355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Слуцкий » Я историю излагаю... Книга стихотворений » Текст книги (страница 18)
Я историю излагаю... Книга стихотворений
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 12:30

Текст книги "Я историю излагаю... Книга стихотворений"


Автор книги: Борис Слуцкий


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)

«Несменяем ни смертью, ни властью…»
 
Несменяем ни смертью, ни властью —
так управа и не нашлась, —
он вполне удоволен сластью,
именуемой смерть и власть.
 
 
Он свое одинокое дело
будет делать в своем углу,
излучая во все пределы
первосортного качества мглу.
 
 
А историков он не читает,
а богов не страшится он,
а о счастье он не мечтает
и не чтит ни один закон.
 
«Поколению по имени-отчеству…»
 
Поколению по имени-отчеству
думавших о самих себе
в изумленья думать не хочется
о таком повороте в судьбе.
 
 
Все их дети
на всем белом свете
просто Вали, Мани и Пети,
не желающие взрослеть
и отказываться от привычки
к уменьшительной детской кличке,
выходить из Валь, Мань и Петь.
 
 
Поколенье, что почитало
звания, ордена, чины,
неожиданно воспитало
тех, кто никому не должны.
 
 
Поколение, шедшее в ногу
по шоссе, обнаружило вдруг:
на обочине или немного
в стороне, парами – сам-друг,
 
 
не желая на них равняться,
а желая только обняться
без затей и без идей, —
поколенье своих детей.
 
Есть и такой
 
Смирный, как алкоголик леченый,
в джинсы драные облаченный,
дзен-буддизмом сперва увлеченный,
 
 
йогу предпочевший теперь,
тихий, как прирученный зверь,
мордой приоткрывающий дверь,
 
 
вот он в такт музыкальному вою
с механичностью неживою
машет умною головою.
 
 
Вот он смирному ходу планет
или бойкому звону монет
говорит, подумавши: «Нет!»
 
 
Вот накладывает вето
на стихи большого поэта,
говоря: «А зачем мне это…»
 
 
Все-то в мире ему дурачки!
Славные оправой очки.
Четырех континентов значки.
 
 
Книги, читанные вполглаза,
и усвоенная не сразу
джаза музыкальная фраза.
 
 
Отстраняющий мир рукой,
чем-то он нарушает покой.
Что же! Значит, есть и такой.
 
Полное отчуждение
 
Сытый – голодного, здоровый – больного
не понимает сегодня снова.
 
 
Начитанный не понимает невежды
и отнимает призрак надежды
 
 
на то, что суть не в необразованности,
а, напротив, в незаинтересованности
 
 
в ловле эрудиционных блох,
а в остальном невежда не плох.
 
 
Невнимание и непонимание
достигают степени мании.
 
 
Уже у блондина для брюнета
никакого сочувствия нету.
 
 
Уже меломаны замкнулись в кружок,
чтобы послушать пастуший рожок,
 
 
слюни от предвкушенья пускают,
а пастуха туда не пускают.
 
«Эрудит, но без знания языков…»
 
Эрудит, но без знания языков,
книгочей фантастики и популярщины,
со своими формулами испепеляющими,
со своими правилами! Без дураков!
 
 
Дураки ему, полуумнице,
полудурку, мешают жить,
не дают пройти по улице,
не дают ни есть, ни пить.
 
 
Он, своим полуразумом гордый,
не желает их глупые морды
полуглупой видеть своей
и своих полуидей
перед их безыдейностью цельной
не выказывает. Не ценит
и не любит он дурака.
Всё о нем. Приветик. Пока.
 
«Малую толику тайн…»
 
Малую толику тайн
и второстепенные секреты
выдавая, искренним за это
он прослыл и правдолюбцем стал.
 
 
Но болтая всякое и разное,
соблюдает воровской закон:
самую огромную и грязную
тайну
   ни за что не выдаст он.
 
Приметы
 
Кожа у него смуглая.
Рожа у него подлая.
Росту он среднего.
Ума – тоже среднего.
Глаза у него навыкате.
Душа у него на выгоде
собственной помешана.
Речь у него взвешена.
 
 
Употребляет пословицы.
Иные на это ловятся,
оскользаясь на корке
вызубренной поговорки.
 
 
Сер. Но также жемчужен. Как вошь.
Нет. Дураком не назовешь.
 
 
Но кожа у него смуглая,
а рожа у него подлая.
 
