Текст книги "Тени сумерек"
Автор книги: Берен Белгарион
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 73 (всего у книги 81 страниц)
«Столько испытаний, трудов и мук», – подумал он. – «А что с ним сделает Тингол? Вставит в свою корону? Все это было лишь для того, чтобы камень перешел из одной короны в другую? И вдобавок сыновья Феанора не оставят меня – ведь я подержался за то, что они не уступят никому даже во временное пользование. Так почему бы мне не рискнуть ради самого Камня – ведь Лютиэн все равно со мной, и Камень в моей руке, а Тингол… Не жирно ли будет Тинголу?»
Что это? Камень нагревается в его руке – или ему только так показалось?
Он в испуге отбросил Сильмарилл – и Камень до середины увяз в грязном песке. Берен тут же ощутил стыд.
– Боги, боги, какой же я дурак. Камень обличает мое сердце – а я отбрасываю Камень вместо того, чтобы вырвать и отбросить сердце…
– Не брани себя, – Лютиэн тоже успела немного отдохнуть и развязала себе руки. – Не нужно расставаться с сердцем – просто помни все время о том, что Сильмарилла нельзя желать для одного себя. Это Свет, породивший свет; он может принадлежать лишь всем.
Берен встал и поднял Камень. Он был холодным. Извиняясь перед творением Феанора, Берен приложил его ко лбу, к губам и к груди. И тут увидел Волка…
Зверь приближался молча, почти без шума, плавными широкими скачками, и у Берена совсем не оставалось времени добежать до того места, где он положил меч.
…Это был всем волкам волк, тот самый, давешний – и единственное, что еще мог сделать Берен, прежде чем тварь в прыжке повалила его – подставить под клыки руку, защищая горло, а другой рукой выхватить нож и ударить зверя в грудь или живот, как поступают дортонионские пастухи, если осатаневший от голода волк нападает, а при них нет ни плети, ни посоха.
Берен держал Сильмарилл в правой руке, а сломанный нож достал – левой…
Челюсти твари схлопнулись и кости запястья хрустнули так же легко, как хрустит цыплячья кость в зубах пса, подъедающегося на заднем дворе замка. Крик боли, вырвавшийся у человека, и приглушенный визг раненого волка слились воедино. Свет Сильмарилла погас, последним, что он озарил, был костяной частокол – пасть зверя. Сквозь него блеснул Камень Феанора в последний раз, на миг башка чудовища словно осветилась изнутри – а потом его красные глаза уперлись в Лютиэн. Страх ее исчез – меч Берена словно сам собой прыгнул ей в руку. Пальцы сомкнулись на рукояти, Лютиэн выставила меч вперед. Тварь перервет ей горло, но для этого сначала прыгнет, и наденется на сталь. Нож не достал до сердца этого урода – но меч-то наверняка сделает свое дело…
Все это вместе – и события, и мысли – заняло очень маленький промежуток времени, и волк прыгнуть не успел – завыл, завертелся на месте, кусая себя за брюхо, оступился, покатился по склону холма вниз, и пылевая заверть поглотила его снова…
– Берен! – Лютиэн бросилась к раненому, увязая по колено в песчаных наносах, и почему-то не бросая меча. Горец перевернулся на живот, подтянул колени и встал на них, опираясь о землю лбом, сжимая левой рукой предплечье правой. Песок под ним был темный, и выпивал все новые капли крови. Тинувиэль, отбросив меч, упала на колени, и Берен благодарно привалился к ней плечом. Его трясло от боли, прерывистое дыхание было стоном, который не пускали наружу. Кисть правой руки исчезла – в памяти Лютиэн снова возникли щелчок зубов и влажный хруст. Она все еще держала пояс в руке – и теперь туго затянула его на предплечье Берена, на пядь ниже локтя, поверх располосованного и пропитанного кровью рукава – чтобы, отвернув ткань, увидеть рану.
– Сауронов недобиток… – зубы воина стучали, губы слушались с трудом, но он или старался держаться, или еще не полностью пришел в себя. – Тебе придется… подравнять это, mell. Возьми меч…
– Что?
– Меч, говорю… У них на зубах… всякое паскудство… Финрод… умер…
– Да, – Лютиэн поняла, о чем речь.
