355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Слуцкий » Я историю излагаю... Книга стихотворений » Текст книги (страница 20)
Я историю излагаю... Книга стихотворений
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 12:30

Текст книги "Я историю излагаю... Книга стихотворений"


Автор книги: Борис Слуцкий


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 22 страниц)

«– Как ты смеешь? Как ты можешь? Что ты хочешь?…»
 
– Как ты смеешь? Как ты можешь? Что ты хочешь? —
Басом тенором баритоном
в шутку всерьез равнодушно
враги друзья своя совесть
вчера сегодня завтра.
Отвечал этому хору:
– Я не могу иначе.
 
Астрономия и автобиография
 
Говорят, что Медведиц столь медвежеватых
и закатов, оранжевых и рыжеватых, —
потому что какой же он, к черту, закат,
если не рыжеват и не языкат, —
 
 
в небесах чужеземных я, нет, не увижу,
что граница доходит до неба и выше,
вдоль по небу идет, и преграды тверды,
отделяющие звезду от звезды.
 
 
Я вникать в астрономию не собираюсь,
но, родившийся здесь, умереть собираюсь
здесь! Не где-нибудь, здесь! И не там —
      только здесь!
Потому что я здешний и тутошний весь.
 
«Поправляй меня, Родина! Я-то…»
 
Поправляй меня, Родина! Я-то
поправлял тебя, если мог.
Сколько надо, меду и яду
подмешай в ежедневный паек.
 
 
У взаимного восхищения
нету, в сущности, перспектив.
Поправляй меня, коллектив!
Я не жду твоего прощения.
 
 
Четверть века осталось всего
веку. Мне и того помене.
И присутствовать при
      размене
комплиментов моих и его
 
 
не желаю и не хочу.
Это мне и ему некстати.
Лучше этот стишок вручу —
для архива, не для печати.
 
«Короткий переход из сна…»
 
Короткий переход из сна
в действительность сквозь звон
будильника. И вот она —
действительность. А сон
лежит разбитой скорлупой,
такой забытый и слепой.
 
 
Вам снился только что набат
или такой звонок,
когда вы с головы до пят
дрожите, со всех ног
сбиваясь, броситесь на зов
идущих сверху голосов.
 
 
Действительность же хороша
тем, что при свете дня
воочию узрит душа,
кто вызывал меня,
кто призывал и почему
и надо ли внимать ему.
 
 
И страшное во тьме ночной —
не страшно, а смешно,
и ничего ему со мной
не сделать все равно.
Не сделать ничего ему,
и солнце разгоняет тьму.
 
«Я – пожизненный, даже посмертный…»
 
Я – пожизненный, даже посмертный.
Я – надолго, пусть навсегда.
Этот временный,
этот посменный
должен много потратить труда,
чтоб свалить меня,
опорочить,
и жалеючи силы его,
я могу ему напророчить,
что не выйдет со мной ничего.
Как там ни дерет он носа —
все равно прет против рожна.
Не вытаскивается заноза,
если в сердце сидит она.
Может быть, я влезал,
но в душу,
влез, и я не дам никому
сдвинуть с места мою тушу —
не по силе вам,
не по уму.
 
«А если вы не поймете…»
 
А если вы не поймете —
я буду вам повторять.
А снова не уразумеете —
я повторю опять.
И так до пяти раз,
а после пяти
надо откланяться
и уйти.
 
 
Но я же только вторично
крики свои кричу
и разъясняю отлично,
что разъяснить хочу,
а вы еще долго можете
плечами пожимать,
не понимать и снова,
опять не понимать.
 
«Век вступает в последнюю четверть…»
 
Век вступает в последнюю четверть.
Очень мало непройденных вех.
Двадцать три приблизительно через
года – следующий век.
 
 
Наш состарился так незаметно,
юность века настолько близка!
Между тем ему на замену
подступают иные века.
 
 
Между первым его и последним
годом
   жизни моей весь объем.
Шел я с ним – сперва дождиком летним,
а потом и осенним дождем.
 
 
Скоро выпаду снегом, снегом
вместе с ним, двадцатым веком.
 
 
За порог его не перейду,
и заглядывать дальше не стану,
и в его сплоченном ряду
прошагаю, пока не устану,
и в каком-нибудь энском году
на ходу
упаду.
 