«Люди сметки и люди хватки…»
 
Люди сметки и люди хватки
Победили людей ума —
Положили на обе лопатки,
Наложили сверху дерьма.
 
 
Люди сметки, люди смекалки
Точно знают, где что дают,
Фигли-мигли и елки-палки
За хорошее продают.
 
 
Люди хватки, люди сноровки
Знают, где что плохо лежит.
Ежедневно дают уроки,
Что нам делать и как нам жить.
 
«Сразу родился пенсионером…»
 
Сразу родился пенсионером:
вынул доску, сел за домино.
Словно бы и не был пионером
или, если был, то так давно.
 
 
Выигрыш и проигрыш грошовые:
то есть ни победы, ни беды;
жвачку ежедневную прожевывая,
думал: вот и все мои труды.
 
 
Настроение себе не портя
первыми страницами газет,
новости лишь только в мире спорта
изучал, другими – не задет.
 
 
Новостей пехота мировая
лезла сквозь него, не задевая
из него по сути – ничего,
без труда пролезла сквозь него.
 
 
Сколько съел он с нами? Хлеба тонну,
мяса тонну, соли пуд.
Выпутался, не издав ни стона,
из истории жестоких пут.
 
 
Отмотали от судьбы, от пряхи,
выключили из ее сети.
Ныне эта грязь почиет в прахе.
Ты ее, потомок, посети.
 
«Твердым шагом, хорошо освоенным…»
 
Твердым шагом, хорошо освоенным,
шел он
      эдаким бывалым воином,
взглядом – убивая наповал.
Голосом – команды подавал.
 
 
Так вошел он в образ ветерана,
что ему казалось: это рана,
а не печень, тщательно болит.
Экий беззаветный инвалид!
 
 
Разобраться хочется, понять.
Документы хочется поднять,
орденские планки – все проверить
и только потом – любить и верить
 
 
в эти кителя полувоенные,
в эти взгляды упоенные,
в этот шаг – почти со звоном шпор,
в этот слишком честный взор.
 
С натуры
 
Толпа над упавшим решает: пьяный или больной?
Сердечник или алкоголик?
И, как это часто случается с родимою стороной,
в обоих случаях сетуют о всех скорбях и болях.
 
 
Ну что ж, подойду, послушаю, о чем толкуют они
какие решенья рубят?
У нас ведь это не любят: падающего подтолкни!
У нас не бьют лежачих и гибнущих не губят.
 
 
– Инфаркт, – утверждает женщина. —
Конечно, это инфаркт! —
Она то вздохнет, то ахнет.
– Не факт, – говорит мужчина. —
Конечно, это не факт.
Инфаркты водкой не пахнут.
 
 
Покуда все советуются, как бы помочь ему,
покуда я оттачиваю очередную строфу,
уста его произносят невыразимое «мму!»
и вслед за тем выталкивают неизъяснимое «тьфу!»
 
 
И все ему сообщают о том, что с утра не пьют.
– Но я именинник сегодня! – он сумрачно
   сообщает.
И, вежливо посмеявшись (у нас лежачих не бьют),
ему охотно прощают.
 
Пьяницы и государство
 
Государство
      спирт из хлеба гонит,
      водку продает,
      пьяницам проходу не дает,
      с улицы в подъезды гонит.
 
 
Пьяница
      работает с утра
      и наедине соображает,
      скоро ли придет его пора.
      На троих потом соображает.
 
 
Государство
      вытрезвитель строит,
      вешает по стенам лозунга,
      пропагандою пороки кроет,
      заявляет пьянице: «Ага!»
 
 
Пьяница
      лежит, лежит, лежит,
      спит бесповоротно
      и во сне бежит, бежит, бежит
      от закона в подворотню.
 
«Самохвалы собирают самовары…»
 
Самохвалы собирают самовары,
Пустозвоны собирают бубенцы.
Даже реки там не зимовали,
где бывали их гонцы.
 
 
Церковки, что позабыты веком,
обдирает глупость или спесь.
Галич – весь и Углич – весь,
Север с тундрой и тайгою – весь —
все обобраны с большим успехом.
 
 
И палеонтолог не бывал
в розысках существ, давно подохших,
где козла ночами забивал
в ожидании икон
   фарцовщик.
 
 
Жизнь пошла куда живей.
Как все ныне изменилось.
Что при ликвидации церквей
две копейки килограмм ценилось,
ценят выше крабов и икры
в Лондоне, Париже и Милане.
Изменились правила игры.
Вот откуда пошлое старанье.
 
