Текст книги "Розовый слон"
Автор книги: Берзинь Миервалдис
Жанры:
Юмористическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 25 страниц)
– Сядь, теперь я могу прильнуть к тебе щекой…
Они сели, и спины шурша погрузились в сено.
– Знаешь, я тебя не буду звать по имени, а по фамилии, потому что твоя фамилия звучит как-то так… исключительно, как говаривал Касперьюст. Зилите!
– Знаешь, когда ты первый раз приехал в Пентес и в пруду мыл цыплят, я сразу поняла… что ты не такой, как другие…
– Да, другие цыплят не моют, – согласился Алнис. – Но если… меня забреют в армию и волосы тоже снимут? Тогда я уже не мог бы показываться тебе на глаза.
– Мне? Мне ты можешь показываться… всегда.
Алнис прикоснулся губами к ее волосам, затем взглянул на часы:
– Эх, черт, сейчас подойдет автобус…
Теперь надо бы поцеловаться – но вдруг кроха скажет, что в людном месте нельзя? Зилите сама взяла в руки его голову и пригнула пониже. Так…
Закончив прощание, они побежали обратно на дорогу, где на столбике висела большая буква "А". Алнис вынул из рюкзака подаренный Интой лоскут потрепанного одеяла и гордым жестом мексиканца перекинул его через плечо, как пончо, в которое были вплетены цвета ромашек, еловой хвои и ржаного поля.
С ревом остановился красный "Икарус". Садясь в автобус, Алнис прощался, поднимая черный котелок, как банковский служащий в лондонском Сити. Инта на это рассмеялась и хлопнула в ладошки.
– Я на вашем месте поехал бы в Ригу на рессорной коляске, она очень подошла бы к котелку и к чемодану, – раздался знакомый голос. Нарбут.
– Лошадь прошлой ночью ногу сломала… – вздохнул Алнис.
Дома его встретил отец, слабо скрывая радость от того, что сын, потеряв бороду, приобрел ум.
До чего же правящее поколение упрощает педагогику, психологию и жизнь 1973 года…
Когда часовых дел мастер и исследователь собачьего языка Мараускис возвращался домой с работы, при его приближении все собаки сразу умолкали. Неужто от него пахло волком или тигром, от которых собаки якобы удирают, поджав хвосты? Вдруг за одним забором он расслышал приглушенный голос:
– Цыц, Зузе. Цыц! Сейчас же в будку! Идет Мараускис, ты еще проболтаешься… На, возьми колбасу!
Значит, его исследования собачьего языка вызвали совершенно непредвиденные результаты: бирзгальцы боялись, как бы собаки, знающие так много о личной жизни каждого и каждой, не вылаяли домашние секреты.
Вечером Зислаки красили бетонные столбики забора. Зислаки следовали широко распространенной привычке: красить по возможности все и каждый год.
Почтальон, проезжая на велосипеде, кинул им письмо. Почтовый штамп бирзгальский. Странно: у кого это были столь веские причины, чтобы тратить четыре копейки на почтовую марку, если есть возможность все сказать с глазу на глаз?
"Настоящим довожу до вашего сведения, что слухи о туберкулезе художника Доната Нарбута не соответствуют истине. Ни в одном диспансере на учете он не состоит. Кашель был инсценирован специально для Вас, чтобы облегчить Вам приобретение ценных произведений искусства. Истинно оценивающий Вас, Б. Сунеп".
– Какие люди пошли… играют даже на любви к искусству другого человека! – Зислака устало села на край кровати. – Семьдесят пять рублей бросили на ветер…
– И врачи эти тоже хороши: участвуют даже в аферах! Наверняка Нарбут заплатил ей. Может быть, даже третью часть отдал, – Зислак скрежетал зубами. – Может быть, Симсоне на мои кровные двадцать пять рублей уже купила новые туфли. И жалобу нельзя написать..
– Ничего, все равно когда-нибудь этот Нарбут умрет! – радостно воскликнула сама хозяйка. – И тогда эти картинки, назло мошенникам, будут стоить денег!