Неоконченные споры
 
Жил я не в глухую пору,
проходил не стороной.
Неоконченные споры
не окончатся со мной.
Шли на протяженьи суток
с шутками или без шуток,
с воздеваньем к небу рук,
с истиной, пришедшей вдруг.
Долог или же недолог
век мой, прав или не прав,
дребезг зеркала, осколок
вечность отразил стремглав.
Скоро мне или не скоро
в мир отправиться иной —
неоконченные споры
не окончатся со мной.
Начаты они задолго,
за столетья до меня,
и продлятся очень долго,
много лет после меня.
Не как повод,
не как довод,
тихой нотой в общий хор
в длящийся извечно спор
я введу свой малый опыт.
В океанские просторы
каплею вольюсь одной.
Неоконченные споры
не окончатся со мной.
 
«Зачем, великая, тебе…»
 
Зачем, великая, тебе
со мной, обыденным, считаться?
Не лучше ль попросту расстаться?
Что значу я в твоей судьбе?
 
 
Шепчу, а также бормочу.
Страдаю, но не убеждаю.
То сяду, то опять вскочу,
хожу, бессмысленно болтаю.
 
 
Не умолю. И не смолчу.
 
Рожон
 
В охотоведении – есть такой
музей, не хуже других, —
я гладил собственной рукой
рожон. Без никаких.
 
 
На пулеметы немецкие – пер.
На волю Господню – пер.
Как вспомнишь занесенный топор —
шибает в пот – до сих пор!
 
 
Но только вспоминать начну
Отечественную войну
и что-нибудь еще вспомяну —
все сводится к рожну.
 
 
Быть может, я молод очень был
и не утратил пыл,
быть может, очень сильно любил
и только потом – забыл.
 
 
Хочу последние силы собрать
и снова выйти на рать
и против рожка еще раз – прать
и только потом – умирать.
 
Гашение скоростей
 
Итак, происходит гашение скоростей,
и наша планета,
   пускай продолжая вращение,
любой из своих разнообразных частей
дрожит, словно зверь в состоянии укрощения.
 
 
Итак, переходят, как из самолета – в такси
и как из такси – в старомодный трамвай тихоходный,
и наша планета,
   подрагивая на оси,
из кавалерийской
   становится снова пехотной.
 
 
Она на секунды считала – теперь на года.
Газеты читала – теперь она книги читает.
Ей кажется (сдуру),
      что никто,
         никогда
былых ускорений
         не испытает.
 
 
И новости спорта преобладают с утра,
а вечером – новости театра, кино, телевидения,
и новости жизни
   куда удивительнее,
чем новости смерти,
   не то что вчера.
 
 
Быть может, впервые с тех пор, как студент молодой
стрелял по эрцгерцогу
в глуши тихоходной, сараевской,
планета
   замедлить свой ход,
      не ускорить,
         старается,
задумчиво глядя на чаши
         с живою и мертвой водой.
 
«Фантаст не должен жить слишком долго…»
 
Фантаст не должен жить слишком долго,
не то грядущее спуску не даст,
не то не уклониться от долга
проверки, хороший ли он фантаст.
 
 
Его современники, они же потомки,
устроят привал и снимут котомки,
и вынут залистанные тома,
чтоб их проверяла жизнь сама.
 
 
Пророку нет горшего наказанья,
чем если не сбудется предсказанье
– не так, не как сказано, не точь-в-точь, —
назвался пророком, так верно пророчь.
 
 
А вы, свидетели полуживые,
что ваше пророчество не сбылось,
не раз улыбки ваши кривые,
согбенные выи видеть пришлось.
 
 
Я видел, как вы пожимали плечами,
с грядущим столкнувшись лицом к лицу,
когда те сроки, что вы намечали,
без перемен подходили к концу.
 
«Вдох и выдох…»
 
Вдох и выдох.
Выдохов больше
оказалось, чем вдохов.
Вот и выдохлись понемногу.
 
 
В результате этой зарядки
разрядились.
 
 
Приседания, и подскоки,
и топтопы, и «заложите
ваши руки за вашу шею»
или «сделайте шаг на месте».
 
 
Шаг на месте давно сменился
шагназадом, обратным, попятным.
Регулярные вдох и выдох
обернулись вульгарной одышкой.
 
«Это – старое общество…»
 
Это – старое общество
с узким выходом, еще более суженным входом.
Средний возраст растет с каждым годом.
 
