Текст книги "Розовый слон"
Автор книги: Берзинь Миервалдис
Жанры:
Юмористическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц)
– Этот свиток был написан еще до моего рождения, когда предки ходили в ботинках со шнурками, так что ко мне это не относится. Что на мне неприличное?
– На вас нет рубашки и галстука. Такой… такой… плед в списке приличной одежды не предусмотрен.
– Ну так предусмотрите и получите медаль за изобретение. Пончо молодежь носит во всем мире, – зачирикала Байба.
– В мире может быть, но не в Бирзгале. – Касперьюст не терял спокойствия, потому что на его стороне была правда в письменном виде.
– Англичане не пьют, не курят, только немножко врут, – в разговор вмешался приятный голос. Заметив единственные пончо, подошел Бертул. – Не будем говорить, что пончо молодежь носит во всем мире. Кое-где носят. Зато я согласен, что эту одежду, пока она чистая, можно причислить к приличной. Для молодежи до двадцати пяти лет, а для индейцев в Боливии – на всю жизнь. Может, товарищ директор, впустим? Видите, туфли у них сверкают. – Биннии казались забавно современными, хотя и не особенно лестным было подчеркнутое безразличие, с каким оба выслушивали его защитную речь. Но разве не читано в зарубежных журналах, что равнодушие ко всему окружению, помимо еды, и есть современное проявление самоуверенности и самосознания молодежи?
– Вы из Риги? – начал тактическое отступление Касперьюст.
– Да, и только! – в один голос отозвались Биннии.
– Возможно, вы еще не читали правила поведении нашего дома культуры? Ладно, на сей раз впустим.
Спина Касперьюста сместилась и открыла кассовое окошечко. Биннии оставили там рубль двадцать и рука об руку отправились в зал. Не поворачивая головы, вращая только глазами, как хамелеоны, они заметили, что достигнут уже умеренный эффект – взоры молодежи выражали определенное внимание. В Риге они не были бы и вторыми, а в Бирзгале в пончо первые. Бимини чувствовали себя вполне как Каи Юлий Цезарь, когда он диктовал секретарю, что про него следует записать в паши учебники: "Лучше в деревне быть первым, чем в Риме вторым".
Бертул тоже вошел в зал, чтобы освоить вечер отдыха этого дома культуры. Первое впечатление: зал со скошенным потолком, который в дневной тишине казался внушительно большим, как величественный кафедральный собор, стал меньше и на самом деле являлся всего лишь основательной духовкой, как в прямом, так и в переносном смысле слова.
Духи не только хорошие, но и дешевые, натертый паркет не пылил, и все же воздух тут не соответствовал стандартам. Бертул обошел высокие окна. То ли Касперьюст, экономя дрова, то ли какой-нибудь индивидуальный застройщик убрал все оконные медные ручки. Вместо этого были вогнаны гвозди, так что свежий воздух можно впустить, только выбив стекла… Как бывшего туберкулезника, Бертула этот вопрос интересовал особо. Он записал себе: "Сквозняк".
"Духовка" была не только жаркой, но и наполнена пламенем. В смысле освещения зал соответствовал стандартам. Равномерный свет загорался только в перерывах между танцами, в остальное время тьму рассекали фиолетовые, алые, зеленые и желтые снопы лучей в разных комбинациях и интервалах, так что одно и то же лицо девушки в мгновение ока напоминало то залитое страстью лицо константинопольской исполнительницы танца живота, то мертвецки бледный лист салата. Музыка? Тоже полный стандарт: пары объяснялись, произнося необходимое слово друг другу прямо в ухо, как в телефонную трубку. Может быть, поэтому, танцуя, говорили мало и чувства свои выражали в основном руками, то теснее притягивав партнершу, то совсем отдаляясь от нее. Усилители работали безупречно. Если бы в зал запустить стаю голубей, они упали бы замертво у ног танцующих, сбитые ревом электрогитары и грохотом барабана. В этом отношении все как будто бы было в порядке, только вот у самих музыкантов мог быть более современный внешний вид. Худощавый барабанщик в поношенных джинсах и в брезентовой куртке с длинными прямыми волосами и костлявым подбородком напоминал индейца, который, мечтая о славном прошлом своего племени, равнодушно исполнял четырьмя основными конечностями заданную хозяином работу. Рыжий тромбонист с волной волос, спадающей углом на лоб, лениво положив одну дугу инструмента на плечо, бесстрастно двигал другую медную сосиску взад-вперед. Гитарист уповал на усилитель и ленился даже переминаться, как это принято в хороших оркестрах. Более интересным выглядел сам руководитель, который время от времени вскакивал, чтобы вместо пианино пощупать электрический орган. В черном пиджаке, с черными волосами, спадавшими на лоб, сгорбившись, в старомодных очках – он походил на фанатичного – хромого монаха, влюбленного в поп-музыку.