– Он моложе нас. Бог знает, дождемся ли… – вздохнул Зислак. – Вот если бы он начал сильно кутить или… нарвался бы в Риге на сифилис…
Значит, шансы на повышение цен на картины Нарбута еще не были потеряны. Согласно "Новой книге о браке", это были те наиприятнейшие мысли, которые предваряли их предстоящую ночь.
Бинниям на следующее утро было плохо. Не помогали даже превосходнейшие шедевры по девятнадцатой волне из Лондона. Возле спального места на веранде неприятно пахли кильки, которые Байба, практикуясь в домоводстве, удирая в окно, прихватила с собой. Не мешало бы закусить, но не было хлеба. Неожиданно Байба умылась и добровольно взялась на оставшиеся пятьдесят шесть копеек купить провиант. Броня во дворе голый на солнышке с распятием на шее, разлегшись на матрасе, ждал Байбу с закусками.
В городе Байба сперва свернула в поликлинику к врачу Симсоне. Из кабинета Симсоне она вышла сгорбленная, растрепанная, с отвалившейся нижней губой, как после промывания желудка. Даже веснушки на носу умножились за эти два десятка минут. Блеклыми глазами она поглядела на плакаты, на которых была показана поднятая попка младенца и материнские руки, которые правильными приемами пеленали малыша. От этой картины Байбе снова стало плохо, и она юркнула в туалет.
– Дай хлеба! Тут еще есть кильки. – Броня повернулся на бок, когда Байба вошла во двор.
Байба молча выгрузила кирпичик хлеба и пачку маргарина. Первый раз в жизни на хлебе маргарин…
– Машинное масло, – шевеля бородкой, бормотал Броня.
– За рубежом больше едят маргарин, – слабо возразила Байба, вылила рассол килек на хлеб, с аппетитом съела, затем легла на матрас. Броня надел туфлю на платформе, встал и ударом футболиста запустил пустую банку из-под килек в сирень, затем, израсходовав силу, упал рядом с Байбой и стал теребить ее бикини. Но Байба присела, подтянула коленки к подбородку и стала всхлипывать:
– Мне Симсоне сказала… что у меня будет…
Броня, разинув рот, глупо уставился на нее, как некстати вызванный к доске школьник, затем отскочил от матраса и спрятался в сирени.
– Не может быть… – прошептал испуганно он.
– Симсоне сказала, что есть… – хныкала Байба. – Теперь мы должны побыстрее пожениться, тогда мама будет нянчить ребенка…
Слово "жениться" совершенно потрясло Броню. Кое-как они прикончили маргарин, хлеб и початую бутылку вина. Затем, немножко успокоившись, решили использовать каждый солнечный день до приезда Свикене, чтобы загорать и плавать.
На том берегу под спасательной станцией, подобно буддистам, сидели оба матроса, закрыв глаза, обратив лица к солнцу, испытывая гармонию между полным желудком и праздностью.
– Они должны мне рубль за то, что я тонул! – вспомнил Броня. Это были бы хлеб и маргарин на два дня. – Я возьму… возьму ленты и тогда побредем на ту сторону!
Байба прилегла на травку, а Броня быстрее, чем обычно, помчался обратно на веранду. Подергивая бородку, он бегал из веранды в комнату, на кухню, где повсюду как-то нехорошо пахло. И противной кошкой, и гниющим творогом, может быть, и старым сыром… Что делают за границей в подобных случаях? Броня придумал.
В рюкзак быстро покидал все, что принадлежало лично ему. В замызганные полотенца Свикене завернул магнитофон, транзистор и опустил в рюкзак, потому что в ближайшие часы руки должны быть свободными. Туфли на платформе – в мешок, в теннисках полегче ногам. И наконец снял со стены Мика Джеггера с волосатой, потной грудью, который свирепыми глазами видел все, что они делали на постели. За эту картину он уплатил десять рублей. И без оглядки мимо издерганного картофельного поля пустился наутек в город. За рубежом в таких случаях тоже отдают концы… За городим он, совершенно запыхавшись, оперся о бетонный дорожный столбик, который больно вонзался в тощее тело.