– Давай, – он оттолкнул ее и уперся левой рукой в землю. Лютиэн подобрала меч. Куда девались страх и неуверенность – она чувствовала в себе силу двоих. Ей нужно сейчас быть сильной за двоих…
– Сюда, – Лютиэн показала на бортик колодца. Берен прошатался четыре шага и свалился на бок рядом с каменной плахой.
– Если не получится с одного удара, – выдохнул он. – Докончи дело ножом.
– Хорошо, – Тинувиэль приняла из его руки тесак, положила на камень. – Вытяни руку.
– Примерься, – он положил руку на бортик. – Замах – от плеча… Придай ему усилие только в самом начале… А потом… пусть просто падает…
Тинувиэль примерилась – на два дюйма выше раны. Подняла меч, ни на волосок не отклоняясь от намеченной линии: с глазомером у эльфов всегда было отлично. Открыв свой разум, свой дух стихиям Арды, сотворила заклинание – клинок меча засветился багровым.
– Давай… – Берен ободряюще улыбнулся из последних сил.
Меч прочертил багровое полукружье, выбил искры из камня, зашипела кровь, завоняло жареным – Берен крикнул коротко, вскинулся и упал навзничь.
Чисто, – Лютиэн мельком разглядела ровный срез куска оскверненной плоти, что остался на камне. С одного удара. Теперь – перевязать. А потом – что потом?
– Берен, – тихо позвала она, плотно обматывая руку оторванным от рубашки подолом.
– Да, малышка… Не бойся, я смогу идти… я дойду… – он выгнулся, царапая ногтями землю, долгий стон разомкнул губы – а потом сознание покинуло его.
Стянув повязку узлом, Лютиэн села на землю, обхватила колени руками и заплакала. Кто мог помочь ей теперь? Никто. Арда, подчиненная в этом краю воле Мелькора, не отзывалась на ее крик о помощи. О том, чтобы продолжать путь по пустыне, взвалив Берена себе на плечи – и думать было невозможно: высокий и при своей сравнительной худобе тяжелый в кости, он был неподъемен. И она сильно сомневалась, что он сможет идти, опираясь на нее, когда – если! – придет в себя. И как далеко они уйдут, прежде чем их настигнут? И сочтут ли нужным гнаться, если Анфауглит сама убьет их – достаточно мучительно, чтобы утолить даже Моргота… Близилась ночь, а они были одни в чужой стране, и слуги Моргота искали их следы. Земля, истерзанная Морготом, корчилась в агонии и не слышала ее, но оставалось еще небо…
Лютиэн поднялась, откинула волосы с лица и запела. Сначала тихо, осторожно, а потом – в полный голос воззвала она к небу, к ветру Манвэ – и ветер переменился, пыль улеглась, а на Западе в облаках открылось окно, полное золотого закатного света.
И черными точками, растущими в размерах, падало с неба что-то похожее на огромные снежинки… Оно росло, росло…
– Орлы, – не веря себе, прошептала Лютиэн.
Глава 22. Жизнь
Здоровенного серо-белого пса, приблудившегося десять дней назад, назвали Ниммир, Сугроб. Поначалу мальчишки боялись его – да и как не перепугаться этакой громадины, которая в холке почти равнялась с Бетан, рыжей кобылкой Радды. Правда, Бетан – что и говорить, мелкая лошаденка сама по себе, но все-таки!
Если бы пес надумал растерзать пастушков и начать резать овец – никто бы ему не помешал, потому что взрослые было далеко. Но пес был дружелюбен, овчарки безоговорочно признали его своим вожаком, – и он бегал за стадом, снисходительно принимал угощение, в котором, скорее всего, не нуждался – такой громадине требовалось больше еды, чем могли уделить пастушата, и он ловил в холмах кроликов и сурков. Моррет, когда узнала, что возле пастушьей хижины поселился громадный серо-белый пес, немедля объявила это знамением от богов и стала передавать с Дит горшок варева для него.
Обычно спокойный, утром одиннадцатого дня Ниммир вдруг разлаялся. Еще и солнце не проспалось как следует, не выглянуло из-за кряжей востока, а Ниммир уже прыгал и рычал, пугая овец, и лаял на небеса, время от времени возвращаясь к спящим пастушкам, срывая с них плащи и подергивая за одежду Онни, караулившего ночью.
Ничего не поделаешь – Радда поднялся, растолкал Берни и Драйна, распутал ноги Бетан и сел верхом – охляпом, как он ездил обычно. Единственное седло, которое было в деревне Рианов – драгоценное, эльфийской работы, – пришло на седмицу раньше, чем диковинный пес: у ворот деревни объявился прекрасный, как звезда, оседланный жеребец. Ясное дело, что эльфийского седла мальчишкам бы никто не доверил; да Радде и не было это нужно. А при седле было еще кое-что; такое, что дед спрятал это подальше и велел Радде молчать об увиденном.
Онни захныкал, что тоже хочет пойти посмотреть, куда зовет Ниммир, и вообще его очередь миновала и пусть стережет Берни, но Радда обещал дать ему по шее, если он не заткнется и не останется при овцах – и Онни, хлюпая носом, остался.
Радде не нравилось, что Ниммир гавкает на небо. С неба могла появиться такая напасть, с которой мальчишкам не справиться, пусть даже один из них вооружен луком. Это мог быть огромный орел, из тех, что гнездятся в Криссаэгрим – правда, самое плохое, что может сделать такой орел – утащить овцу, и тут незадачливых пастухов даже пороть не будут: все знают, что это птицы священные и трогать их нельзя. Хуже, если это летучая морготова тварь, вроде оборотня-кровососа, терзавшего окрестности Каргонда зимой. А всего хуже (и сохрани нас Элберет!) – дракон.
Но то был не дракон и не оборотень-нетопырь. То были все-таки священные орлы, и на сей раз они летели не за овцами. Напротив, один из них тащил в когтях что-то большое, намного больше овцы. Сугроб замер в напряженной стойке, а потом помчался на вершину сдвоенного холма Милвейн и заметался там меж верхушками, взбегая то на одну, то на другую, и гавкая во весь голос. Радда подивился чутью зверя, унюхавшего орлов со стороны Анфауглит, при противном ветре. Моррет права, это необычный пес, и с его приходом начались необычные дела.
Орлы покружились и снизились над холмом, один даже сел на камень, и Радде показалось, что с его спины слез кто-то. Но орел тут же взмыл в небо, две птицы снова сделали круг над Милвейн и улетели в сторону своих гнездовий, ни разу не снизившись, чтобы цапнуть овцу. Пастушок вздохнул с облегчением.
– Что это они приволокли? – спросил Берни.
– Подымемся – узнаем, – рассудил Драйн, и они двинулись вверх.
На верхушке холма они узрели такое, что Берни даже рот раскрыл.
Эльфийская дева. В грязноватой разорванной одежде, стриженая как мальчишка, рабыня или горькая вдова, но все же – эльфийская дева. От холода и горя она была бледна, и ее кожа казалась полупрозрачной, а черные брови – так прямо нарисованными. Радда в жизни не видел такой красоты.
Еще с нею был человек. Живой ли он, мертвый – Радда понял не вдруг: бескровное серое лицо было как у мертвеца, но когда пастушок подошел поближе, он увидел, что человек все-таки дышит. А еще увидел, что тот одет как морготов рыцарь – хотя эта одежда была уже серой от выступившей на ней соли – и что правой руки у него нет. Обрубок был перевязан явно обрывками эльфийкиной рубахи. Вглядевшись в лицо раненого, Радда понял, что он совсем еще не старик – так, лет тридцать. Но волосы его были седы и коротко обрезаны – по этой примете Радда узнал его.
Сугроб лежал рядом с раненым, положив голову на лапы, печально наморщив лоб и тихо поскуливая. Эльфийская дева легонько поглаживала его шею – и Радда понял, что она хозяйка диковинного пса, та, кого он ждал здесь.
Берни и Драйн робели подойти, а Радда был старшим, и понимал: что-то решать должен именно он. И понимал также, что от его решения, может статься, зависит судьба деревни Риана. Он еще раз поглядел в лицо раненому, в лицо эльфийской деве; вспомнил своего деда, всю жизнь прослужившего князю Бреголасу, отца, погибшего в Теснине Сириона, дядю, сложившего голову в долине Хогг – и решительно сказал на ломаном синдарине:
– Добрая встреча, Высокая. Я может предложить помощь. Двое нас делают волокушу (он не знал, как это сказать по-эльфийски, и сказал на своем языке), несут князь туда, – Радда показал на пастуший лагерь, где были ночной загон и хижина. – Третий едет за помощь. Ты согласен?