Потом Бертул занялся психологической группировкой участников вечера отдыха и начал с фойе. У стены между желтыми тюлевыми занавесками стояло два зеркала. В зеркале можно увидеть не только лицо человека, но и его характер. Бертул закурил, ибо тут была надпись "Место для курения" и неподъемная бетонная пепельница.
Три тонюсеньких девчушки. Годики спрятаны под изрядным слоем краски. Они вертелись, гримасничали и, как актрисы перед спектаклем, прикладывали к губам там и сям пылающее острие губной помады. Бедные детишки – ножки тоненькие, коленки костлявые, без малейшей сексапильности, чулки за рубль пятнадцать пара морщатся вокруг икр, собираются в гармошку… Этих детишек Бертулу стало чуть ли не жаль, но что поделаешь? Входной билет купили и не пьяны, – значит, надо пускать.
У другого зеркала долго вертелся мелковатый молодой человек, в то же время явно опасаясь, как бы не заметили, что он смотрится в зеркало; временами он робко, как косуля на водопое у ручья, оглядывался по сторонам. И долго возился с узлом желто-красного галстука, большого, как импортная груша. Потом ладонями тискал мягкие каштановые волосы, пока не поднял их над головой красивым хохолком. Затем одергивал двубортный пиджак, у которого сзади был хлястик с обтянутыми материей пуговицами. А брюки! На сиденье была нашита синяя бархатная заплатка, новая и непотрепанная. Бедняжка слыхал что-то о латаных штанах заграничных модников, но не соображал, как скомпоновать их в паре с жакетом. После таких приготовлений юноша стал у входных дверей зала, позади других, и вовсе не пытался протиснуться в первые ряды бойцов, хотя призывный гром гитары уже приглашал к танцу. Возле него группировались такие же раки-отшельники, вооруженные прическами-фантазиями и воистину неохватно широкими брюками. Это была группа нетанцующих, неуверенных в себе молодых людей. Как перед первым поцелуем – час размышляют над тем, куда девать нос в тот решающий момент.
– Мадис опять будет весь вечер топтаться, – раздался протяжный голос рядом с Бертулом.
Он обернулся. Появилось изящное создание, которое называлось Азандой. Фиолетовые волосы при свете прожекторов переливались, как лучи искусственного лунного света. Глаза покоились в глубоких озерах с черными берегами и зелеными окружьями. Лицо соответствовало лучшим стандартам иностранных журналов. Зато фигура у нее была своя, стройная, но не костляво-исхудалая от недоедания, вырез платья цвета фиалок совсем небольшой. Чулки ей были не нужны, они только скрывали бы ее бархатный загар. Заметив восхищение Бертула, Азанда будто бы без умысла крутнулась, как манекенщица на сцене. Бертул понял, почему у платья спереди нет выреза – он был на спине, до пояса. Бертул вздохнул: слишком много красоты…
– Задача корешка информировать читателя о содержании книги. У красивых романов красивые переплеты… – проворковал он.
Азанда вполне уяснила, кто здесь красивый роман.
– И все эти ребята у дверей точно такие же, как Мадис, только и знают толкаться, когда девушка проходит мимо.
– А кто этот Мадис?
– Он работает на Тендикской фабрике бетонных потолков. Его вывешивают на Доске почета, поэтому-то, наверное, он не имеет права трястись, как другие, – пояснила Азанда.