«Речи так речи…»
 
Речи так речи,
драму так драму,
но не переча,
всю телепрограмму
смотрят – и в оба,
что бы ни спели,
смотрят до гроба
с самой купели,
сведенья,
так же, как предубеждения,
в веденьи
этого учреждения —
мировоззрения,
мироощущения,
и подозрения,
и сообщения —
что им дикторша скажет,
то им на душу ляжет!
Что сообщат – то обобщат.
Вот оно, счастье,
чем обернулось:
словно бы в чащу
снова вернулось
племя людей.
Пара идей
на двести десять
телодвижений.
Бремя не взвесить
таких достижений.
 
Черная икра
 
Ложные классики
ложками
поутру
жрут подлинную, неподдельную, истинную икру,
но почему-то торопятся,
словно за ними гонится
подлинная, неподдельная, истинная конница.
 
 
В сущности, времени хватит, чтобы не торопясь
съесть, переварить и снова проголодаться
и зажевать по две порции той же икры опять —
если не верить слухам и панике не поддаться.
 
 
Но только ложноклассики верят в ложноклассицизм,
верят, что наказуется каждое преступление,
и все энергичнее, и все исступленнее
ковыряют ложками кушанье блюдечек из.
 
 
В сущности, времени хватит детям их детей,
а икры достанет и поварам и слугам,
и только ложные классики
робко и без затей
верят,
что будет воздано каждому по заслугам.
 
«Смолоду и сдуру…»
 
Смолоду и сдуру —
Мучились и гибли.
Зрелость это – сдула.
Годы это – сшибли.
 
 
Смолоду и сослепу
Тыкались щенками.
А теперь-то? После-то?
С битыми щеками?
 
 
А теперь-то, нам-то
Гибнуть вовсе скушно.
Надо, значит – надо.
Нужно, значит – нужно.
 
 
И толчется совесть,
Словно кровь под кожей,
В зрелость или в псовость.
Как они похожи.
 
«Вырабатывалась мораль…»
 
Вырабатывалась мораль
в том же самом цеху: ширпотреба,
и какая далекая даль
пролегала от цеха до неба!
 
 
Вырабатывалась она,
словно кофточка: очень быстро,
словно новый букет вина
по приказу того же министра.
 
 
Как вино: прокисла уже,
словно кофточка: проносилась,
и на очередном рубеже
ту мораль вывозят на силос.
 
«Хвалить или молчать!..»
 
Хвалить или молчать!
Ругать ни в коем разе.
Хвалить через печать,
похваливать в приказе,
хвалить в кругу семьи,
знакомому и другу,
повесить орден
и пожать душевно руку.
Отметить, поощрить,
заметить об удачах.
При этом заострить
вниманье на задачах,
на нерешенном,
на какой-нибудь детали.
 
 
Такие времена —
хвалебные —
настали.
 
«Кто пьет, кто нюхает, кто колется…»
 
Кто пьет, кто нюхает, кто колется,
кто богу потихоньку молится,
кто, как в пещере троглодит,
пред телевизором сидит,
кто с полюбовницей фланирует,
кто книги коллекционирует,
кто воду на цветочки льет,
кто, стало быть, опять же пьет.
Кто из подшивки, что пылится
на чердаке лет шестьдесят,
огромные тупые лица
Романовых – их всех подряд —
вырезывает и раскладывает,
наклеивает и разглядывает.
По крайней мере, в двух домах
я видел две таких таблицы,
где всей династии размах —
Романовых тупые лица.
 
Реперунизация
 
Выдыбает Перун отсыревший,
провонявший тиной речной.
Снова он – демиург озверевший,
а не идол работы ручной.
 
 
Снова бог он и делает вдох,
и заглатывает полмира,
а ученые баяли: сдох!
Баснями соловья кормили.
 
 
Вот он – держится на плаву,
а ныряет все реже и реже.
В безобразную эту главу
кирпичом – потяжеле – врежу.
 
 
Врежешь! Как же! Лучше гляди,
что там ждет тебя впереди.
Вот он. И – вот она – толпа.
Кто-то ищет уже столпа
в честь Перунова воскрешенья
для Перунова водруженья.
 
 
Кто-то ищет уже столба
для повешенья утопивших.
Кто-то оду Перуну пишет.
Кто-то тихо шепчет: судьба.
 