 
Пионерского возраста меньше, чем пенсионного возраста.
Много хворости.
Мало возгласа.
Это – старое общество.
 
 
Говорят, что в Китае – все китайское. А каковское
Здесь? Как у всех стариков – стариковское.
 
 
Умирает все меньше людей.
Еще меньше рождается.
И все меньше детей
на бульварах в качалках качается.
На бульварах,
когда-то захваченных
хулиганами и милиционерами,
флегматичные шахматисты
стучат в домино
с молчаливыми пенсионерами.
 
 
Все приличное. Все обычное, обыкновенное.
Еще прочное, обыденное, долгосрочное.
Все здоровое, я бы сказал – здоровенное,
но какое-то худосочное.
 
 
Оборона поставлена лучше, чем нападение.
Аппетиты, как у всех стариков, – уменьшаются.
Но зато, как у всех стариков, поощряется бдение,
также – бдительность повышается.
 
 
За моральным износом
идет несомненный физический.
Но пока от него далеко до меня.
И, следя по утрам, как седеют на гребне вычески,
старики головами мотают, как лошади от слепня.
 
«Одни обзавелись детьми. Другие впали в детство…»
 
Одни обзавелись детьми. Другие впали в детство.
Никто не может обойтись без игр и без затей.
И все наследство Маршака, Чуковского
   наследство —
у сущих, бывших или будущих детей.
 
 
Уже давно открылись дыхания вторые,
и сколько ни совершено, а больше – предстоит.
И вот на «Мойдодыре» стоит санитария,
на мистере, на Твистере политика стоит.
 
«Обжили ад: котлы для отопленья…»
 
Обжили ад: котлы для отопленья,
для освещенья угли.
Присматривай теперь без утомленья,
чтоб не потухли.
 
 
Зола и шлак пошли на шлакоблоки
и выстроили дом.
Итак, дела теперь совсем не плохи,
хоть верится с трудом.
 
Из «А» в «Б»
 
До чего довели Плутарха,
как уделали Карамзина
пролетарии и пролетарки
и вся поднятая целина?
 
 
До стоического коварства,
раскрываемого нелегко,
и до малороссийского фарса,
и до песенки «Сулико».
 
 
До гиньоля, до детектива,
расцветающих столь пестро,
довели областные активы
и расширенные бюро.
 
 
Впрочем, это было и будет,
и истории нету иной.
Тот, кто это теперь забудет,
тот, наверно, давно больной.
 
 
Если брезгуете и гребуете
и чего-то другого требуете,
призадумавшись хоть на миг,
жалуйтесь! На себя самих.
 
«Запах лжи, почти неуследимый…»
 
Запах лжи, почти неуследимый,
сладкой и святой, необходимой,
может быть, спасительной, но лжи,
может быть, пользительной, но лжи,
может быть, и нужной, неизбежной,
может быть, хранящей рубежи
и способствующей росту ржи,
все едино – тошный и кромешный
запах лжи.
 
«Ими пренебрегали их личные кучера…»
 
Ими пренебрегали их личные кучера,
и неохотно брили их личные брадобреи,
и личные лакеи лениво носили ливреи.
Но это не означало, что наступила пора.
 
 
История застряла в болоте, как самосвал,
и никому неохота было ее вытаскивать,
и в зимней медвежьей спячке весь мир тогда
   пребывал,
и никому неохота было его выталкивать.
 
 
И было время лакеев и подтянуть и сменить,
и кучеров одернуть, направить их на попятный
и даже нить оборванную снова соединить.
Куда же все повернется, было еще непонятно.
 
Высокое чувство
 
Зло, что преданно так и тщательно
шло за каждым шагом добра
и фиксировало старательно
все описки его пера, —
 
 
равнодушно к своим носителям,
к честным труженикам, чья судьба,
упревая под тесным кителем,
зло носить на мозоли горба.
 
 
Их, кто мучит и убивает,
челядь верную
глупая знать
и оплачивает и забывает,
не желает при встрече признать.
 
 
У глядящих по службе в оба,
у давно уставших глядеть
назревает глухая злоба,
кулаки начинают зудеть.
 
 
Их тяжелые, словно дыни,
кулаки-пудовики
от обиды и от гордыни,
от печали и от тоски,
 
 
от высокого чувства чешутся.
Между прочим – очень давно.
И ребята угрюмо тешатся,
разбивая о стол домино.
 