По мнению Бертула, эти столпившиеся просто не могли подавить непонятный страх: они тряслись бы, да еще как, но если у них получится не как у других? Девушки будут ухмыляться. Вот чего они боялись! И потому часть из них пропускает лекарство для смелости. Вывод: надо организовать мероприятия, чтобы вовлечь в общественную активность, то есть в танцы, и эту группу блокирующих дверь. Тогда и алкоголиков будет меньше.
– Азаида, можно, пригласить вас? – поклонился Бертул.
– Почему же нет, пошли трястись, – безучастно ответила Азанда и положила обе руки на плечи желтого пиджака Бертула. Белый пояс Азанды был чертовски широк, ее талию Бертул не ощущал. Опустить ладонь пониже вроде бы не подобает, щупать лопатки – мало удовольствия. Бертул еще не промочил горло, поэтому танцевал гладенько, как считалось шиком в начале пятидесятых годов на вечеринках клуба гризинькалнских пожарников. Шажок в сторону, еще один вкось, а там еще какой-нибудь шажок, полуповорот, если хорошо удается – полный поворот, и репертуар готов, чего ж вам боле! Теперь Бертул, с отдавленными ногами, постоянно толкаемый локтями окружающих, и сам чувствовал весь анахронизм своего танца, поэтому старался отвлечь внимание разговором.
– Не только ребята стоят, но и девушек много сидит.
– Это все пигалицы да те, которые прозевали свое время. Доярки, – безжалостно бросила Азанда. – Сюда не надо бы пускать и тех из Пентес, которые бутылки разливают на пивоварне. Ужасно нахальные. Поэтому нашим и приходится сидеть. Darling…
– Это мы устраним, – отозвался Бертул. Он решил после танца опрокинуть в буфете рюмочку коньяка, который вообще-то терпеть не мог из-за безбожной цены. В трезвом виде он не мог так же вот раскидывать ноги и выписывать затейливые кренделя, как это делали все остальные. Но тут его замысел преобразиться разрушили аплодисменты, грохнувшие у левого уха. Бертул взглянул на желающего похитить Азанду и понял, что явился пират, акула! Пиратская акула, против которой он со своими небесно-голубыми брюками и черной ниточкой усов был мелким окуненком. Ростом тот был не особенно велик, превосходил Бертула, может, всего на два сантиметра, небрежно сутулился… зато все остальное было недосягаемым для Бертула. Моложе, лет тридцати с небольшим, загорелый брюнет, на лице не как у Бертула бесчисленные морщинки, а всего лишь две рытвины: от носа к уголкам рта. Густые темные брови и бесстыже открытые серовато-голубые глаза. Пышные темные волосы мягкой волной касались белого воротника. Густые, не слишком длинные бакенбарды. И костюм – кофейного цвета, в черную мелкую полосочку, за сто двадцать. При свете прожекторов он сверкал так же, как широкий фиолетовый галстук. Будто не заметив Бертула, незнакомец тянулся к талии Азанды… А Азанда, черт подери, не удостоив даже взором прошлое, то есть Бертула, положила ладони на плечи, покрытые французской тканью. Нарбут вернулся… Бертул вспомнил это самоуверенное лицо, виденное на страницах "Литературы ун Максла" в связи с открытием какой-то выставки.
"Если художники не станут соблюдать традиции – не будут ходить в обтрепанных брюках, а бороду брить будут каждый день, – к добру это не приведет", – тяжко вздохнул Бертул, покупая в буфете пиво. Пить коньяк больше не было смысла – целоваться с Азандой этим вечером не суждено. В буфете стояла повсеместная металло-пластмассовая мебель с синим верхом, с которого можно было смыть абсолютно все, даже с помощью пальца выведенные пивом непристойные аналоги любви. К восприятию алкоголя располагают пышные растения, таков закон кабака. Посередине помещения из обрезанной бочки ветвился фикус. У дерева были блестящие сочные листья, – наверное, благодатное воздействие оказывал пепел, которым в избытке обеспечивали дерево посетители, втыкая в землю окурки. В поисках одиночества огорченный Бертул с бутылкой пива спрятался за зелеными листьями. И расслышал скучающий голос Азанды:
– Одно пирожное можно. Мне нечего воздерживаться от пирожных.
– Одно пирожное, два стакана токая! – решительно произнес Нарбут тонким голосом.
