Я историю излагаю... Книга стихотворений
Текст книги "Я историю излагаю... Книга стихотворений"
Автор книги: Борис Слуцкий
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)
«Старшему товарищу и другу…»
Старшему товарищу и другу
окажу последнюю услугу.
Помогу последнее сражение
навязать и снова победить:
похороны в средство устрашения,
в средство пропаганды обратить.
Похороны хитрые рассчитаны,
как времянка, ровно от и до.
Речи торопливые зачитаны,
словно не о том и не про то.
Помогу ему времянку в вечность,
безвременье – в бесконечность
превратить и врезаться в умы.
Кто же, как не я и он, не мы?
Мне бы лучше отойти в сторонку.
Не могу. Проворно и торопко
суечусь, мечусь
и его, уже посмертным, светом
я свечусь при этом,
может быть, в последний раз свечусь.
Перепохороны Хлебникова
Перепохороны Хлебникова:
стынь, ледынь и холодынь.
Кроме нас, немногих, нет никого.
Холодынь, ледынь и стынь.
С головами непокрытыми
мы склонились над разрытыми
двумя метрами земли:
мы для этого пришли.
Бывший гений, бывший леший,
бывший демон, бывший бог,
Хлебников, давно истлевший:
праха малый колобок.
Вырыли из Новгородщины,
привезли зарыть в Москву.
Перепохороны проще,
чем во сне, здесь, наяву.
Кучка малая людей
знобко жмется к праха кучке,
а январь знобит, злодей:
отмораживает ручки.
Здесь немногие читатели
всех его немногих книг,
трогательные почитатели,
разобравшиеся в них.
Прежде чем его зарыть,
будем речи говорить
и, покуда не зароем,
непокрытых не покроем
ознобившихся голов:
лысины свои, седины
не покроет ни единый
из собравшихся орлов.
Жмутся старые орлы,
лапками перебирают,
а пока звучат хвалы,
холодынь распробирает.
Сколько зверствовать зиме!
Стой, мгновенье, на мгновенье!
У меня обыкновенье
все фиксировать в уме:
Новодевичье и уши,
красно-синие от стужи,
речи и букетик роз
и мороз, мороз, мороз!
Нет, покуда я живу,
сколько жить еще ни буду,
возвращения в Москву
Хлебникова
не забуду:
праха – в землю,
звука – в речь.
Буду в памяти беречь.
Необходимость пророка
Далее Новый Завет обветшал.
Ветхий – он, одним словом, ветхий.
Нужен свежий листок на ветке,
Юный голос, что нам бы вещал.
Закрывается первая книга,
Дочитали ее до конца.
У какого найти мудреца
Ту, вторую и новую книгу?
Где толковник,
где тот разумник,
Где тот старший и младший пророк,
Кто собрал бы раздетых, разутых,
Объяснил бы про хлеб и про рок?
Сухопарый, плохо одетый,
Он, по-видимому, вроде студента,
Напряжен, застенчив, небрит.
Он, наверное, только учится,
Диамат и истмат зубрит.
О ему предстоящей участи
Бог ему еще не говорит.
Проглядеть его – ох, не хочется.
В людях это – редчайший сорт.
Ведь судьба его, словно летчица,
Мировой поставит рекорд.
«Жалкие символы наши…»
Жалкие символы наши:
медом и молоком
полные чаши.
Этого можно добиться,
если в лепешку разбиться.
Это недалеко:
мед, молоко.
Скоро накормим медом
и напоим молоком
всех, кто к тому влеком.
Что же мы дальше поставим
целью? Куда позовем?
«Хорошо будет только по части жратвы…»
Хорошо будет только по части жратвы,
то есть завтрака, ужина и обеда,
как предвидите, живописуете вы,
человечество в этом одержит победу.
Наедятся от пуза, завалятся спать
на сто лет, на два века, на тысячелетье.
Общим храпом закончится то лихолетье,
что доныне историей принято звать.
А потом, отоспавшись, решат, как им быть,
что же, собственно, делать, и, видимо, скоро
постановят наплевать и забыть
все, что было, не помнить стыда и позора.
«Необходима цель…»
Необходима цель
стране и человеку.
Минуте, дню и веку
необходима цель.
Минуту исключим.
И даже день, пожалуй, —
пустой бывает, шалый,
без следствий и причин.