В ответ на его поднятую руку остановилась первая же машина. Шофер вылез, разминая кости, обошел кругом машину, стукнул ногой по колесам, а заодно обошел кругом и Броню, который в поношенных теннисках и потрепанных штанах походил на бедного кругосветного путешественника.
– В Ригу? Куришь? Это хорошо, а то спать хочется. Залезай!
Когда Броня вскарабкался в кабину, он повернулся к Бирзгале и к Байбе задним местом, с которого с одной стороны щелкали зубы тигра, а на другой половине была нашита надпись "Kiss me" и красные губы под этим.
– Ишь ты, новая мода – ордена носят на заднице, – одобрительно отозвался шофер.
Общество не воспитывало их сексуально. Потому ответственность и последствия за это должно взять на себя общество. Таково было твердое убеждение Брони, равноценное чистой совести.
Уладив с Бокой все бумаги, опустив на почте письмо сыну с бирзгальским адресом, а также отправив ему последние двадцать рублей, Бертул не спеша, как настоящий безработный, через парк направился домой. У музея, в котором возникла губительная идея создания салона, он заметил двух полных женщин, которые гнали впереди себя тучного мужчину в сандалиях и в синей рубашке с короткими рукавами, на с соломенной шляпой на голове. Касперьюст, идя с женой и дочкой, толкал детскую коляску. Временами он прикладывал к животу ручку коляски, втягивал живот и затем резко выпячивал его. Коляска откатывалась на несколько шагов вперед, и малыш смеялся. Сильная диафрагма. Такая необходима певцам, а директору дома культуры она ни к чему. «Кати, волчок, со слезами, зачем съел лошадочку», – Бертулу пришли на ум правдивые слова народной песни. Сегодня ты чувствуешь себя приподнято, но радость пройдет, дома ты не директор, и эти две женщины будут заедать твою жизнь, мстя за меня.
Как и договорились, в вечерних сумерках Скродерен отвез его на пикапе к Анни, потому что у Бертула с собой был большой узел и портфель.
– Ты, Андрис, пожалуйста, не сердись на меня, – по дороге сказал Бертул.
– И не думаю даже! – будто привлекая свидетеля, Андрис ухватился за повешенного на шее гимнаста. – Алнис был во парень! Нарбут тоже. В следующий раз… этих Бинниев больше не будет.
– Тогда, может быть, и меня больше не будет;– вздохнул Бертул.
– Почему? Предки успокоятся. Завтра опять будет молоко. Не надо бежать…
– От трудностей, не так ли? – Бертул развел усики в грустной улыбке. – Я уж не бегу, а иду сейчас навстречу им…
В желтом пиджаке, в нейлоновой рубашке пепельного цвета с бабочкой под подбородком – в общем, молодец. Только дешевые вытертые замшевые туфли характеризовали истинное душевное и материальное состояние Бертула.
С узлом в одной руке, с портфелем в другой, Бертул постучался в белую парадную дверь, у которой по обе стороны цвели высокие далии.
– Я уже опасалась, что вы передумали, – сердечно зазвучал глубокий голос Анни. Этим вечером она была такой же, какой Бертул увидел ее, когда въезжал в Бирзгале: в синей блузке с брошью у выреза, в бежевой юбке, с половиной левого глаза, прикрытой белокурой волной волос Мерилии Монро.
– Разрешите… я вам все объясню.
В комнате Бертул тут же засуетился. Поднял узел на стул. Развернул черствую, шуршащую бумагу. Открылся музыкальный ящик. Бертул поставил одну дырявую жестяную пластинку, завел и отпустил пружину. Послышались звуки мандолины, исполнялся "Marche du Prince Leopold de Dessau".
– Марш Десавского принца Леопольда, – пояснил Бертул, то поглядывая на Анни, то уделяя поддельное внимание техническому состоянию аппарата. – В этом инструменте заморожены две сотни, и я прошу временно оставить его в качестве залога моих честных намерений вернуть вам деньги, как только переговоры с музеем консерватории будут закончены. Мне только необходимо добраться до Риги…
Только до Риги? Красивая ложь вообще не заслуживает порицания. Лучше бумажные цветы возле щеки, чем колючая проволока из настоящего железа. Но если Бертул думает про Ригу… В таком большом городе могут пропасть и Бертул, и ее две сотни.
– Не говорите про залог, верю и так. Вы же еще не успели поужинать?
– Мой принцип – после шести часов ничего серьезного..
– А в гостях? – И Анни усадила Бертула рядом с принесенным им же музейным экспонатом. Пока Бертул разглядывал цветную фотографию с пальмами и белым кораблем в Черном море, круглый обеденный стол был накрыт не только льняной скатертью, появились и рюмочки, и тарелки, и салатницы, и, аппетитно благоухая, из кухни явился даже жареный бекон с яичницей. Коньячной бутылке было доверено художественно завершить этот натюрморт. Бертул открыл портфель, в котором еще утром хранились планы культурной жизни Бирзгале на зимний сезон 1973/74 года. Планы разбила жизнь, но бутылка вина в портфеле была цела.
– Я чувствую… и запах кофе. Может быть, коньяк и кофе, а теперь… – Бертул выставил на стол бутылку с золотой головкой, которую покрывали роскошные этикетки.
– Ого! Мозельское вино! "Liebfrauenmilch", атомарна! – воскликнула Анни.
Пока они ужинали и пробовали вино, в комнате стемнело. Анни зажгла торшер у телевизора. Они пересели в удобные кресла, позволили Норе Бумбиере показать им свой новый брючный костюм и что-нибудь спеть.
Поджаренные хлебцы с сыром были безбожно вкусными, крепкий кофе просил, чтобы его разбавили коньяком. Бертул чувствовал, что ему ужасно хочется говорить. Если он не уйдет сразу, то через свою словоохотливость попадет в беду. Но коньяк в бутылке еще не снизился и до этикетки. Если он уйдет, Анни от одиночества может выпить оставшееся и отравиться.
– Знаете, Анни, моя жизнь… мы, по сути дела, еще жертвы войны. Может быть, последние… Картошка и хлеб для растущего юноши… Ослабленные легкие… Белокурые женщины были моей судьбой. После войны на Звиргздусалской толкучке торговало много белокурых женщин, потому что другой краски для волос в то время не было. У тех женщин были… разорены семьи, и поэтому они что-нибудь продавали. Я работал электриком. Электричества еще было мало, а свободного времени много, и я им помогал продавать и… – Бертул осекся, чуть не сказав: "Иногда им хотелось от грусти и одиночества выпить и помиловаться…" – И тогда я заболел послевоенным… то есть на самом деле у меня объявился туберкулез военного времени… Я потерял семь лет и два ребра…
– Вы много пережили… Вам теперь нужна гораздо более спокойная жизнь. Касперьюст ужасно упрямый, вам будет трудно работать с ним.
– Невозможно! Как только я что-нибудь придумаю новое, хотя бы экспериментальный вечер, так ему становится завидно и он вызывает инспекторов. Сегодня я подал заявление об уходе. Буду искать место в районе. – Настолько у Бертула еще хватило ума, чтобы мягко пригрозить.
– Зачем в районе? У нас в райпотребсоюзе нужен руководитель клуба. Кружок танцев, кружок новуса, записать желающих съездить в" рижские театры, да и все! Ну, выпьем за новое место!
С экрана через плечо на них бросил взгляд дирижер рижского эстрадного оркестра и, заметив поднятые рюмочки, начал быструю вещь.
– Вам жарко. Снимите пиджак, чувствуйте себя как дома. – Анни взяла пиджак Бертула. – Я повешу на плечики… Мне тоже жарко… – Анни вышла и вернулась в домашнем халате, который украшали японские журавли.
Настолько Бертул разбирался в женских туалетах, чтобы понимать, что под домашним халатом шубу не носят.
– И в туфлях неудобно. Пожалуйста! – Анни положила перед ним тапки из оленьей шкуры.
Бертул поменял обувь и только тут спохватился, что бежать в тапочках почти невозможно.
– Я вам еще принес… так сказать, в качестве процентов. Прямо для дверей спальни! – Бертул вынул из портфеля дверную ручку с головкой ангела и примерил ее к дверям под портьерами. Анни же не узнает, что раньше этот ангел оберегал покойников пентесских баронов.
– Подходит! – воскликнула Анни и открыла дверь. – Только с какой стороны: изнутри или снаружи?
Бертул вошел и сразу почувствовал себя как в клеткк… Розовый свет от лампочки величиной с футбольный мяч лился в комнату. Широкая тахта, доступная с обеих сторон, с блестящим атласным покрывалом.
– Так, я ручку… оставлю в залог, – пробормотал он и положил ее на туалетный столик. Ступни погрузились в бахромчатый, гарусный коврик. Ах, мечты, мечты: въезжая в Бирзгале, ему мерещилась на полу шкура леопарда…
Анни плотно придвинулась к нему, и Бертул почувствовал пьянящий запах духов. Духами можно наполнить целую кружку – и ничего, но, если только капля их упадет на женскую грудь или за мочку уха, ты теряешь сознание… Анни нежно оперлась о его грудь. Бертул упирался на свою хилую ногу, но не мог удержать ее. Оба упали на атласное покрывало. Бертул оказался внизу. Прощай, Азанда, я больше, не буду покупать мороженое..
Анни оперлась на ладони, изогнулась в талии, как питон, осматривая задушенную жертву перед тем, как ее проглотить. Фиолетовый наряд приоткрылся, и над павшим Бертулом угрожающе поднялись две круглые, крепкие груди. Даже в горькую минуту Бертул не терял образованности. В каком-то журнале он читал, что в древние времена на носу деревянных кораблей тоже была такая вот фигура – полуженщина, груди которой рассекали волны и ураганы. Как ее звали?.. Галеон!
– Галеон… – пробормотал Бертул и после короткой борьбы сдался. Кто знает, может быть, вечное подчинение судьбе и было задачей его жизни?..
Лежа рядом с Анни под атласным одеялом, он глядел, как за окном занимался новый трудовой день. Возможно, что ему, хотя он и старый туберкулезник, предназначена долгая жизнь: лев в клетке живет дольше, потому что в джунглях-то никто не готовит для беззубых котлет из молотого мяса.
Рассказы
Врезали
(Криминальный рассказ)
Истинной причиной этого происшествия были плохо сшитые женские платья, у которых обычно подол оказывался сзади на три сантиметра короче: в комбинате бытовых услуг шили долго и неумело, так как знали: клиентура никуда не денется, другой мастерской в городе нет. Платья приходилось перешивать. Чтобы обойтись без услуг комбината, дом культуры организовал курсы кройки и шитья. Курсы окончило сорок семь женщин. Потом они шили себе, родственникам и знакомым. Комбинат больше не шил, а выявлял незарегистрированных швей. Некоторым пришлось при посредничестве фининспектора Талиса Лукьяниса взять патенты. В результате чего… Но это обстоятельство, между прочим, выяснилось только в конце, как и положено во всяком криминальном деле.
Городская милиция получила следующее письмо: "В прошлую пятницу, 15 ноября, фининспектор райфо Талис Лукьянис посетил село Ресгали и вместе с посторонней женщиной шел через реку Дзирнупе. Движимый хулиганскими и романтическими мотивами, он ножом повредил мост. Прошу это дело расследовать, упомянутого гражданина Лукьяниса наказать за хулиганство, а его моральный облик разобрать на общем собрании всего производственного управления. Граж. Н."
– Анонимка, – сказал начальник милиции, – в общем-то можно бы ею растопить печь, но у нас центральное отопление. Ножом мост не перережешь. Чепуха какая-то. Хотя, – сообразил он, – это может пригодиться дружинникам, пусть займутся, поучатся.
Таким образом дело попало в штаб дружины по охране общественного порядка и начало свое неудержимое движение. Прежде всего один дружинник съездил километров за десять в село Ресгали и обследовал перила моста.
Действительно, был обнаружен свежий, еще желтый вырез: "Талис Л. и Вита С. 15.XI". Надпись сфотографировали, чтобы в случае наводнения, пожара или другого стихийного бедствия даже после разрушения моста оставалось бы неоспоримое доказательство преступления.
Затем общественный следователь Дирбис, по профессии учитель чистописания, сделал первую экспертизу и в заключении записал: "Обследуя края зарубки через увеличительное стекло, установил, что резали острым, твердым, предметом, возможно перочинным ножом. Графическое исполнение букв свидетельствует об интеллигентности человека. Это же подтверждают и познания его в грамматике, ибо слово Талис написано со знаком долготы над буквой "а". Вся надпись вырезана одной и той же рукой, ибо буква "и" в обоих словах совершенно идентична".
Потом Дирбис посетил финансовый отдел и осведомился, был ли Талис Лукьянис 15 ноября в Ресгалях.
– Был, по делам, – ответил Лукьянис, молодой светловолосый человек. Он говорил тихо и вежливо, и Дирбис пока не обнаружил в нем ничего криминального. "Именно то, что он старается выглядеть спокойным, вызывает подозрение. Почему он так аккуратно побрился? Почему галстук завязал безупречно? Так называемым узлом Эйзенхауэра… Ведь он же женат!" Тут Дирбис как бы мимоходом спросил:
– С моста через Дзирнупе красивый вид, не так ли?
– Я не обратил внимания, мостом пользуюсь только для сообщения.
– Значит, вы пятнадцатого ноября находились на мосту?
– Не находился, а шел по мосту.
Покамест все в порядке. На мосту был, сам признался. Дирбис обрадовался и надел темные очки, чтобы Лукьяпис не заметил радости на лице следователи.
– У вас в тот день был с собой и нож?
– Был. Каждый мужчина, даже непьющий, носит с собой нож. Странно, что вы об этом спрашиваете?
Дирбис решил, что доказательств достаточно и Лукьянису остается только признаться.
– В милицию поступили сведения, что вы пятнадцатого ноября на перилах Ресгальского моста вырезали эту надпись. Советую признаться, тогда этот проступок, возможно, будет рассматриваться только на товарищеском суде, а может быть, его и вовсе не будут рассматривать, – и Дирбис показал снимок перил моста.
Лукьянис посмотрел на снимок, покраснел и сказал еще более тихим голосом:
– Я к этому не имею никакого отношения.
Дирбис, не теряя терпения, расставил ловушки.
– Ну, а если Вита С. уже сказала, что вы это сделали в ее присутствии?
Теперь Лукьянис зарделся, как индюшачий гребешок, и уже прошептал:
– Не может она этого сказать…
– Ну, не скажите, женщины иногда бывают болтливы.
– Нет и еще раз нет! Потому что такой Виты С. вовсе не существует. А если она есть, то я ее не знаю, не знал и не буду знать, к тому же я женат.
– Вот в том-то и дело, что этот относительно пустяковый проступок приобретает более серьезное моральное значение и становится глубже и весомее, – сказал Дирбис. – Для того чтобы он не приобрел излишне шумный общественный резонанс, я советую вам признаться, тогда мы сможем дело прекратить.
– Вам вовсе не надо было его начинать. Я не могу признаться, так как я ничего не вырезал и никакой Виты С. или Виты А., Б., В., Г., Д. не знаю.
Дирбиса не убедило это упорное отрицание вины, ибо доказательств обратного было слишком много. Был на мосту, дата, нож – все совпадало.
Днем позже он просмотрел все послевоенные записи районного паспортного стола и нашел двух Вит. Хотя и была одна из них незамужней, они вряд ли могли быть с Лукьянисом – первой было семь, а второй шестьдесят семь лет. Значит, Вита С. приезжая. Дирбис внес предложение, чтобы республиканские дружины, по охране общественного порядка начали регистрацию всех проживающих в Латвии Вит, но начальник милиции сказал, что овчинка выделки не стоит.
Дирбис не мог допустить, чтобы самый первый проступок, который ему поручили расследовать, остался бы нераскрытым и недоказанным. В таком случае и собрание сотрудников финансового отдела было бы невозможно созвать и выступить с задуманной речью "Дружины охраны общественного порядка в борьбе за прочность семьи".
Дирбис во время одной встречи с нарушителем, записывая что-то в свой блокнот, сломал карандаш. Это был заранее продуманный ход.
– Не одолжите ли вы мне свой нож карандаш очинить?
– Я на той неделе ходил по грибы и обронил нож, – ответил Талис Лукьянис.
– По грибы? Даже свинухи уже не растут, – заметил Дирбис.
– Значит, просто потерял где-то.
Если бы Дирбис очинил тем ножом карандаш, на карандаше остались бы следы ножа. Судебная экспертиза легко доказала бы тогда, что преступление на перилах моста совершено тем же орудием. Значит, опасаясь разоблачения, Лукьянис нож спрятал. Жаль.
"У дружинников тысяча помощников – все общество", – вспомнил Дирбис ходячее изречение. Он обратился к наиболее близкой Лукьянису части общества – к его жене.
Черноволосая Вероника помешивала большой ложкой манную кашу, когда прибыл Дирбис.
– Забудьте на мгновение о симпатиях к своему мужу и, выполняя гражданский долг перед обществом, помогите органам следствия установить истину, – начал он, показывая снимок перил моста, потом пересказал уже известные нам факты и спросил, не знает ли она что-нибудь о Вите С.
– Мне ничего не известно, но я узнаю все и даже кое-что побольше, – Вероника помахала большой деревянной ложкой так энергично, что Дирбис испугался – не создал ли он ситуацию, чреватую новым преступлением.
– Я ему покажу, как шататься с бабами! Теперь я припоминаю. В ту пятницу вечером он вернулся поздно, сказал, что на работе устал, не ужинал, и тут же уснул. Перетрудился, бедняжка!
Вероника очень любила правду, кроме того, она от бабушки-католички унаследовала упорство. Когда в тот вечер Талис Лукьянис подсел к манной каше, Вероника тут же отодвинула в сторону его тарелку.
– Сначала расскажи, что это за Вита, с которой ты пятнадцатого ноября любезничал на мосту?
– Этот сумасшедший и тебе задурил голову. Никакой Виты я не знаю и ничего не вырезал.
– Докажи!
– В советском праве записано нечто обратное: если и совершено преступление, то надо доказать, что я виновен, а я не обязан доказывать свою невиновность. Дай поесть!
– Семейные права мне важнее всех прочих. Бесстыдник, тебе нет еще и тридцати лет, а ты уже шляешься по округе, как собака! Расскажи все! Мы не можем жить во лжи.
– Я ж тебе говорю, что мне нечего рассказывать!
– Тогда ты эту ночь будешь спать на кухне, – и жена тут же захлопнула за собой дверь в комнату.
Лукьянис тоже любил правду и только ради того, чтобы наступил мир в семье, не хотел выдумывать. Лежа на кухне, он сквозь сон будто слышал, как что-то капает. Поначалу он думал, что из крана в раковину капает вода, однако, окончательно проснувшись, понял, что в комнате плачет Вероника и слезы капают на пол.
– Вероника, милая, пусти меня!.. – стучался он в дверь.
Дверь открылась. Его обняли теплые руки, лицо накрыли тяжелые черные волосы, темные как ночь, и ласковый голос страстно шептал:
– Расскажи и тогда оставайся со мной…
Лукьянис оцепенел. Чувство справедливости было сильнее жалости.
– Но мне нечего рассказывать!
– Тогда уходи. Пусть тебя крысы едят! – воскликнула Вероника и вытолкнула полуголого мужа обратно на кухню.
Лукьянис до самого утра, лежа на составленных стульях и глядя на связки лука, думал, что любовь, и ненависть очень схожие чувства. Может быть, любовь – это ненависть… Может быть, ненависть – это любовь…
Брак Лукьяниса на пятом году своего существования грозил рухнуть. Дирбис, прячась за темными очками, добыл доказательства, что Талис Лукьянис виновен. Вероника требовала доказательств, что Талис невиновен. Обоим недоставало только одного: признания самого Лукьяниса. А тот упрямо упорствовал в этом. Жена в борьбе за правду – вовлекла еще одну важную часть общества – трехлетнего сынишку Лукьяниса, которого она научила спрашивать: "Папа, кто такая Вита?"
Лукьянис оставался голодным, потому что, когда сынишка за столом спрашивал про Виту, отец вставал и уходил. И все же не отдал он Дирбису перочинный нож и жене не признался.
Когда ночи стали прохладнее, Талис, ночуя на кухне, был вынужден всю ночь топить плиту. Наверное, и жене одной тоже было не тепло, и она предложила компромисс:
– Ты меня обманул. Мне стыдно перед людьми. Настоящей совместной жизни у нас быть уже не может, но, если бы мы переехали в какой-нибудь другой город, может быть, мы еще смогли хотя бы на время пожить вместе, пока не подрастет мальчишка.
Изнуренный от недосыпания и недоедания, бледный Лукьянис согласился. От нервного перенапряжения белые как лен волосы его начали выпадать, еще не успев поседеть, а лоб становился вдвое обширнее, хотя ничего путного владелец этакого лба придумать не мог. Соседи все были на стороне жены, так как стоял-то на мосту Лукьянис, а не жена его. Некоторые организации даже послали экскурсии, чтобы осмотреть перила моста. Засняли, изготовили диапозитивы и показывали их на лекциях о моральном облике.
В тот день, когда Лукьянис писал заявление с просьбой о переводе его в другой район, почтальон принес письмо, судя по штампу, опущенное здесь же в городе.
В письме было написано: "Ну, схлопотал мину замедленного действия? Надпись на перилах вырезали мы в память о налогах, которыми нас обложили по вашей милости. Если еще раз сунетесь, мы добьемся, чтобы вас признали морально разложившимся, и тогда жена окончательно уйдет от вас. Сделать это не так уж трудно. X, У, Z".
Лукьянис долго сидел молча, думал. Все ясно: это было делом женских рук, одна женщина прекрасно знает повадки другой женщины. Должно быть, кто-то из тех швей с курсов кройки и шитья из дома культуры, которых обложили налогом.
Лукьянис показал письмо Веронике и рассказал всю историю с налогами. Она обрадовалась спасенному брачному союзу даже больше самого Лукьяниса.
Вечером они растопили плиту тем заявлением, в котором Лукьянис просил перевести его на такой участок, где нет реки, нет мостов и не проживает ни одной женщины по имени Вита. На огне Вероника испекла оладьи.
– Как хорошо, что ты снова стал порядочным человеком! – вечером теплыми руками она обняла мужа и накрыла его лицо волосами, темными как ночь.
"Я никогда и не был непорядочным", – хотел возразить Лукьянис, но, подумав, решил о случившемся лучше больше не упоминать. Все хорошо, что хорошо кончается. А если начнет он много рассуждать да еще радоваться, жена может подумать: не сам ли он написал это письмо? И тогда доказать обратное не смог бы ни он, ни общественный следователь Дирбис, надев даже самые темные очки.
1963