У этого черта деньги водились. Токай стоил рубль стакан.
– Знаете, я как художник сразу вас заметил, – плел Нарбут, – по фигуре! Нечто похожее было только у древних греков, когда они еще не спекулировали, а высекали из мрамора обнаженную натуру. Ваша фигура умоляет, громко просит, чтобы ее нарисовали… Поверьте мне, если ее выставят в Риге, у картины будут выстраиваться очереди, как за апельсинами.
– Да, пропорции у меня хорошие – девяносто, шестьдесят и девяносто два сантиметра. В одном швейцарском журнале такие объемы были названы лучшими для манекенщиц.
"Уже раздевается…" – вздохнул Бертул.
– Стоп! И не шевелиться, ни-ни! – устрашающе зашипел Нарбут.
Бертул тайком поглядывал сквозь джунгли фикуса. Азанда, вцепившись зубами в пирожное, как гадюка в мышь, так и застыла в оцепенении, а Нарбут пригибался, поднимался на цыпочках, прохаживался то в одну, то в другую сторону, наклоняя голову, приседая, так что ясно стало видно, что носки у него лимонно-желтые. Лоб наморщился, натягивая волосатый скальп почти до бровей. "Черт, изображает серьезного. Облапошит бедную девчонку".
– Так я хочу набросать ваш портрет: "Девушка с кусочком торта во рту".
– Вообще-то я люблю пирожное. Мороженое надоело.
– Тогда сейчас же в ателье.
– В Ригу? А я уже подумала, что вы серьезно…
– Ну конечно, серьезно. Здесь же в подвале под сценой у меня есть полотна и краски. Два пирожных и бутылку токая! – Нарбут уже орудовал у буфета, на прилавок полетело четыре рубля. Азанда, как в тумане, пошла за Нарбутом.
Почему у нас так медленно прививается новая мораль? Человека надо оценивать по его человеческим качествам, а не по его покупательной способности, сетовал Бертул.
А Нарбут с Азандой вышли в пахучую летнюю ночь, в густую тень акаций, достигли бокового входа и, обойдя по закулисным переходам сокрушительные электрогитары, оказались в комнатке декоратора.
– Какие у вас бывали иностранные вина! – изумилась Азанда стене, разукрашенной бутылочными этикетками. Теперь она полностью поверила, что Нарбут выдающийся современный художник.
– О, это всего лишь десятая доля того, что я выпил, – обронил Нарбут, забыв добавить, что этикетки эти наклеивали его непутевые предшественники в течение десяти лет. Сбросив пиджак, закатав рукава белой рубашки, он начал неистово суетиться. Из-под лежанки вытащил желтый плоский ящик, отстегнул от него алюминиевые ножки, поставил их стоймя, к ним прислонил раму с неказистым серым полотном. В ящике под палитрой хранилась целая горсть кистей и уйма заляпанных тюбиков с красками. Затем Нарбут схватил Азанду не особенно нежно за плечи и посадил на лежанку.
Прежде чем начнет писать картину, наверное, придется целоваться. Это можно, только пусть не съедает губную помаду, а то ее на портрете не видно будет. Азанда застенчиво опустила глаза. Но нет… Нарбут вертел ее бесстрастно, как лампочку под потолком, в промежутках перетаскивал также натянутое полотно и ящик с красками. И нёс всякий вздор:
– Надо бы в комнате с черными стенами…
– Вот еще! Такие теперь совсем не модны, лучше каждую стену выкрасить в разные цвета или обтянуть их блестящей тканью валмиерского волокна.
– Леонардо в черной комнате писал свою Лизу.
– Лизу?
– Ту самую, которую повезут в Японию. Теперь, пожалуйста, возьмите пирожное. Подержите минуточку, так… – Нарбут схватил уголь и, чертя рукой в воздухе странные зигзаги, временами касался им холста. – Один раз откусите, потом опять подождите. Хлопоты по части тары-бары… я беру на себя. Вы только в том случае, если совершенно не можете утерпеть.
– Как фамилия этой Лизы, не Тейлор?
– Она была женой торговца, но Леонардо любил ее – просто так, впустую. Откусите еще раз. Так. Глазеть все время мимо моего правого уха… на бутылку токая, вон туда, на подоконнике.