Но век или народ
немыслим без заданья.
По дебрям мирозданья
без цели не пройдет.
Особенно когда
тяжелая година,
цель так необходима,
как хлеб или вода.
Пусть где-нибудь вдали
фонарик нам посветит
и людям цель отметит,
чтоб мы вперед пошли.
Платон
Стали много читать Платона.
Любят строй драматических глав.
После выхода каждого тома
выкупает подписчик стремглав.
Интересно, помогут ли совести
эти споры античных времен,
эти красноречивые повести —
те, что нам повествует Платон.
Скоро выяснится. А покуда
мы не знаем еще:
причуда,
хобби,
красного ради словца,
что дороже родного отца,
или этот старинный философ,
всех томов его полный объем,
отвечает на пару вопросов —
тех,
что мы себе задаем.
«Союз писателей похож на Млечный Путь…»
Союз писателей похож на Млечный Путь:
миров, почти равновеликих, давка.
Залетная какая-нибудь славка
вдруг чувствует: ни охнуть, ни вздохнуть.
Из качеств областного соловья
сначала выпирает только серость.
Здесь ценят дерзость, лихость или смелость.
Все это некогда прошел и я.
Здесь ресторан меж первым и вторым,
меж часом коньяка и часом водки,
талантов публикует сводки,
непререкаемый, как древний Рим,
а мы – в провинции – ему вторим.
Здесь льстят, оглядываясь на друзей
и перехватывая взор презренья.
О, сколько жалованных здесь князей
в грязи оставило свои воззренья.
Микрорайон, считающий себя
не ниже микрокосма, микрохаос
расценку на величие, сопя,
и гения параметр, чертыхаясь,
назначит, установит и потом
вдруг изогнется ласковым котом,
затявкает находчивым барбосом
пред только что изобретенным боссом.
Полвека спустя
Пишут книжки, мажут картинки!
Очень много мазилок, писак.
Очень много серой скотинки
в Аполлоновых корпусах.
В Аполлоновых батальонах
во главе угла, впереди,
все в вельветовых панталонах,
банты черные на груди.
А какой-нибудь – сбоку, сзади —
вдруг возьмет и перечеркнет
этот
в строе своем и ладе
столь устроенный, слаженный гнет.
И полвека спустя – читается!
Изучает его весь свет!
Остальное же все —
не считается.
Банты все!
И весь вельвет.
«Молодцеватые философы…»
Молодцеватые философы,
все в гимнастерках и ремнях,
и деловитые поэты.
Медоточивая настойчивость,
и обеспеченный верняк,
и деловитые поэты.
Впервые, может быть, с тех пор,
как дезертировал Гораций,
пришла пора толковых Граций
и Муз разумных, разбитных.
В эпоху деловитых Граций
прошла пора для всех иных.
Не понимаю, как они
устраиваются с вдохновеньем,
кто им подсказывает ритм?
Звезда с звездою говорит.
Звезда с звездою говорит,
но этим новеньким со рвеньем,
и тщаньем, и остервененьем —
звезда им вовсе не горит.
Зато из лириков никто
еще так не был погружен
в свои дела, в удобства жен.
Никто из лириков земли.
Утратив все, они зато
и что-то новое нашли.
Какие новые слова,
склонения и падежи!
Пар, что у них взамен души,
большие прелести имеет.
Курортное их солнце греет,
чтоб не болела голова,
трава, конечно, трын-трава,
под ними мягко зеленеет.
«Покуда полная правда…»
Покуда полная правда
как мышь дрожала в углу,
одна неполная правда
вела большую игру.
Она не все говорила,
но почти все говорила:
работала, не молчала
и кое-что означала.
Слова-то люди забудут,
но долго помнить будут
качавшегося на эстраде —
подсолнухом на ветру,
добра и славы ради
затеявшего игру.
И пусть сначала для славы,
только потом – для добра.
Пусть написано слабо,
пусть подкладка пестра,
а все-таки он качался,
качался и не кончался,
качался и не отчаивался,
каялся, но не закаивался.
«Опубликованному чуду…»
Опубликованному чуду
я больше доверять не буду.
Без тайны чудо не считается.
Как рассекретишь, так убьешь.
Даешь восстановленье таинства!
Волхвов даешь!
Жрецов даешь!
Хвала вымыслу
В этой повести ни одного,
ни единого правды слова.
А могло это статься? Могло —
утверждаю торжественно снова.
Вероятья постигнуть легко
с помощью фотоаппарата.
Но в барокко и рококо
уведут баллада, шарада.
Там журчит золотистый ручей.
Там же пишут прерафаэлиты
поколенный портрет Аэлиты
с генуэзским разрезом очей.
Достоверностью мир утомлен,
ищет страусовые перья,
раздобыть которые он
может с помощью легковерья.
Ищет логики сна. Таблицы
умножения мифа и сна.
Знает: где-то по-прежнему длится
сказка. Ну хотя бы одна.
Неопознанные летучие предметы
Между облака и тучи,
между неба и земли
неопознанно летуче
некие предметы шли.
Может, это были змеи,
выпущенные детворой?
Все же допустить не смею:
много слишком. Целый рой.
Может, это были птицы,
шедшие вдоль по лучу?
До такого опуститься
объясненья не хочу.
Может, это самолеты —
скоростные лезвия,
совершавшие полеты
расписанья вследствие?
Может, это просто тайны,
тайны, мчащиеся стаями.
Залетели к нам случайно
и немедленно истаяли.
Последнее поколение
Татьяне Дашковской
Выходит на сцену последнее из поколений войны —
зачатые второпях и доношенные в отчаянии,
Незнамовы и Непомнящие, невесть чьи сыны,
Безродные и Беспрозванные, Непрошеные и Случайные.
Их одинокие матери, их матери-одиночки
сполна оплатили свои счастливые ночки,
недополучили счастья, переполучили беду,
а нынче их взрослые дети уже у всех на виду.
Выходят на сцену не те, кто стрелял и гранаты бросал,
не те, кого в школах изгрызла бескормица гробовая,
а те, кто в ожесточении пустые груди сосал,
молекулы молока оттуда не добывая.
Войны у них в памяти нету, война у них только
в крови,
в глубинах гемоглобинных, в составе костей нетвердых.
Их вытолкнули на свет божий, скомандовали: живи!
В сорок втором, в сорок третьем и даже в сорок
четвертом.
Они собираются ныне дополучить сполна
все то, что им при рождении недодала война.
Они ничего не помнят, но чувствуют недодачу.
Они ничего не знают, но чувствуют недобор.
Поэтому все им нужно: знание, правда, удача.
Поэтому жесток и краток отрывистый разговор.
В метро
Старуха напряженно,
но сдерживая пыл,
рассматривает пижона,
что место ей уступил:
– О, дикое долговолосье!
О, куртка в значках!
О, брюки в пыли!
А все-таки эти колосья
на нашем поле взошли.
«Я когда был возраста вашего…»
Я когда был возраста вашего,
Стариков от души уважал,
Я про Ленина их расспрашивал,
Я поступкам их – подражал.
Вы меня сначала дослушайте,
Перебьете меня – потом!
Чем живете? Чему вы служите?
Где усвоили взятый тон?
Ваши головы гордо поставлены,
Уважаете собственный пыл.
Расспросите меня про Сталина —
Я его современником был.
«– Старье! – мне говорят, – все это!..»
– Старье! – мне говорят, – все это!
Глядеть на это неохота:
кто с девятнадцатого века,
кто с девятнадцатого года.
А дед ли, прадед – в том ли дело,
им все одно – пенсионеры.
И лучшие нужны пределы,
и новые нужны примеры.
И я внезапно ощущаю,
что это я старье, и робко,
и ничего не обещая,
тихонько отхожу в сторонку.
«Воспоминаний вспомнить не велят…»
Воспоминаний вспомнить не велят:
неподходящие ко времени.
Поэтому они, скопляясь в темени,
вспухают и болят.
– Ведь было же, притом не так давно,
доподлинная истина, святая.
Но чья-то подпись завитая
под резолюцией: «Несвоевременно!»
«Над нами властвовала власть…»
Над нами властвовала власть.
Она решала: куда нас класть,
на какие полочки
и что предпринимать, чтоб мы,
словно тюрьмы или сумы,
боялись самоволочки.
А самоволка хороша
тем, что одна твоя душа,
куда идти, решает.
Налево ли, направо ли
свои шаги направили —
никто не разрешает.
Ты сам свой старший старшина,
свой высший суд, верховный.
Ах, самоволочка! Она —
душевный и духовный,
блаженный и греховный
твой отпуск изо злобы дня
в добро того же дня.
«Историческую необходимость…»
Историческую необходимость
на полкорпуса я обогнал,
а она за мною гонится и
кричит: «Остановись!»
Знаю, что, едва остановишься,
не отпустит вперед никогда.
Потому, соблюдая дистанцию,
не оглядываюсь, а бегу.
Что по ходу бега думается?
Вот что мыслится на бегу:
так ли ты необходима?
Может, можно и без тебя?
Нет, не сдамся, не поддамся
и не дамся в руки тебе.
Может, я не из той истории,
где необходима ты.
«Смерть моя еще в отлучке…»
Смерть моя еще в отлучке.
Я поэтому в отгуле.
Заложу я ручки в брючки.
Мне покуда черта в стуле.
Смерть моя, как неотложка,
едет и когда-то будет.
Поживу еще немножко.
Кто меня за то осудит?
Смерть моя морить устала,
выказать готова милость,
на ноги она пристала,
сапоги у смерти сбились.
Торопить ее не буду,
помешать ей не желаю,
лучше я ее забуду:
ах ты, гада нежилая.
Нежилая, пожилая,
знать тебя я не желаю!
Удачник
Как бы ни была расположена
или нерасположена
власть,
я уже получил что положено.
Жизнь уже удалась.
Как бы общество ни информировалось,
как бы тщательно ни нормировалась
сласть,
так скупо выделяемая,
отпускаемая изредка сласть,
я уже получил все желаемое.
Жизнь уже удалась.
Я – удачник!
И хоть никуда не спешил,
весь задачник
решил!
Весь задачник,
когда-то и кем-то составленный,
самолично перед собою поставленный,
я решал, покуда не перерешил.
До чего бы я ни добрался,
я не так уж старался,
не усиливался, не пыхтел
ради славы и ради имения.
Тем не менее —
получил, что хотел.
«Я, наверно, моральный урод…»
Я, наверно, моральный урод:
Не люблю то, что любит народ —
Ни футбола и ни хоккея,
И ни тягостный юмор лакея,
Выступающего с эстрад.
Почему-то я им не рад.
Нужен я со всей моей дурью,
Как четырнадцатый стул
В кабачке тринадцати стульев,
Что бы я при этом ни гнул.
Гну свое, а народ не хочет
Слушать, он еще не готов.
Он пока от блаженства хохочет
Над мошенством своих шутов.
«Когда маячишь на эстраде…»
Когда маячишь на эстраде
Не суеты и славы ради,
Не чтобы за нос провести,
А чтобы слово пронести,
Сперва – молчат. А что ж ты думал:
Прочел, проговорил стихи
И, как пылинку с локтя, сдунул
Своей профессии грехи?
Будь счастлив этим недоверьем.
Плати, как честный человек,
За недовесы, недомеры
Своих талантливых коллег.
Плати вперед, сполна, натурой,
Без торгу отпускай в кредит
Тому, кто, хмурый и понурый,
Во тьме безмысленно сидит.
Проси его поверить снова,
Что обесчещенное слово
Готово кровью смыть позор.
Заставь его ввязаться в спор,
Чтоб – слушал. Пусть сперва со злобой,
Но слушал, слышал и внимал,
Чтоб вдумывался, понимал
Своей башкою крутолобой.
И зарабатывай хлопок —
Как обрабатывают хлопок.
О, как легко ходить в холопах,
Как трудно уклоняться вбок.
«Иду домой с собрания…»
Иду домой с собрания:
окончилось как раз.
Мурлычу то, что ранее
мурлыкалось не раз —
свободы не объявят
и денег не дадут,
надуют и заставят
кричать, что не надут.
Ну что ж, иной заботой
душа давно полна.
Деньгами и свободой
не тешится она.
«Благодарю за выволочки…»
Благодарю за выволочки.
Они мне в смысле выучки
дают довольно много.
Кланяюсь в ноги.
За головомойки, трепки
благодарю покорно,
сконфуженно и робко,
охотно и проворно.
Благодарю за выговоры,
поскольку в смысле выбора
нет у меня иного.
Кланяюсь снова.
Спасибо. Спасибо.
Спасибо. Благодарствую
за лекции спесивые
с осанкой государственною.
Стерпится – слюбится.
Недаром вся возня.
Вы выводили в люди всё
и – вывели меня.
«Мастера ищу давно…»
Мастера ищу давно,
знающего дело тонко!
Без него я все равно
ноль без палочки
и только.
Мастер в поисках меня
тоже оттоптал конечности,
он ведь тоже без меня —
палочка без бесконечности.
То-то буду встрече рад,
то-то будет рад он встрече,
радостно смыкая плечи,
встанем мы при встрече в ряд.
Станем, палочка с нолем,
после сядем и нальем
и навеки стакнемся,
больше не расстанемся.
«В такие дни, в таком апреле…»
В такие дни, в таком апреле,
когда снега былой зимы
в кострах весны давно сгорели,
легко волнуются умы,
несчастья легче переносятся,
берутся легче города
и, как очки на переносице,
неощутительна беда.
Все думаешь: беда бедою,
но ты тудою и сюдою
и вот, благодаря труду
ты все же обойдешь беду.
А теплая земля, парная!
А сторона – кругом – родная!
А в небе тучка навесная!
И вот по ельнику идешь
и, шишки сапогом пиная,
уверенно, как будто зная,
хорошего чего-то ждешь.
Ветка в банке
Зимняя обломанная ветка
зеленеет в банке на окне,
и Адам (неправильно, что ветхий)
снова просыпается во мне.
Снова хочется давать названия,
затевать сражение и труд
и по телефонам тем названивать,
где столетья трубку не берут.
Снова заново и снова сызнова,
на котурны спешно становясь,
понимаешь, что для неба синего
с белою землей ты – связь.
Зеленеет и с опережением
января на сотню с лишним дней,
с подлинно весенним напряжением
ветка,
Зеленею вместе с ней.
Выгоняю листики зеленые,
испещряю белые листки.
Банка с надписью «Грибы соленые»
исцеляет от тоски.
«Не солонина силлогизма…»
Не солонина силлогизма,
а случай, свежий и парной
и в то же время полный смысла,
был в строчках, сочиненных мной.
Стихи на случай сочинялись.
Я их запомнил. Вот они.
А силлогизмы позабылись.
Все. Через считанные дни.
«Четыре экземпляра – мой тираж…»
Четыре экземпляра – мой тираж.
Машинка пятый еле пробивает.
Зато душа спокойна пребывает:
тщеславие ее не вгонит в раж.
И вот пока трезвонит пустобрех
для равнодушного к нему мильона,
я выбираю самых лучших трех
читателей микрорайона.
Я каждому вручаю по стиху,
по вычитанному мною экземпляру
так, как колхоз вручает пастуху
прекрасную колхозную отару.
Суров читатель, может быть, жесток,
но что ни скажет – все мне будет сладко.
А для себя я сохраню листок,
четвертый листик из моей закладки.
«Хороша ли плохая память?..»
Хороша ли плохая память?
Иногда – хороша.
Отдыхает душа.
В ней – просторно. Ее захламить
никому не удалось,
и она, отрешась от опеки,
поворачивается, как лось,
загорающий на солнцепеке.
Гулок лес. Ветрами продут.
Березняк вокруг подрастает.
А за ней сюда не придут,
не застанут ее, не заставят.
Ни души вокруг души,
только листья лепечут свойски,
а дела души – хороши,
потому что их нету вовсе.
Новые чувства
Постепенно ослаблены пять основных,
пять известных, классических,
пять знаменитых,
надоевших, уставших, привычных, избитых.
Постепенно усилено много иных.
Что там зрение, осязание, слух?
Даже ежели с ними и сяду я в лужу,
будь я полностью слеп,
окончательно глух —
ощущаю и чувствую все же не хуже.
То, о чем догадаться я прежде не мог,
когда сами собою стихи получались,
ощущаясь
как полупечаль, полушалость,
то, что прежде
меня на развилке дорог
почему-то толкало не влево, а вправо,
или влево, не вправо,
спирая мне дух, —
ныне ясно, как счастье,
понятно, как слава
и как зрение, осязание, слух.
То, что прежде случайно, подобно лучу,
залетало в мою темноту, забредало,
что-то вроде провиденья или радара, —
можно словом назвать.
Только я не хочу.
И чем стекла сильнее в очках у меня,
тем мне чтение в душах доступней и проще,
и не только при свете и радости дня,
но и в черной беспросветности ночи.
Профессиональное раскаяние
С неловкостью перечитал,
что написалось вдохновенно.
Так это все обыкновенно!
Какой ничтожный капитал
души
был вложен в эти строки!
Как это плоско, наконец!
А ночью все казалось:
сроки
исполнились!
Судьбы венец!
Отказываюсь от листка,
что мне Доской Судьбы казался.
Не безнадежен я пока.
Я с легким сердцем отказался!
Желание
Не хочу быть ни дубом, ни утесом,
а хочу быть месяцем маем
в милом зеленеющем Подмосковье.
В дуб ударит молния – и точка.
Распилить его могут на рамы,
а утес – разрубить на блоки.
Что касается месяца мая
в милом зеленеющем Подмосковье,
он всегда возвращается в Подмосковье —
в двенадцать часов ночи
каждое тридцатое апреля.
Никогда не надоесть друг другу —
зеленеющему Подмосковью
и прекрасному месяцу маю.
В мае медленны краткие реки
зеленеющего Подмосковья
и неспешно плывут по теченью
облака с рыбаками,
рыбаки с облаками
и какие-то мелкие рыбки,
характерные для Подмосковья.
Вместо некролога
Я перед ним не виноват,
и мне его хвалить не надо.
Вот вяловат и вороват,
цвет кожи будто у нанайца,
вот непромыт, но напрямик
по лестнице он лезет
славы.
Из миллиона горемык
один остался, уцелел,
оцепенел, оледенел,
окаменел, ополоумел,
но все-таки преодолел:
остался, уцелел, не умер!
Из всей кавалерийской лавы
он только
доскакать сумел.
В России пьют по ста причинам,
но больше все же с горя пьют
и ковыряют перочинным
ножом
души глухую дебрь.
О справедливый, словно вепрь,
и, словно каторга, счастливый!
О притворявшийся оливой
и голубем! Ты мудр и зол!
А если небеса низвел
на землю – с тем, чтоб пнуть ногою.
Хотел бы одою другою
тебя почтить. Но не нашел.
О возвращавшийся из ада
и снова возвращенный в ад!
Я пред тобой не виноват,
и мне тебя хвалить – не надо.
«О волосок! Я на тебе вишу..»
О волосок! Я на тебе вишу.
Соломинка! Я за тебя хватаюсь.
И все-таки грешу, грешу, грешу,
грешить – грешу, а каяться – не каюсь,
Я по канату море перейду,
переплыву в лодчонке – океаны.
А если утону и упаду,
то обижаться на судьбу – не стану.
В тот договор, что заключен с судьбой
включен параграф, чтоб не обижаться
и без претензий выслушать отбой,
уйти из слова,
с музыкой смешаться.
Но все-таки, покуда волосок
не порван
и пока еще соломинки
остался на воде хотя б кусок,
не признаю элементарной логики.
Не признаю!
Сенькина шапка
По Сеньке шапка была, по Сеньке!
Если платили малые деньги,
если скалдырничали, что ж —
цена была Сеньке и вовсе грош.
Была ли у Сеньки душа? Была.
Когда напивался Сенька с получки,
когда его под белые ручки
провожали вплоть до угла,
он вскрикивал, что его не поняли,
шумел, что его довели до слез,
и шел по миру Семен, как по миру, —
и сир, и наг, и гол, и бос.
Только изредка, редко очень,
ударив шапкой своею оземь,
Сенька торжественно распрямлялся,
смотрел вокруг,
глядел окрест
и быстропоспешно управлялся
со всей историей
в один присест.
«Все было на авосе…»
Все было на авосе.
Авось был на небосе.
Все было оторви да брось.
Я уговаривал себя: не бойся.
Не в первый раз вывозит на авось.
Полуторки и те с дорог исчезли,
телеги только в лирике везут,
авось с небосем да кабы да если
спасибо, безотказные, везут.
Пора включить их в перечень ресурсов,
я в этом не увижу пережим —
пока за рубежом дрожат, трясутся,
мы говорим: «Авось!» – и не дрожим.