Продленная история
 
Группа царевича Алексея,
как и всегда, ненавидит Петра.
Вроде пришла для забвенья пора.
Нет, не пришла. Ненавидит Петра
группа царевича Алексея.
 
 
Клан императора Николая
снова покоя себе не дает.
Ненавистью негасимой пылая,
тщательно мастерит эшафот
для декабристов, ничуть не желая
даже подумать, что время – идет.
 
 
Снова опричник на сытом коне
по мостовой пролетает с метлою.
Вижу лицо его подлое, злое,
нагло подмигивающее мне.
 
 
Рядом! Не на чужой стороне —
в милой Москве на дебелом коне
рыжий опричник, а небо в огне:
молча горят небеса надо мною.
 
«Не домашний, а фабричный…»
 
Не домашний, а фабричный
у квасных патриотов квас.
Умный наш народ, ироничный
не желает слушаться вас.
 
 
Он бы что-нибудь выпил другое,
но, поскольку такая жара,
пьет, отмахиваясь рукою,
как от овода и комара.
 
 
Здешний, местный, тутошний овод
и национальный комар
произносит свой долгий довод,
ничего не давая умам.
 
 
Он доказывает, обрисовывает,
но притом ничего не дает.
А народ все пьет да поплевывает,
все поплевывает да пьет.
 
Горожане
 
Постепенно становится нас все больше,
и все меньше становится деревенских,
и стихают деревенские песни,
заглушенные шлягером или романсом.
Подпол – старинное длинное слово
заменяется кратким: холодильник,
и поет по утрам все снова и снова
городской петух – толстобрюхий будильник.
 
 
Постепенно становится нас все больше,
и деревня, заколотив все окна
и повесив пудовый замок на двери,
переселяется в город. Подале
от отчих стен с деревенским погостом
и ждет, чтобы в горсовете ей дали
квартиру со всем городским удобством.
 
 
Постепенно становится нас все больше.
Походив три года в большую школу
и набравшись ума, кто сколько может,
бывшие деревенские дети
начинают смеяться над бывшей деревней,
над тем, что когда-то их на рассвете
будил петушок – будильник древний.
 
 
Постепенно становится нас все больше.
Бывший сезонник ныне – заочник
гидротехнического института.
Бывший демобилизованный воин
в армии искусство шофера
вплоть до первого класса усвоил
и получает жилплощадь скоро.
 
 
Постепенно становится нас все больше,
и стихают деревенские песни,
именуемые ныне фольклором.
Бабушки дольше всех держались,
но и они вопрос решают
и, поимевши ко внукам жалость,
переезжают, переезжают.
 
Разговоры о боге
 
Стесняясь и путаясь:
может быть, нет,
а может быть, есть, —
они говорили о боге,
подразумевая то совесть, то честь,
они говорили о боге.
А те, кому в жизни не повезло,
решили, что бог – равнодушное зло,
инстанция выше последней
и санкция всех преступлений.
Но бог на кресте, истомленный, нагой,
совсем не всесильный, скорей всеблагой,
сама воплощенная милость,
дойти до которой всем было легко,
был яблочком, что откатилось
от яблони – далеко, далеко.
И ветхий завет, где владычил отец,
не радовал больше усталых сердец.
Его прочитав, устремились
к тому, кто не правил и кто не карал,
а нищих на папертях собирал —
не сила, не право, а милость.
 
Городская старуха
 
Заступаюсь за городскую старуху —
деревенской старухи она не плоше.
Не теряя ничуть куражу и духу,
заседает в очереди, как в царской ложе.
 
 
Голод с холодом – это со всяким бывало,
но она еще в очереди настоялась:
ведь не выскочила из-под ее обвала,
все терпела ее бесконечную ярость.
 
 
Лишена завалинки и природы,
и осенних грибов, и летних ягод,
все судьбы повороты и все обороты
все двенадцать месяцев терпела за год.
 
 
А как лифт выключали – а его выключали
и на час, и на два, и на две недели, —
это горше тоски и печальней печали.
Городские старухи глаза проглядели,
 
 
глядя на городские железные крыши,
слыша грохоты городского движения,
а казалось: куда же забраться повыше?
Выше некуда этого достижения.
 
 
Телевизор, конечно, теперь помогает,
внуки радуют, хоть их не много, а мало.
Только старость тревожит, болезнь помыкает.
Хоть бы кости ночами поменьше ломало.
 