Пока кусочек бисквита с завернутым в него вареньем из красной смородины таял на языке, Азанда пялила глаза на этикетку, которая ярко желтела на темном фоне за окошком полуподвала.
– По последним исследованиям медицинских экспертов, Мона Лиза была… как говорится… в интересном положении. Если хорошенько вглядеться…
– Если муж да еще любовник, что ж тут удивительного. Теперь я догадываюсь: вы говорите про ту картину "Мона Лиза"! Ну ясно, там и врач не нужен, каждая женщина вам скажет: лицо отечное, руки на… ну, талия такая полная. И все это расследовали, говорите, только через сто лет. Долгонько же. И как же все это закончилось?
– Просто: Леонардо умер, Лиза тоже.
От долгого глядения этикетка бутылки начинала ослеплять. Давал себя знать выпитый стакан вина, и Азанда свободной рукой облокотилась о край постели. Туфли на высоком каблуке выгибали ступни в дугу, и те жутко устали. Азанда нагнулась, сняла туфли, затем закусила тортом.
– Великолепно! Великолепно! Ноги свободны, сама свободна. Еще немножечко, и будем пить вино. – Из тюбиков на палитру вытекали цветные сосисочки. Левой рукой он схватил грязную тряпку и время от времени тер ею холст.
– Я сейчас… этот эскиз делаю, как говорится, "al-la prima", по-латышски – "одним махом". Все еще помню слова одного старого мастера: "Лицо отделывай зеленой землей…"
– Чокнутый, что ли? Зеленое нужно только вокруг глаз.
– Истинная правда, прекраснейшая. Но в те времена: "Щеки необходимо делать возле ушей более алыми, чем у носа, потому что это усиливает рельеф лица и стушевывает эти округлости, сливает с окружающим".
– Ну, потрясно – алые щеки возле ушей! Щеки вообще теперь не красят.
– Вы-то нет, а вот художник… – И Нарбут, притронувшись кистью к полотну, забавно откидывал голову назад, будто уклоняясь от боксерской перчатки. – "Потом берут немножко черной краски из другой баночки и обводят глаза над глазным белком".
– Это уже правильнее. Без черной краски у женщин глаз сегодня не бывает.
– Закусите! Так. – И Нарбут ловил, как бабочек в сачок, мгновения блаженства при поедании пирожного, слетающие с лица Азанды, которая сама была написана вовсе не в манере старых мастеров, а совсем наоборот. Модильяни, ведь Модильяни тоже малевал милых, ветреных девушек Парижа. Но писал бы этот Модильяни в Ригс, так про него ни одна бы собака не знала. Соприкосновение пирожного с нёбом доставляло девушке такое наслаждение, будто она откусывала кусочек рая. Нет, кусочек от райского яблока.
– "Потом беличьей кисточкой оттеняют верхнюю губу, которая должна быть темнее нижней.. – вслух продолжал Нарбут.
– У меня есть западногерманский журнал "Моден-шау", но там насчет нижней губы ничего не сказано.
Издали доносились приглушенные кулисами удары гитары. Там, в зале, другие тряслись, а она здесь сидит. Хмель от стакана вина начал улетучиваться. Не будет ли весь вечер потерян зря?
– Где вы эту картину выставите?
– Везде, где только возьмут, – чистосердечно ответил Нарбут, потому что эскиз в главных чертах был закончен.
– А если не возьмут?
– От меня – Доната Нарбута? Возьмут. Я происхожу от католиков, а это тоже кое-что значит. Возможно, картину купит какой-нибудь музей для своих фондов.
– Разве… такие маленькие картины тоже покупают?
– Покупают. Автопортрет Паулюка нисколько не больше.
Нарбут поменял свою изжеванную, но не зажженную сигарету на новую и на этот раз закурил. Азанда поняла, что работа окончена. Она встала, чтобы взять с изрезанного дощатого стола второе пирожное, а Нарбут, испытывая безудержную радость после совершенной работы, поцеловал ее в шею. Слишком небрежно поцеловал, как показалось Азанде, поэтому она целомудренно отстранила Нарбута.
– Покажите, что у вас получилось.
Сегодня нельзя, не высохло. – Нарбут, не заботясь о французских брюках, полез под стол и спрятал там полотно. Он опасался, что эскиз, выполненный размашистыми и плавными линиями в стиле шведа Цорна, не вызовет восторга Азанды.
Азанда попросила закурить. С курением у нее пока дело обстояло плохо, в школе же этому не обучали. Покатав дым в надутых щеках, она его выпустила наружу безупречно синим клубом. Что ж поделаешь, если в газетах пишут, что девушки в Дании и Швеции курят с двенадцати лет?
Нарбут налил в ударостойкие чайные стаканы вино липового цвета. Они чокнулись, потом сидели на клетчатом одеяле. Горела только прикрытая желтой бумагой лампочка на столе. Нарбут положил руку на талию девушки. Они чокнулись еще. И опьянели.
– Я с удовольствием написал бы вашу натуру… – приглушил голос Нарбут.
– Натуру?
– Ну да, обнаженную натуру. Голую. – Нарбут вскочил на ноги и, рисуя пальцем в воздухе, начал объяснять: – Вы опустились на колени. Линия бедер выделяется как натянутый лук. Лицо в профиль на фоне зеленого бархата или зеленого куста сирени. Со склоненной к плечу головой. Грудь – это вершина горы, и дуга замыкается в лоне… На выставке все восторгались бы только вами.
Азанда в ответ прижалась плечом к плечу Нарбута. За этой желтой этикеткой с бутылки вина она видела себя в Рижском музее в том конце ужасно высокого зала, между двумя лавровыми деревьями, нагую на темно-зеленом бархатном фоне. На нее глядит толпа посетителей – и спрашивают друг у друга: "Где это Нарбут отыскал такую девушку? Интересно, как ее звать на самом деле и где она живет?" Среди посетителей одно лицо напудрено и неподвижно, как белая луна, – это Шпоре из прачечной, которая постоянно подсматривает, когда она взвешивает мороженое. Шпоре притворяется, будто не знает, что это Азанда, потом не может совладать с собой, сжимает кулаки, хочет кинуться на картину, но затем выбегает из зала…
– Если вы так думаете…
Нарбут понял: "То пишите!"
– Договорились. На той неделе начнем. Может быть, мы уже сейчас выберем позу? Тогда вам надо бы снять платье. – Нарбут оторвался от нежного плеча девушки и занавесил полуподвальное окно афишей "Трудовые резервы поют и танцуют".
– Знаете… мне будет трудно – это платье такое, немецкое, у него на спине глубокий вырез…
– Разве вы хотите, чтобы я писал только спину?
– Это платье немецкое… У него спереди вшит бюстгальтер… И если я сниму…
– То останусь очень голой, хотели вы сказать. Но ведь именно это мне и надо видеть! Ключ вон, в дверях, дом полон людей. Если что не понравится, можете кричать, у вас красивый голос. За границей именно сейчас в моде такие вечера, называются партиями, и девушки там обычно оголены по меньшей мере наполовину. А у молодых людей сейчас в моде в дневное время голыми перебегать улицу. Бегут сразу вдесятером, чтобы не могли узнать.
– Повернитесь спиной!
Когда Нарбут, в углу своей каморки промыв в скипидаре кисти, снова обернулся, Азанда сидела на краю лежанки, задрапированная фиолетовыми волосами и в синеватых трусиках. Согнутой в локте рукой она прикрывала грудь. Будучи ученым художником, Нарбут знал, что это движение вовсе не для того, чтобы что-то скрывать, а напротив – чтобы привлечь внимание к чему-то. Подобный жест отобразили еще античные скульпторы, заставив Афродиту Книдскую держать ладонь перед лоном, но все же поодаль от него.
Можно бы писать натуру, но необходим солнечный свет. И не на фоне зеленого бархата, а зеленой листвы.
– Не знаете ли вы какой-нибудь уединенный садик на окраине этого Бирзгале, где бы я мог вас писать, и чтобы вокруг ни души, ни один сосед не подглядывал бы через забор?
– Можно бы… Может быть, в саду Свикене, у реки. Там сейчас живут только те хиппи из Риги.
– Идет! Сообразим! У вас чудесный… нет, на самом-то деле живота у вас вовсе нету! – Нарбут закурил и, будто погрузившись в глубокое раздумье, вышагивал от плиты и до окна – два шага туда и два обратно. Рассеянный свет лампочки делал загорелый стан Азанды экзотично темным. Она загорала голой – груди были темнее, чем их бутоны. – Знаете, одна танцовщица из Монте-Карло, которая зарабатывала деньги танцами живота, застраховала свой пупок.
– Ну да, там не то что у нас, там что угодно можно. Нашего страхового агента не уговоришь. Есть у нас такой Мараускис, он еще и часы чинит. Как-нибудь спрошу его, но так, чтобы и жена услыхала. Вот будет у него бледный вид…
Рано тем временем совсем окутало Азанду в свою розовую дымку, она больше не чувствовала себя полуголой и, приподнявшись, потянулась за стаканом с вином на столе. Нарбут поспешно подал ей стакан. Оба выпили. Художник наклонился к девушке, осторожно приложил губы к ее плечу и сам опьянел. А теперь?.. Гладить эти плечи, целовать губы, грудь и погружаться в те потусторонние колыхания, которые описал старый Хэм в романе "По ком звонит колокол"? В том романе они любили друг друга. Но – разве вместе спят только те, кто любят? Мир не настолько скучен. Неожиданно Нарбуту пришла на ум картина из польского фильма "Анатомия любви". Расстегнутый воротничок белой рубашки и галстук у него были такие же, как у мужчины в фильме. Но девушка – нет. Та, в фильме, торопливо стянула свитер через голову и приглашала мужчину на ложе. Азанда все еще сидела, упершись ладонями в лежанку. Азанда еще была только на пути к совсем современной девушке.
Бертул в буфете печально разглядывал пивную бутылку на фоне листвы фикуса. Пива нет, девушки тоже больше нет… Потом какое-то время он наблюдал в зале, как дергались исполнители культовых танцев в круговороте фиолетовых и зеленых огней. В центре зала, в нескольких шагах друг от друга, стояли две фигуры в клетчатых накидках и безразлично топтались, временами выбрасывая животы вперед, таким образом протестуя против того, что на латышском языке еще не издано ни одной книги о сексологии, так как в задачу хиппи входит также и протестовать – даже и на отдыхе и в свободное время. Певец, одетый в двубортный мундир дворового кучера XIX столетия, что-то кричал в микрофон на том английском языке, на каком говорят якобы на островах Фиджи, где к китайским, испанским, малайским и французским словам примешано довольно много английских словечек, – «пиджин инглиш».
Как бывший туберкулезник, Бертул ценил ночной сон. Надо идти домой и выспаться. Идти одному… Ну, погоди, Нарбут, ты еще узнаешь Сунепа! С врагами бьются не только на кулаках, на рапирах, авторучками, но и устными докладами. Где Касперьюст?
Касперьюста он нашел в будке кассира у Боки, где тот с явным удовольствием раскладывал двадцатикопеечные монеты в аккуратные столбики.
– Товарищ директор, прибыл и. о. декоратора.
– Тогда пусть завтра же и побыстрее вешает передовиков. Надвигается жатва. А где еще, кроме как не у Доски почета в доме культуры, люди будут учиться, как собирать урожай!
– Сомневаюсь, будет ли Нарбут в состоянии это сделать, – проспится ли он?
– Что, пьянствует в буфете?
– Хуже.
– Черт его подери, дерется, что ли?
– Еще хуже: ведет аморальный образ жизни, и к тому же здесь, в доме культуры, в своей каморке.
Касперьюст вскочил на ноги. Бока, оберегая, прикрыл рукой уже сложенные в стопки денежки. Глаза Касперьюста выпучились. Подобно бегемоту директор вломился в зал в толчею танцующих, чтобы напрямик пробиться к двери рядом со сценой, ведущей в полуподвал декоратора.
А Азанда уже чувствовала себя оскорбленной: неужто художник не заметил, не оценил ее – всю! Она выпятила грудь и откинула голову. Такова наиболее угрожающая поза всех женщин, в такой позе изображалась каждая киноактриса хотя бы раз.
– Я давеча прочла, что Мерилин Монро пела президенту Кеннеди песенку "Happy birthday" – "С днем рождения", и песня эта, и Мерилин опять в моде. А вообще-то брат президента Кеннеди якобы тайно любил ее.
И Нарбут сдался:
– Вы сами в этот миг Мерилин Монро. А я буду братом президента Кеннеди, – прошептал он, погасил настольную лампочку и снял с окошка афишу.
Азанда, запрокинув голову, зашептала:
– Но брата Кеннеди застрелили…
Сквозь грохот ударов гитары, приглушаемый кулисами сцены, они не расслышали тяжелого топота Касперьюста, пробивавшегося сюда, вниз. В каморке вдруг вспыхнула яркая лампочка под потолком, наполнив ее светом, будто взрыв атомной бомбы. Нарбут вскочил на ноги. Азанда метнулась вперед, прикрывая локтями живот и грудь. Они забыли, что выключатель потолочной лампочки находился за дверью…
Касперьюст рванул дверь, увидел пустую бутылку вина на столе и только потом голую Азанду на лежанке. Будучи всегда и всюду человеком вежливым, он отвернулся и весь свой гневный монолог выкашлял в открытую дверь. Ибо в подсознании его мелькнула мысль: что произошло бы в семье, если бы жена узнала, что он глядел на чужую и полуголую женщину!
– Что мы тут видим? Как-то так… как-то так исключительно! И это в то время, когда все общество должно учиться у дома культуры!
Нарбут, загородив собой Азанду, пока та натягивала через голову платье, успел застегнуть рубашку и таким образом больше не чувствовал себя голым и невооруженным перед врагом.
– Ах, должны учиться? Ну что ж, кое-чему я могу и научить.
Вон как! Ты еще измываться!.. Хорошо, я сообщу твоей матери, как ты тут разлагаешься! – Касперьюст, боявшийся своей жены и дочери, считал, что высказал самую страшную угрозу.
– Пиши-пиши. Мама обрадуется. Она давно уж говорила, что мне пора жениться.
– Ах, так? Тогда я запрещаю тебе спать в этой комнате, то есть – запрещаю жить. Эти помещения предназначены для работы, а не так… как-то так исключительно… Если район об этом узнает?.. И если завтра не будут повещены передовики, зарплату не получишь. И если эта… эта, голая, через пять минут не исчезнет, позову милицию, и тогда… тогда у нее будет аморальный образ жизни! – Касперьюст хлопнул дверью так, что выпало стекло из окошка.
– А тут в самом деле нельзя жить – на таком сквозняке, – заключил Нарбут, выпивая остатки вина. – Не знаешь ли ты какой-нибудь сарай, где бы я мог переспать на сеновале?
– Darling, тебя прогнали из-за меня! – Растроганная Азанда обвила шею художника. – Слушай! Там же, где ты будешь меня писать, возле риги Свикене есть сарайчик. Старуха там хранит сено для козы. Козу продали, а сено осталось.
Нарбут проводил Азанду домой, жила она за полуразваленной церковью. На траве была сильная роса, и, целуясь, они не могли присесть, потому что Азанда жалела новое платье, а Нарбуту не хотелось завтра гладить брюки.
Писк цыплят становился слабее. Видимо, они охрипли на сквозняке, потому что в корзине между прутьями были щели, по сравнению с размерами цыплят, очень большие. В Пентес Алнис первым выпрыгнул из автобуса, с огромным рюкзаком, в высоких зашнурованных сапогах, волосато-бородатый, с голыми руками и в жилете, похожий на альпиниста, который возвращается с Гималаев, неся с собой в корзине цыплят никем не меченных снежных куриц.
В центре села Пеннее когда-то было старое имение. Возле автобусной остановки пруд, над которым склонялись старые иры. По другую сторону улицы могучее каменное здание, в торце которого под арочным навесом, где, по всей вероятности, была когда-то кузница, находился магазин. Под арочным навесом на старой-престарой каменной мостовой были сложены всякие ящики. На них торчали местные завсегдатаи я сосали из бутылок пиво или иной фруктовый сок. Некоторые из них, наверное, были трактористами, потому что рядом, не жалея топлива, тарахтел трактор без водителя. От остановки на три стороны расходились старые дубовые и ясеневые аллеи.