Эльфийская дева улыбнулась и сказала.
– Да, юный воин. Я согласна.
Онни все-таки добился своего, подумал Радда. За помощью нужно послать самого маленького и легкого, чтобы Бетан скакала быстрее. А им с Берни, самым сильным, – самая тяжелая работа. Как всегда.
* * *
Женщину звали Моррет, и была она на четверть орком, хоть и носила эльфийское имя. Много лет назад племя ее деда напало на земли дана Риана и увело ее бабку в рабство, в свои шатры. Потом люди Риана выследили их и разорили становище, и уцелевшие женщины орков со своими детьми стали принадлежать победителям. Но дети орков не могли вырасти свободными: отцом Моррет стал хоть и человек, но все-таки раб. Когда Моррет выросла, ее, миловидную даже по человеческим меркам, сделал своей наложницей сын дана – и, видимо, любил ее и ее детей, хотя у него была еще и жена и дети от нее – во всяком случае, Моррет жила в доме Финроса Мар-Риана, и порой этот грузный лысый старик улыбался ей, маленькой сморщенной старухе, той же улыбкой, какой, наверное, юный дан улыбался молодой скуластой служаночке. Годы и беды сроднили их: сын Моррет, молодой Турвин, остался единственным сыном Риана. Трое – старший законный сын Финроса, старший и средний сыновья Моррет – погибли в Дагор Браголлах, двое младших сражались в дружине Барахира, а потом ушли в леса, дочь Моррет угнали в рабство, а дочери Финроса успели уйти с беженцами, и теперь тот не знал, что с ними. Оба оставшихся сына промыкались восемь лет рабства, были взяты в армию Саурона, потом присоединились к восстанию ярна Берена, и в битве у Бешеного Брода погиб Анардил, последний законный сын Мар-Риана. Сын Моррет, Турвин, служил сейчас под началом Мар-Эйтелинга, а тот подчинялся конену Гортону. Из-за этого между отцом и сыном сделалась размолвка, потому что конена Хариндга, избранного на Тарганнат Беорвейн, Финрос не жаловал и величал не иначе как «князенышем».
– Вроде бы как уже остыло, – Моррет потрогала тыльной стороной кисти край котелка, где Лютиэн заварила травы. – Давай сюда холстину, госпожа…
Лютиэн растянула чистый холст над кувшином, Моррет начала медленно лить в кувшин отвар. Заклинание монотонностью и заунывностью соперничало с завыванием ветра за окном, старуха прикусила губы и старалась даже не дышать: Лютиэн предупредила ее, что одно неосторожное слово способно разрушить чары. А без чар этот напиток был бы чистым ядом – дарующим, правда, безболезненную и почти блаженную смерть. Что ж, в худшем случае он хотя бы прекратит все мучения раненого. Еще раз, в последний раз спроси себя: ты действительно не знаешь другого средства? Ты готова своими руками поднести ему – вполне возможно – чашу смерти?
– Ох, госпожа, аж мне самой боязно, – Моррет вытерла вспотевшие ладони о фартук. – Давай, держи ему голову, а я поднесу питье. Никто еще от смерти не уходил, а и два раза никто не умирал. Решаться-то все равно надо. Хужей, чем сейчас, уже не будет – горит ведь, что твоя солома…
И Лютиэн уступила своей слабости. Пусть так, пусть жизнь – или смерть – он примет из рук Моррет. Она имеет на это право. Она, эта иссохшая скуластая старуха, потерявшая на войне троих детей – последний судья своему князю.
– И как оно выходит, госпожа, что тебя он в любой горячке признает и успокаивается?
– Не знаю. Давай, Моррет. Сразу всю кружку.