«Которые занимал посты…»
 
Которые занимал посты
я те, где сидел, места
дрожали под ним,
   словно мосты,
когда идут поезда.
 
 
Вставал, и кресла вставали с ним,
и должности шли за ним.
А как это в книгах мы объясним?
Тот ровный, мерцающий нимб?
 
 
Ведь было свечение над головой,
какая-то светлость шла.
Он умер давно, а будто живой
влезает в наши дела.
 
 
Влезает – и кулачком по столу!
Сухим своим костяным!
И нимб распространяет мглу —
как это мы объясним?
 
Павел-продолжатель
 
История. А в ней был свой Христос.
И свой жестокий продолжатель Павел,
который все устроил и исправил,
сломавши миллионы папирос,
и высыпавши в трубочку табак,
и надымивши столько, что доселе
в сознании, в томах, в домах
так до конца те кольца не осели.
Он думал: что Христос? Пришел, ушел.
Расхлебывать труднее, чем заваривать.
Он знал необходимость пут и шор
и действовать любил, не разговаривать.
Недаром разгонял набор он вширь
и увеличивал поля, печатая
свои евангелия. Этот богатырь
краюху доедал уже початую.
Все было сказано уже давно
и среди сказанного было много лишнего.
Кроме того, по должности дано
ему было добавить много личного.
Завидуя инициаторам,
он подо всеми инициативами
подписывался, притворяясь автором
с идеями счастливыми, ретивыми.
Переселив двунадесять язык,
претендовал на роль в языкознании.
Доныне этот грозный окрик, зык
в домах, в томах, особенно в сознании.
Прошло ли то светило свой зенит?
Еще дают побеги эти корни.
Доныне вскакиваем, когда он звонит
нам с того света
по вертушке горней.
 
«Хорошо подготовленный случай…»
 
Хорошо подготовленный случай —
в древней, стало быть, самой лучшей,
в той традиции, что Нерон
подготовил со всех сторон:
 
 
с виду этот случай случаен,
мы не ждем его и не чаем,
но его уже репетировали,
и на картах его проигрывали,
в лицах несколько раз имитировали
и из многих варьянтов выбрали.
 
 
Сколько важных лиц в отставку уйдет,
а неважных – по шапке получит,
если он случайно не произойдет,
этот самый случайный случай.
 
 
Сила воли ратует за него,
сила мозга его исследует.
Ну, а если я не жду ничего,
это – правильно. Мне и не следует.
 
«Жили – скоро, в хорошем темпе…»
 
Жили – скоро, в хорошем темпе,
не желая считаться с теми,
кто по слабости душ и тел
осторожнее жить хотел.
 
 
Что нам будущее и прошлое,
если мы молодые и дошлые?
Что нам завтра,
что нам вчера,
если выкупались с утра?
 
 
Не оглядываясь, не планируя,
жили мы, как будто фланируя
как по набережной по вечерам,
и устраивали тарарам.
 
 
Как на самом переднем крае,
день бежал все быстрей и шумней
и засчитывался, невзирая
ни на что,
за двенадцать дней.
 
 
Израсходовали лимиты,
исчерпали боезапас,
и не действуют витамины,
не влияют больше на нас.
 
 
Как ни перебеляй, ни черкай,
ни на солнце, ни под дождем,
даже в очереди за «Вечеркой»
больше мы новостей – не ждем.
 
«Конечно, обозвать народ…»
 
Конечно, обозвать народ
толпой и чернью —
легко. Позвать его вперед,
призвать к ученью —
легко. Кто ни практиковал —
имел успехи.
Кто из народа не ковал
свои доспехи?
 
 
Но, кажется, уже при мне
сломалось что-то
      в приводном ремне.
 
Разные судьбы
 
Кто дает.
Кто берет.
Кто проходит вперед,
зазевавшихся братьев толкая.
Но у многих судьба не такая:
их расталкивает тот, кто прет.
 
 
Их расталкивают,
их отталкивают,
их заталкивают в углы,
а они изо мглы помалкивают
и поддакивают изо мглы.
 
 
Поразмыслив,
все же примкнул
не к берущим —
к дающим,
монотонную песню поющим,
влился в общий хор,
общий гул,
влился в общий стон,
общий шепот.
Персонально же – глотки не драл
и проделал свой жизненный опыт
с теми, кто давал,
а не брал.
 
«Всем было жалко всех, но кой-кому…»
 
Всем было жалко всех, но кой-кому —
особенно себя, а большинству
всех —
вместе всех
и всех по одному.
И я делю, покудова живу,
все человечество на большинство,
жалеющее всех,
и меньшинство,
свой, личный
   предпочевшее успех,
а сверх того
не знающее ничего.
А как же классовая рознь? Она
деленьем этим обогащена:
на жадных и на жалостливых, на
ломоть последний раздающих всем
и тех, кто между тем
себе берет поболее, чем всем.
 
Страсть к фотографированию
 
Фотографируются во весь рост,
и формулируют хвалу, как тост,
и голоса фиксируют на пленке,
как будто соловья и коноплянки.
 
 
Неужто в самом деле есть архив,
где эти фотографии наклеят,
где эти голоса взлелеют,
как прорицанья древних Фив?
 
 
Неужто этот угол лицевой,
который гож тебе, пока живой,
но где величье даже не ночует,
в тысячелетия перекочует?
 
 
Предпочитаю братские поля,
послевоенным снегом занесенные,
и памятник по имени «Земля»,
и монумент по имени «Вселенная».
 
«Самоубийцы самодержавно…»
 
Самоубийцы самодержавно,
без консультаций и утверждений,
жизнь, принадлежащую миру,
реквизируют в свою пользу.
Не согласовав с начальством,
не предупредив соседей,
не выписавшись, не снявшись с учета,
Не выключив газа и света,
выезжают из жизни.
Это нарушает порядок,
и всегда нарушало.
Поэтому их штрафуют,
например, не упоминают
в тех обоймах, перечнях, списках,
из которых с такой охотой
удирали самоубийцы.
 
На финише
 
Значит, нет ни оркестра, ни ленты
там, на финише. Нет и легенды
там, на финише. Нет никакой.
Только яма. И в этой яме,
с черными и крутыми краями,
расположен на дне покой.
 
 
Торопиться, и суетиться,
и в углу наемном ютиться
ради голубого дворца
ни к чему, потому что на финише,
как туда ни рванешься, ни кинешься,
ничего нету, кроме конца.
 
 
Но не надо и перекланиваться,
и в отчаянии дозваниваться,
и не стоит терять лица.
Почему? Да по той же причине:
потому что на финишной линии
ничего нету, кроме конца.
 
«Нынешние письма болтают о том и о сем…»
 
Нынешние письма болтают о том и о сем.
Гутируют мелочи и детали.
Они почему-то умалчивают обо всем,
о чем старинные письма болтали.
 
 
Что вычитают потомки из сдержанной болтовни
о здоровье знакомых и о чувствах родни,
о прочитанных книгах?
Что вычитают потомки о социальных сдвигах?
 
 
Но магнитофонные ленты, которые никто
не читывал! Запустили, сняли и уложили.
Грядущему поколению расскажут ленты зато,
как жили и чем дорожили.
 
О смертности юмора
 
Остроумие вымерло прежде ума
и растаяло, словно зима
с легким звоном сосулек
и колкостью льдинок.
Время выиграло без труда поединок.
 
 
Прохудились, как шубы на рыбьем меху,
и остроты, гонимые наверху,
и ценимые в самых низах анекдоты,
развивавшие в лицах все те же остроты.
 
 
Видно, рвется, где тонко,
и тупится, где
острие заостреннее, чем везде.
Что легко, как сухая соломка,
как сухая соломка, и ломко.
 
 
Отсмеявшись, мы жаждем иных остряков,
а покуда внимаем тому, кто толков,
основателен, позитивен, разумен
и умен,
даже если и не остроумен.
 
Философы сегодня
 
Философы – это значит: продранные носки,
большие дыры на пятках от слишком долгой носки,
тонкие струи волоса, плывущие на виски,
миры нефилософии, осмысленные по-философски.
 
 
Философы – это значит: завтраки на газете,
ужины на газете, обедов же – никаких,
и долгое, сосредоточенное чтение в клозете
философских журналов и философских книг.
 
 
Философы – это значит, что ничего не значит
мир и что философ его переиначит,
не слушай, кто и что ему и как ему говорит.
На свой салтык вселенную философ пересотворит.
 
 
Философы – это значит: не так уж сложен мир,
и, если постараться, можно в нем разобраться,
была бы добрая воля, а также здравая рация,
был бы философ – философом,
были бы люди – людьми.
 
«На десятичную систему…»
 
На десятичную систему
вершки и версты переводим,
а сколько жили с ними, с теми,
кого за ворота проводим,
кому кивнем, кого забудем
и больше вспоминать не будем.
 
 
Теперь считаем на десятки
и даже – иногда на сотни
и думаем, что все в порядке.
Охотней? Может быть, охотней.
А сажени, аршины, версты?
А берковцы, пуды и унции?
Как рыбы на песке – отверсты
их рты – как будто бы аукаются.
И, вроде рыбы задыхаясь,
в песок уходит и на слом,
вплывает в довременный хаос,
что было Мерой и Числом.
И лишь Толстой – его романы —
хранит миражи и обманы
додесятичных тех систем
и истину их вместе с тем.
 
Мама!
 
Все равно, как французу – германские судьбы!
Все равно, как шотландцу – ирландские боли!
Может быть, и полезли, проникли бы в суть бы,
только некогда. Нету ни силы, ни воли.
 
 
Разделяющие государства заборы
выше, чем полагали, крепче, чем разумели.
Что за ними увидишь? Дворцы и соборы.
Души через заборы увидеть не смели.
 
 
А когда те заборы танкисты сметают,
то они пуще прежнего вырастают.
А когда те заборы взрывают саперы —
договоры возводят их ладно и споро.
 
 
Не разгрызли орешек тот национальный
и банальный и кроме того инфернальный!
Ни свои, ни казенные зубы не могут!
Сколько этот научный ни делали опыт.
 
 
И младенец – с оглядкой, конечно, и риском,
осмотрительно и в то же время упрямо,
на своем, на родимом, на материнском
языке
заявляет торжественно: Мама.
 
«Еврейским хилым детям…»
 
Еврейским хилым детям,
Ученым и очкастым,
Отличным шахматистам,
Посредственным гимнастам —
 
 
Советую заняться
Коньками, греблей, боксом,
На ледники подняться,
По травам бегать босым.
 
 
Почаще лезьте в драки,
Читайте книг немного,
Зимуйте, словно раки,
Идите с веком в ногу,
Не лезьте из шеренги
И не сбивайте вех.
 
 
Ведь он еще не кончился,
Двадцатый страшный век.
 
Ваша нация
 
Стало быть, получается вот как:
слишком часто мелькаете в сводках
новостей,
слишком долгих рыданий
алчут перечни ваших страданий.
 
 
Надоели эмоции нации
вашей,
как и ее махинации
средством массовой информации!
Надоели им ваши сенсации.
 
 
Объясняют детишкам мамаши,
защищают теперь аспиранты
что угодно, но только не ваши
беды,
только не ваши таланты.
 
 
Угол вам бы, чтоб там отсидеться,
щель бы, чтобы забиться надежно!
Страшной сказкой
грядущему детству
вы еще пригодитесь, возможно.
 
«Пред тем, как сесть на самолеты…»
 
Пред тем, как сесть на самолеты,
они сжигали корабли
и даже пыль родной земли
с подошв поспешно отрясали.
Но пыль родной земли в пыли
чужой земли они нашли,
не слишком далеко ушли
с тех пор, как в самолет влезали.
 
 
И вместо пахотных полей —
магнитные поля отечества,
и полевым сменен цветком
военно-полевой устав.
Грохочет поездной состав
и компасная стрелка мечется.
Кто севером родным влеком,
тому он югов всех милей.
 
Перспектива
 
Отчего же ропщется обществу?
Ведь не ропщется же веществу,
хоть оно и томится и топчется
точно так же, по существу.
 
 
Золотая мечта тирана —
править атомами, не людьми.
Но пока не время и рано,
не выходит, черт возьми!
 
 
И приходится с человечеством
разговаривать по-человечески,
обещать, ссылать, возвращать
из каких-то длительных ссылок
вместо логики, вместо посылок,
шестеренок, чтоб их вращать.
 
 
Но, вообще говоря, дело движется
к управлению твердой рукой.
Словно буквы фиту да ижицу
упразднят наш род людской,
словно лишнюю букву «ять».
Словно твердый знак в конце слова.
 
 
Это можно умом объять:
просто свеют, словно полову.
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю