того или иного мировоззрительного наполнения. Таких кенотических странников изобразил Платонов в "Чевенгуре", а исповедуют они коммунизм – идею, владевшую также интеллигентскими теоретиками. Но чевенгурцы увидели у Маркса самую его кенотическую суть – враждебность к земной реальности, к "имуществу" под маской социалистического переустройства общественного производства и потребления. Им мотивировки не нужны, они, так сказать, обнажают прием. Кенозис, тяготение вниз, отвержение культуры – качество христианское, лучше сказать первохристианское, христианская архаика – этот кенозис внутренне, тайно агрессивен, и периодически эта агрессивность прорывается наружу. И тут нам вспоминается еще одно наблюдение Струве – о генетической связи интеллигенции с древним казачеством как силой противогосударственной и противокультурной, "воровской". Ворами раньше называли всяких уголовных преступников, антисоциальный элемент как таковой.
Нынешний – советский и постсоветский – интеллигент может быть как угодно внешне преуспевающим и высоко культурным профессионалом, но в своем качестве противника государства и власти он обнаруживает связь с этим архаическим кенозисом. Не удивительно, что ему прежде всего внутренне враждебен другой выделенный Федотовым русский тип – московского служилого человека.
Вот какими словами дает Федотов "второй тип русскости" – правый портрет русского:
Это московский человек, каким его выковала тяжелая историческая судьба. Два или три века мяли суровые руки славянское тесто, били, ломали, обламывали непокорную стихию и выковали форму необычайно стойкую. Петровская империя прикрыла сверху европейской культурой московское царство, но держаться она могла все-таки лишь на московском человеке. К этому типу принадлежат все классы, мало затронутые петербургской культурой. Все духовенство и купечество, все хъозяйственное крестьянство : поскольку оно не подтачивается снизу духом бродяжничества или странничества. Его мы узнаем, наконец, и в большой русской литературе, хотя здесь он явно оттеснен новыми духовными образованиями. Всего лучше отражает его почвенная литература – Аксаков, Лесков, Мельников, Мамин-Сибиряк. И, конечно, Толстой, который сам целиком не укладывается в московский тип, но все же из него вырастает, его любит и подчас идеализирует. Каратаев, Кутузов, Левин-помещик – это все москвичи, как и капитан Миронов и Максим Максимыч – пережившие петровский переворот московские служилые люди. Николаевский служака, которому так не повезло в обличительной литературе, представляет последний слой московской формации.
В этой классификации Путин без зазора включается в московский тип, хотя сам он из Питера, даже из "Ленинграда". Продолжая эту параллель, можно сказать, что он из тех "служак" – из тех служебных структур, которым так не повезло в отечественной обличительной литературе.
Нынешнее обсуждение в журнале "Знамя" темы о расколе в либералах значимо потому, что воспроизводит основную русскую тему – противостояние, лучше, пожалуй, сказать рядоположение двух основных русских духовных типов. И в том, что эта дихотомия обозначилась сейчас в либерализме как таковом, в "левом русском портрете", тоже ведь нет ничего принципиально нового: это отдаленное эхо старого раскола между западниками и славянофилами (хотя, конечно, эта линия разделения совсем не полностью совпадает с линией, разделяющей федотовские "правый" и "левый" русские портреты). Славянофилы тоже ведь были либералами; в любом случае, власть им не сильно доверяла.