Жар иссушил Берена; он похудел еще сильнее, чем тогда, после перехода через Нан-Дунгортэб, сильнее, чем после подземелья Тол-и-Нгаурот. Черты лица, и так довольно резкие, теперь заострились настолько, что казалось – вот-вот кости проткнут кожу. Потрескавшиеся, несколько раз прокушенные губы почернели, черными – сплошной зрачок – были и глаза, когда он открывал их – один Намо знает, что он видел перед собой в эти мгновения. Иногда он говорил с кем-то, то на квэнья, то на синдарин, но чаще его речь была бессвязным бормотанием – а может, он слишком быстро проговаривал слова человеческого языка, который Лютиэн понимала с пятого на десятое. Приступы тяжелого бреда, измотавшие его до предела в первые дни, стали много реже – не потому что болезнь разомкнула свои когти, а потому что силы оставили его. Но временами он начинал метаться так, что приходилось держать его привязанным к постели.
– Готово, – сказала Моррет, вытирая его губы чистым краем холста, через который было процежено снадобье. – Теперь что?
– Ждем, – прошептала Лютиэн.
Ее сердце отсчитало триста сорок ударов, когда лицо Берена стало остывать под ее ладонями. Само по себе это говорило только об одном: лекарство начало действовать.
Лихорадочная дрожь схлынула, остановились глаза под полупрозрачными веками. Берен задышал ровно, редко и легко.
– Руки холодные, – сказала старуха. – Ох, госпожа…
– Нет, – сказала Лютиэн. – Пока еще – ничего страшного…
Положив руку ему на грудь, она начала считать удары сердца. Тридцать его ударов – на шестьдесят ее. Один – на два…
Кожа под ее рукой остывала.
Один удар – на три ее.
Если будет один к десяти, значит, сердце останавливается бесповоротно. А может, гораздо раньше – ведь она меряет эльфийскими мерками…
И это даже не поможет более точно отсчитать напиток для другого раненого, если ей когда-нибудь придется лечить человека с зараженной кровью: люди слишком не похожи друг на друга, слишком отличаются…
Один удар – на шесть ее…
– Он, по-моему, дышать перестал…
Моррет сняла осколок зеркальца со стены, поднесла отполированную бронзу к губам Берена. Металл затуманился.
Один – на шесть… Ей показалось, или замедление приостановилось?
Она отсчитала еще немного. Нет, все верно. Один – на шесть. И сердце продолжает биться.
Лютиэн распрямилась и встретила внимательный взгляд Моррет.
– Ну что?
– Ждем, – сказала она. – Теперь просто ждем. Если он еще не умер, то уже не умрет.
– Ох, – выдохнула знахарка. – Оно так и бывает, что делаешь что-нибудь наобум, аж самой страшно, а деваться-то некуда… В Огненный Год, как Финк весточку про смерть сына получил, так задохнулся весь и упал. У меня душа в пятки – что делать? А делать что-то надо, он уже и хрипеть перестает. Эх, пропадай моя телега – отворила я ему кровь. Ничего, поправился Финк, встал на ноги… А ежели бы нет – думаю, побили бы меня камнями; сказали бы: извела человека, старая ведьма…
– И все лекари у людей так рискуют? – спросила Лютиэн.
– Нет, госпожа, что ты… Те, кто обучался у эльфов, знатные дамы – те нет. Кто на них руку поднимет? На самый крайний случай есть княжеский суд. У нас тут – иное дело: до Валар высоко, до князя далеко. Опять же, среди нашей сестры всякая попадается. Я, к примеру, рук с мылом не вымывши, или хотя бы со щелоком, детей не принимаю, а есть ведь грязнухи, готовые прямо из хлева к родильнице бежать: что женщина, что свинья – им все одно…
Моррет умолкла и положила руку на шею Берена.
– И верно, бьется сердце… Медленно, да ровно… Хороший у тебя муж, госпожа. Красивый и храбрый… Финк тоже такой был. Веришь ли, смотрела на него – и сердце заходилось, такой он был быстрый да ладный…
– Замолчи! – не выдержала Лютиэн.
Моррет пронзила ее взглядом.
– Вот оно как, госпожа? Не нравится тебе, что я сравниваю? Да, Финрос был таким же красивым и храбрым, как твой, а теперь это обрюзглый старый хрен. И я была черноглазой красоткой, а теперь я – сморщенная хрычовка. И все, что было между нами, отгорело, и в угольях уже не проглядывает ни огонька. Готовься к этому, госпожа. Готовься увидеть его таким, как Финк. И радуйся, что сама не станешь такой как я.
Ни слова не говоря, Лютиэн схватила ведро, накинула кожушок – утра здесь были холодные – и выскочила за дверь.
Из-под крыльца выбрался Хуан, неспешно потрусил за ней по протоптанной дорожке. Деревня лепилась к склону горы, на которой стоял замок Ост-ин-Риан. Название «замок» было очень громким: сооружение представляло собой четырехугольную башню над обрывом, двор, обнесенный высокой каменной стеной, да две угловые башенки. Ничего общего с эльфийскими постройками – приземистый крепыш, отличающийся от крестьянских домов только размерами. Даже хлев размещался там как в крестьянских домах – на первом поверхе. Единственным отличием была лестница – простые люди полагали ее излишеством, в хлев они входили просто спустившись по склону горы и обойдя дом сзади.
У старухи был острый, живой ум и резкий язык. Лютиэн нравилось говорить с ней, но порой Моррет не могла сдержаться и высказывалась слишком зло. Через полчаса она, как правило, оттаивала и приходила с неуклюжими извинениями.
В деревне чурались их обеих, обе были чужачками, иной крови. Отношение, на первый взгляд, было различным: на Лютиэн смотрели как на сошедшую с небес богиню, на Моррет – как на зловредного лесного духа, которого можно уважать и задабривать подарками, но не любить. Но в конечном счете все сводилось для обеих к одному: не с кем было перемолвиться живым словом. Так эта странная, на первый взгляд, дружба была предопределена.
У себя в комнате, у кровати Берена они отпраздновали победу. Старуха открыла бочонок эля, принесла сыр и окорок.
– Все почему? – рассуждала она, не уставая подливать себе в кружку. – Говорят, война, мужиков мало стало, вот они и в цене. Правда в этом есть, только не вся: оно и до войны так было, что если к тридцати годам безмужняя осталась, то, считай, жизнь пропала зря. А я вот что скажу: никому другому это не надо, кроме самих баб. Так уж человек внутри себя устроен, что надо ему быть хоть в чем-то лучше прочих, а если не лучше – то хотя бы не хуже. У мужиков это видней, они прямо меж собой спорят все время: каждый другого хоть в чем-то, а норовит опередить. А у женщин это малость прикрыто, они не напрямую спорят, а через мужчин. Для чего женщина на свет произошла? Чтобы род свой продлить, передать свою кровь дальше. Это – главное в жизни. Это и есть наш главный товар: мужчина может хоть пополам треснуть, доказывая, что он лучше всех – а все ж таки умрет рано или поздно, и все его, хе-хе, прелести с ним в землю уйдут. Чтоб не на раз, не до конца умереть, ему женщина нужна, и дети. Мы не что-нибудь, мы им бессмертие предлагаем. Только этот товар у всех баб одинаковый, тут гордиться вроде особенно нечем: что Единый дал, то и имеем. А потому – тоже ведь хотим себя показать перед другими – гордимся мужчинами, которых сумели к своим ногам положить. Гордимся тем, что они нам за наше бессмертие дадут. Тем, что смогут наши дети, у которых половина крови – от отца.
И получается, что если тебе после смерти мужика и плакать о нем не хочется – то или ты дура набитая, с перепугу выскочившая за первого встречного, или опять же дура, если не разглядела, что перед тобой за сокровище, – Моррет захихикала. – А кому же дурой себя показать охота?
– У эльфов все совсем не так.
– Вестимо, не так! – хлопнула по столу старуха. – У вас жизнь долгая, если вам ее не укоротить, даже если эльфийка с десяток детей заимеет, хоть я о таком и не слышала, все равно у ней потом еще будет время себя миру явить напрямую, а не только в детях. Обратно же – не спрашивай, откуда я это знаю, – дитя вы зачинаете, когда сами этого хотите, а у нас иначе: к сроку пришлось, и хлоп! – готово. Ничего больше женщина за жизнь и не успевает, пока младшего на ноги поставит – глядишь, уже внуков нянчить пора.Треть жизни только и делаешь, что носишь и рожаешь. Если при этом еще и думать, что носишь и рожаешь от никчемного человека, то лучше повеситься. Потому, даже если выдают девку замуж против ее воли, даже если она мужика в первый год люто ненавидит – все равно потом найдет, за что его любить, иначе ей жизнь станет невмоготу. Оттого и не любят женщины шлюх, что те цену сбивают. Не должен мужик получать это дело так просто, право на бессмертие доказать надо. Выше головы прыгнуть, больше себя стать.
О значении слова «шлюха» Лютиэн догадалась по смыслу всей фразы.
– Но ведь это ловушка, – сказала она. – Женщине нужно чувствовать себя значительной, и поэтому она хочет любить победителя… Но победителей на всех не хватает, и те, кому пришлось удовольствоваться меньшим, обманывают себя, находя в своих мужчинах несуществующие достоинства… И круг замыкается.
Моррет горестно покачала головой.
– Ай, госпожа Соловушка. Порой я жалею, что красота и молодость не ходят под руку с мудростью. Если бы способность рожать появлялась у женщин только к сорока годам, когда уже начинает голова работать, мы бы не принимали фальшивку за чистую монету. Хотя в этом разе, наверное, пресекся бы род людской, потому что чистой монеты на земле очень и очень мало. Наверное, эта бабская слепота – и есть спасение. Большая доля мужчин отраженным светом светит, вроде вон зеркальца: всеми их достоинствами наделяем их мы сами. И то сказать: не по хорошу мил, а по милу хорош.
Покосившись в сторону кровати, старуха вздохнула.
– Ты, наверное, и сама не знаешь, как тебе повезло, госпожа Соловушка. Чудо не то, что ты, эльфийка, полюбила человека – чудо, что ты встретила человека, которого смогла полюбить. Таких, как он, мало на этой земле. Это все равно как ни с того ни с сего на ограненный алмаз налететь.
– Почему ты так уверенно говоришь? Ты ведь совсем не знаешь его. Он еще ни разу не приходил в сознание с тех пор, как очутился здесь. Может, он – совсем не то, что ты думаешь.
– Нет, – Моррет тряхнула седыми космами. – Я знаю, кто он такой. Финрос запретил болтать, и Радда будет держать язык за зубами, а младшие вовсе не поняли, что к чему, но я еще не выжила из ума. Я знаю, что вы, эльфы, придаете любви большой смысл, для вас это не просто сунул-вынул. Ты не могла увлечься им ради забавы или ради его славы, как иная смертная женщина. Ты знаешь цену тому, что можешь дать – а значит, и плата должна быть соответственной.
– Ты все время говоришь о цене и плате – но мы, эльфы, не мыслим так.
– Так пора начинать. Потому что за все положена своя цена, ничего Валар не дают просто так, на том мир стоит.
– И сколько же, по-твоему, стоит любовь эльфийской женщины?
– Она стоит человека, который способен стать больше, чем любой из эльфов. На меньшее ты бы не согласилась – эльфов-то у тебя могло быть сколько угодно, выбирай-не хочу. Если бы Эру хотел сделать людей такими, как вы – бессмертными и нестареющими, то почему он сделал их смертными и болезненными? Спьяну, что ли? Думать, что Творец чем-то людей обидел – обижать Творца. Не-ет, он знал, что делал. Споря за место под солнцем с эльфами и орками, они должны будут однажды стать больше, чем эльфы и орки вместе взятые.
На памяти Лютиэн Моррет впервые так ясно проговорилась о своем происхождении. Ей не хотелось оспаривать то, что старая женщина намыслила за свои годы. Вместо этого она спросила:
– Моррет, ты – орк по крови. Но веришь в Единого, Валар и в то, что будущее – за людьми. Как это получилось?
Со знахарки разом слетел хмель.
– Как получилось, говоришь? А вот так и получилось, что орки в этих горах откусили больше, чем смогли проглотить. Дед не спросил бабку, желает ли она дитя от орка…
– Но эдайн обратили тебя в рабство…
– А когда это женщины орков были свободными? Еще одна порода скота, только и всего. Степные орки, что поклоняются Мелькору, кичатся тем, какие-де они свободные, да как ни от кого не зависят; а только чего их свобода стоит? Многим ли отличались от них люди, что пришли сюда с востока? Те же кибитки, те же стада. А посмотри на них сейчас! Говорят, что все их знание и умение перенято от эльфов, а за это они должны служить бессмертным – ну, а степняки никому не служат, так ведь ни знаний, ни умений они никаких себе не нашли. Все новые знания все равно с севера к ним приходят, молодняк туда сбегает, на службу к Темному Властелину: родители им стало быть, насильно свободу навязывают, а они добровольно на службу бегут. Ну и пусть рабство – а все же таких деньков, о которых под старость вспоминать хочется, у меня здесь побольше было, чем у тех моих товарок, что «на свободе» тянут ту же лямку – только вместо теплой каменной хоромины у них войлочный шатер, вши да голодуха.
– Отчего же ты не искала счастья на севере?
Моррет опустила голову, сплетя и сжав пальцы.
– Однажды, когда я была еще молода… Я кормила старшего сына Финка… И мой в то же время в люльке лежал. И вот вышла я с этим мальцом к окну… Пусто во дворе, никого нет. И вдруг чей-то голос у меня в голове говорит: брось младенца, брось, убей… Тебя презирают, работой черной унижают и хулят в глаза, зовут орочьим отродьем – отомсти! Отомсти и беги, я жду тебя с твоим сыном… И так мне сделалось страшно, госпожа…
Моррет разрыдалась.
– Никому об этом не говорила. Тебе говорю. Не знаю, почему, а больше в себе держать не могу. Столько лет уж держала… Знаешь, почему я не послушалась голоса? Почему не убила дитя? Только ради Финка. Говорю тебе: во мне было столько яду, что я могла бы расколотить его головку о камень… не будь это дитя Финроса. Не слушай меня, госпожа, и не смотри – я полна мерзости…
– Ты ранена, Моррет. Ранена дважды и тяжело, за людей и за орков. Но смотри: ты победила, ты не послушалась голоса Моргота. Ты свободный человек, Моррет.
Все еще плача, старуха прижала руку Лютиэн к своему лбу и неожиданно попросила:
– Спой мне, госпожа Соловушка.
– Поздно уже, Моррет. Все спать легли.
– А ты тихонечко спой.
Лютиэн не смогла отказать. Ее сердце истосковалось по радостному пению, душа просилась наружу.
Тихо-тихо она повела мелодию – ту самую, древнюю песню во славу возрождения и жизни, что давным-давно – два года назад! – пела она на поляне у северных границ Дориата. Пела с тайной надеждой на то, что Берен снова услышит ее и выберется из мрачной пустыни, где блуждает сейчас. Она пела, а Моррет беззвучно плакала.
Но чуда не случилось. Берен лежал неподвижно, и даже боль не вызывала его к жизни.
Прежде чем он очнулся, прошло довольно много времени.
* * *
Каждое утро начиналось одинаково: со стука жерновов: женщины мололи зерно для утреннего хлеба. Моррет старалась всячески огородить Лютиэн от этой работы: она не знала, что зерно для лембас мелют только вручную. Когда-то, говорила старуха, в деревне была мельница, и принадлежала она Рианам, но за десять лет, что Дортонион пробыл под Тенью, мельницу спалили, и к обычным женским трудам по дому прибавилась еще одна забота: мука для утреннего хлеба.
Лютиэн это забавляло. Чураться работы она не хотела, а помол ей нравился больше, чем прочие утренние занятия: кормление скота, дойка коров и все такое прочее. Подниматься затемно, вместе с петухами – тоже не было особенной трудностью, так что хлеб она взяла на себя. Могла не делать и этого: она считалась гостьей, ей были благодарны за спасение жизни дочери кузнеца (малышка объелась не теми ягодами). Но тяжелый и грубый труд, не требующий никаких умственных усилий, погружал ее в странное состояние раздвоенности, полного освобождения духа. Значит, это и есть удел человеческой женщины – работа от зари до зари. Впрочем, удел человеческого мужчины ничем не отличался, только работа была другой. Ее делали не по зову сердца и не искали в ней радости, ее делали потому что если ее не сделать – то нечего будет есть. В ней не было чар или игры ума, было однообразие и одуряющая скука. Даже ту работу, которую можно было делать с радостью и душой – они делали без всякого огня, как из-под палки. Мало кто из жителей деревни хоть раз в жизни покидал ее на срок, превышающий три дня. Правда, по словам Моррет и Анги, кузнечихи, все деревенские мужчины так или иначе участвовали в войне.