Кузьминишна
 
Старуха говорит, что три рубля
за стирку – много.
И что двух – довольно.
Старуха говорит, что всем довольна,
родила б только хлебушко земля.
Старуха говорит, что хорошо
живет
и, ежели войны не будет,
согласна жить до смерти.
Молоко
с картошкой
пить и есть в охотку будет.
 
 
Старуха говорит, что над рекою
она вечор слыхала соловья.
– Пощелкал, и всю хворь
сняло рукою.
Заслушалась,
зарадовалась я!
 
Сон об отце
 
Засыпаю только лицом к стене,
потому что сон – это образ конца
или, как теперь говорят, модель.
Что мне этой ночью приснится во сне?
Загадаю сегодня увидеть отца,
чтобы он с газетою в кресле сидел.
 
 
Он, устроивший с большим трудом
дом,
тянувший семью, поднявший детей,
обучивший как следует нас троих,
думал, видимо:
мир – это тоже дом,
от газеты требовал добрых вестей,
горько сетовал, что не хватает их.
 
 
«Непорядок», – думал отец. Иногда
даже произносил: – Непорядок! – он.
До сих пор в ушах это слово отца.
Мировая – ему казалось – беда
оттого, что каждый хороший закон
соблюдается,
но не совсем до конца.
 
 
Он не верил в хаос,
он думал, что
бережливость, трезвость, спокойный тон
мировое зло убьют наповал,
и поэтому он лицевал пальто
сперва справа налево, а потом
слева направо его лицевал.
 
 
Он с работы пришел.
Вот он в кресле сидит.
Вот он новость нашел.
Вот он хмуро глядит.
Но потом разглаживается
            лоб отцов
и улыбка смягчает
         твердый рот,
потому что он знает,
         в конце концов,
все идет к хорошему,
         то есть вперед.
 
 
И когда он подумает обо всем,
и когда это все приснится мне,
окончательно
проваливаюсь
в сон,
привалясь к стене.
 
Шуба
 
Последнюю в жизни шубу строит пенсионер:
сукно должно проноситься лет восемь – десять,
   не более,
но в том, что она последняя, вовсе нету боли:
устал в нем каждый мускул, обиделся каждый нерв.
 
 
Зазря, за так, задаром пенсию не дают.
Решенные им задачи, его большие удачи
заслуживают, конечно, клубники, розария, дачи,
сверчков за русскою печью, горланящих про уют.
 
 
Вот он ходит по горницам, в каждой тушит свет.
Вот экономит энергию, ту, что еще осталась.
Часто его бессонница лично встречает рассвет,
словно чужую юность встречает личная старость.
 
 
Вот он перечитывает роман «Война и мир».
Сорок лет собирался, нынче выбралось время
и вспомянуть про войны, и поглядеть на мир,
донашивать это сладостное, томительное бремя.
 
 
Носи свою шубу долго, радуйся, думай, живи,
воспитывай клубнику, внучатам читай Крылова,
выписывай все журналы и добирай из любви
все то, что недополучено, и
это доброе слово.
 
Стариковские дела
 
Стариковские у стариков,
небольшие совсем задачи.
Пожелаем без обиняков
старикам абсолютной удачи,
чтобы чтили их сыновья,
чтобы помогали лекарства,
чтоб заботы и даже семья
не заставили отвлекаться
 
 
от – кто хочет – домино,
от – кто хочет – философемы,
чтобы солнышко – даже оно
им подолее розовело,
чтобы у стариковских дверей
почтальоны почаще взывали,
чтоб листки календарей
старики долго-долго рвали.
 
«Кто еще только маленький…»
 
Кто еще только маленький,
кто уже молодой,
кто еще молодой,
кто уже моложавый,
кто уже вовсе седой и ржавый,
выбеленный,
вымотанный
бедой.
 
 
Ручьи вливаются в речки,
речки – в реки.
Реки вливаются в океаны-моря
в то время, как старые древние греки
юным древним грекам завидуют и не зря.
 
 
Дед, на людной улице ведущий за руку внука,
объясняет внуку, но его наука
старше, даже, наверно, древнее,
но не вернее,
чем веселое и счастливое
знание молодежи,
и внук, послушав,
говорит: «Ну и что же?»
 
Философия и жизнь
 
Старики много думают: о жизни, смерти, болезни, —
великие философы, как правило, старики.
Между тем естественнее и полезней
просто стать у реки.
 
 
Все то, что в книгах или религии
и в жизненном опыте вы не нашли,
уже сформулировали великие
и малые реки нашей земли.
 
 
Соотношенье воды и суши
мышлению мощный дает толчок,
А в книгах это сказано суше,
а иногда и просто – молчок.
 
 
Береговушек тихие взрывы
под неосторожной ногой,
вялые лодки, быстрые рыбы
или купальщицы промельк нагой —
 
 
все это трогательней и священней
мыслей упорных, священных книг
и очень годится для обобщений,
но хорошо даже без них.
 
Фреска «Злоба дня»

(Фрагменты)

 
Старики обижаются, что старость хуже,
чем это кажется в молодости.
Старухи не обижаются, а ходят за стариками,
как толковые секундные стрелки за непроворными
часовыми.
Впрочем, это – из фрески «Вечность».
 
 
Кандидат наук добился приема
у председателя райисполкома
и просит отдельную, трехкомнатную,
с окнами на двор, квартиру.
 
 
– Я сделал открытие! Не верите – звоните
хоть директору института!.. —
Председатель райисполкома не верит,
но звонить никому не будет:
он самолично сделал открытие,
что кандидат наук – дубина.
 
 
Небо не изменилось с шестнадцатого века,
когда, согласно летописи, оно было голубое.
Солнце заходит в том же самом месте,
где заходило в шестнадцатом веке.
Впрочем, это – из фрески «Вечность».
 
 
Закат багровит, кровавит пьяных.
Впрочем, трезвых он тоже багровит.
 
 
Три десятиклассницы – народные
дружинницы
с белыми бантами в русых косичках
и красными повязками на белых блузах
бродят по улице в часы получки.
На этой улице одна читальня,
одна забегаловка и два ресторана.
То-то девчонки наслушаются фольклору!
 
 
Солнце зашло, и бледные звезды
вышли на бледное небо.
Впрочем, это – из фрески «Вечность».
 
 
Три телевизионные программы
слышатся из трех соседних окон.
Фестиваль студенческих песен
заглушает рассуждения
престарелого музыковеда
о вреде студенческих песен,
а истошный крик футбола
заглушает и музыку и слово.
 
 
Созвездие за созвездием
ходят по небу, как положено.
Впрочем, это – из фрески «Вечность».
В подъезде большая студентка
громко целует маленького студента
и говорит: «Ты некрасивый,
но самый умный на целом свете!»
 
 
Это тоже из фрески «Вечность».
 
 
Маленькие девочки с большою силой
выплескивают маленький пруд на берег,
выкликая: «Братцы, тонем!»
Это тоже из фрески «Вечность».
Слегка замазанная известкой,
эта фреска проступает,
даже выпирает из фрески,
именуемой «Злоба дня».
 
Внезапно
 
Темно. Темнее темноты,
и переходишь с тем на «ты»,
с кем ни за что бы на свету,
ни в жизнь и ни в какую.
Ночь посылает темноту
смирять вражду людскую.
 
 
Ночь – одиночество. А он
шагает, дышит рядом.
Вселенской тьмы сплошной закон
похожим мерит взглядом.
 
 
И возникает дружба от
пустынности, отчаяния
и от того, что он живет
здесь, рядом и молчание
терпеть не в силах, как и я.
 
 
Во тьме его нащупав руку,
жму, как стариннейшему другу.
 
 
И в самом деле – мы друзья.
 
«Какая цель у человечества?…»
 
Какая цель у человечества?
Оно калечится, увечится,
оно надеется, отчаивается,
садится каждый день на мель
и каждый день почти кончается,
и вдруг вопрос: какая цель?
 
 
В какую щель ни забивали нас,
грозили нам какой войной,
но только цель не забывала нас,
все спрашивала: что со мной?
 
 
– Да ну тебя, не до тебя мне!
Но эта капля точит камни:
– Какая цель?
И как верней,
надежнее
прорваться к ней?
 
«Слишком умственный характер…»
 
Слишком умственный характер
принимает разговор —
слишком точный, слишком краткий
поединок мозговой,
 
 
слишком эрудиционный,
слишком нетрадиционный,
с лишком страсти и огня.
Чересчур не для меня.
 
 
И на форуме колоссов
места я не нахожу,
и, смущение отбросив,
я встаю и ухожу.
 
 
Лучше я пойду к соседу —
педагогу-старику
и старинную беседу —
воду в ступе – истолку.
 
 
Истолку и истолкую,
что там нового в кино,
а на форум ни в какую —
слишком для меня темно.
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю