Текст книги "Люди песков (сборник)"
Автор книги: Бердыназар Худайназаров
Жанры:
Прочая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 33 страниц)
– Возьмем ее с собой, – распорядился Каратай-ага.
Мы вернулись в мазанку, когда совсем рассвело.
Я пропустил чабанов вперед и, прежде чем войти, окинул взглядом небосвод в надежде увидеть на нем черную точку вертолета. Но небо, покрытое белой рябью облаков, было пустынным.
В мазанке, разметавшись, постанывая, спали непробудно и тяжело парни, присланные из совхоза. Они не проснулись, когда мы вошли, не проснулись бы даже, если бы на них обрушилась крыша.
Ягненок, завидев матку, с блеянием бросился к ней, ткнулся мордочкой ей под брюхо, но отскочил, таращась на ее перебинтованные ноги, от которых исходил запах лекарства. Белолобая, успокаивая, лизнула его в курчавую головенку, и ом вновь потянулся к ней.
Орамет и Ходжав присоединились к храпевшим ребятам и через минуту так же, как они, забылись в тяжелом беспробудном сне. Старику явно нездоровилось. Запавшие глаза его лихорадочно блестели. Он тихонько постанывал, видимо даже не замечая этого.
– Болит что-нибудь? – спросил я тихо.
– Голова…
Я раскрыл портфель, забыв, что в этот раз, когда я собирался в дорогу, Садап не было дома. Обычно она, не слушая моих возражений, первым делом укладывает в портфель градусник и лекарства от десятка болезней, начиная от анальгина и кончая горчичниками.
Как ни удивительно, но вся походная аптечка и сейчас лежала в портфеле. Когда Садап успела ее положить? Заранее? Или она осталась от прежней поездки?
– Поставьте, Каратай-ага! А это – проглотите.
Я подал ему градусник и таблетку аспирина. Старик с недоверием взял и то и другое.
– Знаю, в госпитале ставил, – ответил он на мои объяснения, как ставить градусник.
– Пришлось повоевать, яшули?
– Четыре года с автоматом…
– Сколько же фашистов убили?
– Кто знает! Я что-то не очень верю точному счету. Спроси меня, сколько я волков убил? Опять не знаю. Не ради счета убиваю, ради жизни. Волки нынче до бешенства доходят, на людей бросаются. В соседней отаре на днях восемь овец унесли. Что их считать – их стрелять надо! Так и на фронте. "Родина в опасности!" – и весь разговор. "Ура!" – и пошел! Не только о победах – об оставленных городах по радио сообщали. Родина в опасности! Страшно, да знаешь: отступать некуда! Одна мысль: устоять, побольше фашистов уложить. А считать их – не мое дело.
Каратай-ага говорил непривычно возбужденно, тяжело дыша, часто облизывая языком пересохшие губы. Лицо его пылало. Я с тревогой поглядывал на старика: у него несомненно был сильный жар.
– Вот ты обиделся на меня давеча, сынок, – между тем продолжал он. – Не захотел правду аппаратом записать. Теперь сам видишь… Если к вечеру не доставят нам корма – беды ее миновать.
Я вытащил градусник из-под его руки; ртутный столбик подходил к отметке 40 градусов.
– Вам необходимо принять лекарство!
Старик покачал головой:
– Нет, сынок, лекарства я сроду не принимал. Согрей-ка мне чаю, да завари покрепче. Лучшего лекарства не бывает. Пропотею, и все как рукой снимет.
Я приготовил ему чай. Натянув на себя шубу, он пил одну пиалушку за другой, пока на лбу у него не выступили капли пота. Ему, кажется, стало чуть лучше, потому что он вновь попытался вернуться к прерванному разговору. Чтобы не волновать старика, я поспешил заговорить о другом.
– Яшули, вы не припомните такого случая… Лет пятнадцать назад заблудился в пустыне мальчик. И наверное, погиб бы, если бы его не спас один человека. У человека была большая черная борода…
– А мальчик был очень глупый, – продолжал старик. – Он пошел в самую жару в пустыню искать своего верблюда… Я узнал тебя сразу, сынок, по следу…
– Значит, это были вы, – пробормотал я смущенно.
– Вот и в этот раз ты, похоже, заблудился, – горько усмехнулся Каратай-ага. – Вспомни, каким приехал к нам! Хотел рассказать о нашем передовом опыте, ни о чем другом и слушать не стал. Ты бы пораньше приехал; сколько раз просили построить овчарню, завезти корма… Была бы овчарня, были бы корма – вот это, считай, и есть передовой опыт. А резать под снегом траву, чтобы овцы не подохли с голоду, – какой уж тут передовой…
– Что же Касаев-то? – не выдержал я, хотя дал себе слово не беспокоить больного.
– А что Касаев? – отозвался старик. – Касаев – большой человек, ему мелочами не с руки заниматься.
Старик засыпал, и я больше не стал его тревожить, хотя так и не понял, серьезно или с иронией сказал это Каратай-ага.
Теперь в мазанке спали все, кроме меня. Я остался как бы дежурным. Сон не шел: то ли короткий отдых перебил его, то ли спать не хотелось из-за того, что в голове у меня образовалась настоящая каша. Что имел в виду старик, говоря о Касаеве? Я вновь раскрыл блокнот и принялся внимательно перечитывать запись беседы с Меретом Касаевым, надеясь найти, нет, не готовый ответ, но хотя бы какой-нибудь намек, который позволил бы что-то понять.
Может быть, это?
"…Приехали в аул Ак-Баба. К Касаеву подошли двое. Жалуются на то, что им неправильно начисляют зарплату. Касаев внимательно выслушал, потом сказал: "Хорошо, разберусь. Хочу только спросить вас, уважаемые: почему вы ждете, когда приедет Касаев, чтобы навести порядок? Люди вы все грамотные, можно сказать, образованные. Закон на вашей стороне. Разве не могли сами разобраться?"
Через час, в машине, он снова заговорил о том же самом:
"Ты не знаком, случайно, с N? – он назвал фамилию известного художника. – Нет? Жаль. Очень интересный человек. Мой друг. Спрашиваю его однажды: доволен ли он своей профессией? Да, отвечает, очень! А чем, любопытствую, доволен? Смеется: больше всего тем, что начальства у меня нет! Я только руками развел: чудак! Разве в этом дело? Подчиненных у тебя нет – вот в чем действительно твое счастье!.. Никак не можем приучить людей к самостоятельности, воспитать чувство хозяина. Все им вынь да положь!"
Каким самонадеянным я приехал в Аджикуйи. Хотел сделать репортаж с ходу, даже не готовя его. А теперь не могу написать и строчки. Никто мне не мешает, наоборот, обстановка самая подходящая: вот они передо мной, герои репортажа, предельно усталые после героической борьбы со стихией, люди, не жалеющие себя. Короткий отдых, а потом опять в пустыню, как на поле боя.
"Дни и ночи Аджикуйи" – так я назову репортаж. А как начать?
Время шло, однако на странице красовалось одно название. Наконец я решился начать с описания свирепой зимы в заснеженных Каракумах. Написал: "…все растения оказались под толстым слоем снега". И опять мое перо замерло. Я вспомнил Каракумы моего детства. Необозримые заросли саксаула, заполнявшие лощины. Стада пугливых джейранов, спускавшихся с барханов к водоемам. Зайчиков, общипывающих зеленые листочки песчаной акации на окраине аула. Стаи птиц, облаками плывущие по весеннему небу. Пустыня ныне как женщина, с которой сняли все украшения и нарядили в рубище. Неужели правы те, кто причину суровых зим и засушливых весен, которые все чаще приходят в Каракумы, видят в непродуманной человеческой деятельности? Природа – живая. Она, как и все живое, не выносит боли. Слово "заболеть" от слова "боль"…
Кто-то сзади легонько толкнул меня в спину. Я вздрогнул и оглянулся. Опять он, крохотный курчавый комочек на тонких ножках! Смотрит и блеет: "Бе-е-е!"
– Тихо! Людей разбудишь, – безуспешно попытался урезонить его я. Ягненок отбежал к порогу и продолжал блеять не переставая.
– Непонятливый ты! – раздался голос Каратая-ага. Он улыбался. Впервые за все это время я увидел его улыбку.
– Как себя чувствуете, яшули?
– Отлегло. Слабость только. Это не страшно, пройдет. Ты не понял, что он сказал?
– Кто?
– Ягненок.
– Наверное: "Ох и выспался…", – улыбнулся я, невольно поддаваясь настроению старика.
– Нет. Они блеют, когда чем-то недовольны. Если все в порядке – молчат. Чем он может быть недоволен? Скучно ему, одиноко? Но тогда он по-другому кричит: погрубее, покороче и по сторонам оглядывается. А сейчас – жалобно, тоненько. Значит, проголодался.
– Матку пригнать? – предложил я вставая.
– Вон в углу бутылка с молоком. Дай ему.
Я достал бутылку с надетой на нее соской, встал на колени перед ягненком и сунул ему соску в рот. Он с наслаждением зачмокал, доверчиво прижавшись ко мне и не спуская с меня глаз.
– Это он благодарит тебя! – объяснил старик. – Недаром у нас говорят: "Для скота взгляд хозяина – источник!"
– Вроде не вовремя он родился, – заметил я. – Окот еще не начался.
– Ты запиши его блеянье на аппарат, – предложил Каратай-ага с едва уловимой насмешкой. – А то в Ашхабаде не поверят. Посмотрят на календарь, скажут: как так! Среди зимы? Не может быть! Мы еще команды не давали, кампанию не начинали!
"А что? – подумал я. – Он прав. Не поверят. Скажут: выдумка, не знаешь специфики…"
Я приготовил магнитофон. Но ягненок, насосавшись молока, успокоился, улегся у порога и задремал, положив головенку на вытянутые ноги.
– Позови его! – сказал Каратай-ага.
Я принялся причмокивать, цокать языком, затянул баском: "Б-э-э!" Ягненок не шевельнулся.
Короткое блеяние, в котором отчетливо слышались и тревога, и нежность, и ласковый укор непослушному, куда-то запропастившемуся, раздалось из угла, где лежал Каратай-ага. Ягненок вскочил как подкинутый, и стал бегать по мазанке с громким жалобным криком. Старик, поднявшись, поймал его, взял на руки и стал шершавой ладонью гладить по спине, успокаивая.
– Прости, обманули тебя! – проговорил он виновато.
Кажется, и ягненок это понял: он прижимался к старику, но как-то нехотя, отворачивая мордочку.
В нашей семье, как и в других, конечно, были овцы – до сих пор в ушах стоит блеяние, когда приходилось их загонять и привязывать. Но никогда бы не подумал, что с ними можно беседовать. Говорят, мать понимает и немого ребенка. Хотя и немой, да человек! А здесь?
7
Занявшись ягненком, я на некоторое время отвлекся от забот и тревог Аджикуйи и от своих собственных. Напомнил мне о них Каратай-ага. Он поднял своих помощников и приказал им поскорее обедать да приниматься за работу. Он и сам стал собираться. Как я ни объяснял ему, что после такой высокой температуры нельзя выходить, старик не послушался. Ходжав погнал отару, Орамет вместе с парнями отправился собирать селин и астрогал, а меня Каратай-ага задержал:
– Если хочешь, поедем со мной.
– Куда, яшули?
– К соседям. В урочище Гошокак. Я обещал найти им сура.
– Но вы же больны.
– Поэтому и прошу тебя…
Отговаривать его было бесполезно; я понял: если не соглашусь, он уедет один.
Ягненок проводил нас коротким блеянием. И нагнулся и на прощанье потрепал его за ушки, стараясь не задеть еще не совсем подсохшее тавро в виде буквы "И".
В седло Каратай-ага сел с трудом, лишь с третьего раза. Я попытался подсадить его, но он отстранил меня. Мы тронулись в путь по следу, оставленному накануне чабаном, приехавшим среди ночи просить помощи, – впереди старик, я за ним. Порой, на расчищенных ветром от снега такырах, я догонял Каратая-ага и ехал рядом, пытаясь по лицу определить, как он себя чувствует. Мне хотелось подбодрить его, и я сказал шутливо:
– За чужим едем, а своего бросили… Вот вернемся, он нам скажет все, что думает по этому поводу.
Каратай-ага словно нехотя отозвался:
– За своим едем, чужого бросили. Хотя всех жалко. И своих и чужих. Они ведь хозяина не выбирают.
Я не понял старика, но его слова вызвали в памяти тавро – букву "Н" на ушках ягненка и букву "Б" на ушах замерзшей овцы, которую я встретил по пути в Аджикуйи. Может быть, чабаны отвечают за группу овец в отаре, поэтому метят их своим тавро? Но сур из другой отары!
– Разве сур ваш? – не выдержал я.
– Наш, – ответил старик. – Совхозный.
– А тот, что в мазанке?
Каратай-ага молчал.
– Чей он, яшули?
– Вот мы и приехали, – сказал старик.
Навстречу нам с лаем бежали собаки.
В урочище Гошокак все было как у нас. Неподалеку от мазанки темнела на снегу изгородь агыла. Остатки селина и астрогала были аккуратно сложены возле загона. Отара выгнана на пастбище. Вдали виднелись фигуры чабанов, выбирающих из-под снега траву. В мазанке нас встретил чабан, приезжавший ночью к Карагаю-ага. Он засуетился, бросился кипятить чай, но старик остановил его:
– Некогда нам. Покажи след.
Чабан, причитая, бормоча проклятья в адрес злодея, укравшего золотистого ягненка, повел нас к загону.
– В общем загоне сура держал! Есть у тебя голова? – с досадой проговорил Каратай-ага.
– Тут такое навалилось! – запричитал чабан. – Отару надо было спасать. Вспомнили про сура, хотели в мазанку взять, да поздно…
У входа в загон стоял вверх дном большой котел. Чабан подвел нас к нему, осторожно смахнул с днища и боков налипший снег и перевернул. В углублении, кругло очерченном тяжестью казана, как на блюде, едва виднелся нечеткий след сапога. Каратай-ага минуту-другую приглядывался к следу, затем вновь прикрыл его котлом и медленно начал кружить вокруг загона и мазанки. Порой он останавливался, наклонялся, опускал руку в снег, ощупывая что-то под ним голыми пальцами. Круги его делались все шире и шире.
Чабан смотрел на старика с таким почтением, что даже снял шапку и стоял с непокрытой головой. Мне тоже было интересно наблюдать за действиями следопыта, но больше меня занимало сейчас иное. Почему Каратай-ага сказал про нашего ягненка, что он чужой? Почему в одной отаре – разные тавро?
– Уважаемый! – обратился я к чабану. – Какое тавро у вашей отары?
Чабан с готовностью повернулся ко мне, чувствуя себя кругом виноватым и, видимо, считая, что этот вопрос имеет прямое отношение к поискам.
– Буква "С", – произнес он торопливо, комкая в руках шапку.
– У каждого чабана – свое тавро или одно на всю отару?
– Одно.
Он смотрел на меня так, словно хотел угадать, какой ответ я хотел бы получить.
– Буква "Н" – чье тавро? – продолжал я.
– "Н"? Такого у нас нет.
– А какие еще есть?
– Больше нет. Только вот… – он замолчал в растерянности.
– Ну, говори, говори, яшули! Дело-то серьезное!
– Еще тавро "К" есть. Но это овцы не наши.
– Чьи?
– Хозяина… Их немного – полсотни.
– А-а-а, – с деланным равнодушием сказал я, хотя опять ничего не понял. – Сур-то с каким тавром?
Чабан виновато опустил голову.
– "С"… То есть должно… Только не успели.
Каратай-ага вернулся к нам мрачный как туча.
– Замело все! – проговорил он. – Нет следов. На лошади он приезжал. Был кто-нибудь?
– Нет. Никто не приезжал.
– И собаки не лаяли?
– Да как сказать, – замялся чабан. – Может, и лаяли…
– Только вы спали, – закончил за него Каратай-ага.
– Измучились. Разве у вас не так было?
– Так. Но собак бы услышал.
– Значит, никаких надежд? – спросил чабан.
– Подумать надо, не торопи. След знакомый, а чей – не вспомню.
Обратную дорогу мы ехали молча. Лишь у самой мазанки, спешившись, я спросил старика:
– Много у вас хозяйских овец?
– Пятьдесят две, – ответил Каратай-ага без запинки.
– Богатый хозяин! В одной отаре полсотни, в другой… – сказал я, подумав при этом: "Ответит ли старик, если спрошу напрямик – кто он, этот хозяин?"
– Расходы у него большие, – усмехнулся Каратай-ага..
"Касаев? – мелькнула у меня догадка. – Неужели Касаев?"
Что-то мешало мне спросить старика прямо. Больше всего, наверное, опасение попасть самому в неловкое положение и поставить в такое же положение Каратая-ага. Вдруг скажет возмущенно: "Ты что, заболел? Не выспался?" Или не хотелось мне самому думать о Касаеве дурно?
С неприятным чувством вошел я в мазанку. Ягненок, лежащий у порога, увидев нас, заблеял, подбежал ко мне и прижался к ногам, вспомнив, наверное, бутылку с молоком. Я отстранил его.
– Опять голодный! – ласково сказал Каратай-ага, поднимая его на руки. – Сейчас, потерпи немного.
"Чтобы ни одна овца не пропала! Лично будешь отвечать!" – всплыли в памяти жесткие слова шофера Касаева, навестившего нас ночью. О чьих овцах он так заботился? И почему столько внимания уделяет Каратай-ага именно этому ягненку? Не потому ли, что у него на ушках тавро – буква "К", похожая на "Н"?
Ох, как все стало сложно!
8
Тягостные мои раздумья оборвал далекий рокочущий гул. Сначала я не поверил своим ушам, но гул быстро приблизился, завис, оглушая, над мазанкой.
– Вертолет! – закричал я. – К нам! Яшули! Вертолет!
Мы выбежали наружу. Над заснеженной, равниной бушевала пурга, поднятая могучими винтами. Но вот они остановились, пурга улеглась, из вертолета выпрыгнул летчик, весело подмигнул:
– Живые? Принимай груз!
Спотыкаясь и падая, к нам издалека бежали по снегу Орамет с помощниками. Мне показалось, что один из парней опять размазывает слезы по лицу. Если это было так, то на этот раз – слезы счастья!
Как мало надо, оказывается, для того, чтобы быть счастливым! "Ваше представление о счастье?" Глупый вопрос. И так ясно: счастье – это куча плотных, перевязанных проволокой тюков прессованного сена. От счастья знакомо пахнет травами у подножия Копет-Дага. Мы старательно укрыли тюки брезентом. Сено должно было распределяться строго по норме, как в тяжелые военные годы распределялся хлеб по карточкам. Его хватит на несколько дней.
Долой все расчеты! Оно бесценно, это сено! Сколько бы ни стоило! А Касаев – молодец и умница!
Теперь хоть немного можно будет перевести дух.
Однако общее ликование продолжалось недолго. Каратай-ага быстро остудил наш восторг.
– Пригони отару! – приказал он подпаску. – А вы продолжайте работу.
– Дай отдохнуть! – взмолился один из помощников Орамета.
– Вечером будем отдыхать! – неумолимо отрезал старик.
Летчик, уже поднявшись в вертолет, высунулся из кабины.
– Алле! Случайно, корреспондент Атаджанов не у вас?
Я поспешил откликнуться.
– Держи! Приказано передать!
Он протянул мне небольшой сверток.
Вертолет еще не скрылся за горизонтом, а я уже в нетерпении вскрыл сверток. На снег упали нарядные теплые варежки. В руках осталась моя топкая меховая безрукавка, которую я оставил дома. В нее было завернуто что-то твердое. Бутылка. Ого! Коньяк пять звездочек. Спасибо, Садап, спасибо, родная.
Из кармана безрукавки белело письмо.
"Верблюжоночек! Как ты там? Не скучай! Посылаю тебе теплые вещи и растиранье на тот случай, если простудишься. Мне сказали, что ты в Аджикуйи. Постаралась сделать так, чтобы один из первых вертолетов направили к вам. У меня все в порядке. Только очень устала. Прихожу с работы поздно и сразу валюсь без сил в кровать. Зато всё организовали, всё обеспечили. Целую тебя, твоя Садап".
Я вытащил пробку из бутылки: в нос шибануло каким-то отвратительным снадобьем.
– Эх, ребята! – сказал я. – Думал на прощанье с вами по глотку пропустить, да не придется. Лекарство жена прислала.
– Ты что, болен? – спросил Орамет.
– Нет, на всякий случай.
– Такую жену на руках бы носил, – с грустью произнес он.
– Не женат?
– Где тут женишься! – Орамет с досадой махнул рукой. – А если и женишься – все равно врозь жить, как Каратай-ага. Он здесь, с отарой, она – там… Значит, уезжаешь?
– И так задержался. Вчера должен был послать материал. Выговор обеспечен.
– Ну и ну! Человек работал день и ночь, а ему выговор!
– Главное – со своим делом справляться! – повторил я слова Каратая-ага, слышанные накануне.
Старик, до сих пор молча стоявший поодаль, кашлянул:
– Спасибо за помощь. Разреши спросить: выходит, со своим делом ты не справился?
Я не знал, что ответить. Мое дело – дать радиорепортаж. А в магнитофоне у меня единственная запись: несколько слов, сказанных Каратаем-ага, и блеяние нашего ягненка. Да и то не нашего… Чужого!
Я почувствовал вдруг, как меня душит нехороший смех: невольно представил лицо Мухаммедоразова, который захотел прослушать мой репортаж. Вот он заправляет ленту, нажимает клавишу магнитофона. "Бе-е-е…" – жалобно несется из аппарата. Главный ждет. Лента ползет с тихим шорохом. "Бе-е-е…бе-е…" Щелчок, лента кончилась. Все! "Он что, с ума сошел, этот Атаджанов?" Кто-нибудь рядом скажет задумчиво: "Неостроумно. Жалкое подражание: "Саранча летела. Села. Все съела. И опять улетела…" – "При чем здесь саранча! – вскинется главный. – Мы его не на саранчу посылали!" – "Это у Пушкина…" – "Ну-ка, вызовите ко мне вашего Пушкина!"
Чабаны с удивлением смотрели на меня. С трудом я подавил смех.
– Что вам сказать, яшули? Не торопите. Вы ведь тоже пока не нашли сура.
– Тебе, конечно, виднее, – проговорил Каратай-ага. – А только я бы на твоем месте записал наши слова. Ты пошел по следу, никто не знает, куда он тебя выведет. Наши голоса могут пригодиться в дороге, сынок.
"Он прав!" – подумал я.
…На этот раз я не перебивал старика. Он говорил все, что считал нужным. Прошло пять минут, десять. Чуть слышно гудел включенный аппарат; за стеной, в загоне, шумела отара, растревоженная нежным запахом сена; порой раздавались окрики Ходжава, оставшегося с овцами…
Каратай-ага говорил о том, какой ценой приходится спасать отары, вспоминал войну, тяжкие дороги отступления, безмерное мужество наших солдат. Потом сказал:
– Этим летом по радио передали весть: в Центральных Каракумах, в районе Кизылтакыра, создаются большие запасы кормов для скота на случай суровой зимы. Весть была добрая, и мы поверили ей, потому что привыкли верить. А потом, уже осенью, поняли: добрая весть оказалась фальшивой. Я написал об этом тебе на радио, потому что эту весть разнес ты…
– Да, но я же не выдумал ее!
– Знаю. Тебе о ней рассказал Касаев. Разве от этого твоя вина меньше? Так вот: на мое письмо ты не ответил…
Я вспомнил это письмо. Оно было единственным таким среди других, в которых люди благодарили меня. Помню и то, что я сначала расстроился, но репортаж мой висел в редакции на стенде лучших материалов. И Садап сказала: "Не обращай внимания. Какой-нибудь склочник. Уж как-нибудь Мерет Касаев лучше понимает обстановку!"
– Расслабляться нельзя! – закончил Каратай-ага. – Мы не знаем, сколько продлятся морозы и снегопады. Сегодня нам привезли сено. Это выход из положения только для тех, кто живет поговоркой: "День прошел – и слава богу!" Мы сделаем все, что от нас зависит. Но пусть каждый знает: опасность не миновала. Она – рядом! Сегодня, и завтра, и в будущем!
Старик замолчал и обнял меня:
– А теперь – прощай, сынок. Кажется, ты справишься со своим делом.
9
Я покидал Аджикуйи совсем другим человеком. Приехал я самонадеянным, не знающим сомнений, а уезжал, поняв многое, узнав, «кто есть кто», как говорят англичане. Так мне, по крайней мере, тогда представлялось.
Каратай-ага высказал в последний момент весьма серьезные упреки. В редакции меня ждали упреки не менее тяжелые. Я даже предугадывал формулировку в приказе, который будет висеть на том самом месте, где еще совсем недавно находился мой образцовый репортаж. "За срыв оперативного задания…" Болели обмороженные пальцы, и спина ныла от усталости так, что лошадь, чувствуя мою неуверенную посадку, недовольно мотала головой… Озабочен я был по-прежнему судьбой отары в Аджикуйи, как, впрочем, и других разбросанных по пустыне. Не выходили из памяти "хозяйские" овцы, которые паслись под видом совхозных. Словом, причин для дурного настроения куда как хватало.
У меня же, наоборот, был необычайный душевный подъем! Я чувствовал, что оказался в самом центре важных, неведомых мне прежде событий. От того, как они станут развиваться, изменится многое в моей жизни. А развиваться они станут в зависимости от решения, принятого мной. Раньше я с легкостью, не задумываясь, определял для других "верное направление". Теперь мне самому предстояло выбирать его.
В таком настроении я приближался к Кизылтакыру. Уже издали слышен был разноголосый шум моторов. Автоколонна с грузами пробилась в Кизылтакыр!
Судя по всему, прибыла она только что; водители еще размещали свои машины на стоянке, хотя некоторые уже разводили костры, не дожидаясь, когда их определят на короткий отдых. В штабе непрерывно хлопали двери: люди входили и выходили. Грузов было много – они горбатились под брезентом выше кабин. И опять, как прежде, когда вертолет приземлился с тюками сена, меня охватило радостное возбуждение при виде этого богатства, заглушившее на некоторое время неприятные мысли. Даже подумалось: не оказался ли я там, в Аджикуйи, вместе с чабанами в положении солдата, который видит войну лишь из своего окопа и с этой позиции судит о ней? Вон какие силы брошены в бой!
На несколько минут я задержался возле штаба, потолкался среди шоферов, сделал несколько записей ("Тяжело, конечно, но ничего, пробились все-таки…", "Часок-другой отдохнем – и дальше. Знаем, в каком положении отары…") и направился в штаб.
Начальника штаба на месте не оказалось. В его кабинете сидел Мерет Касаев.
Он искренне – я это видел – обрадовался мне, усадил рядом и принялся расспрашивать о делах в Аджикуйи. Покачал сочувственно головой, глянув на мои обмороженные, распухшие пальцы.
– Досталось тебе! Могу, конечно, упрекнуть: мы другого от тебя ждем – твоих ярких выступлений. Но как упрекнешь за благородство души! Ничего, зато теперь расскажешь обо всем с полным знанием дела. Такими пальцами пишут только правду!
Черт возьми! Все призывают меня писать и говорить правду. Правду, одну только правду, ничего, кроме правды! Но почему у всех она разная?
Мерет Касаев тоже выглядел неважно. Я помнил его моложавым, статным, с чисто выбритым лицом, еще не тронутым не только морщинами, но даже морщинками, исполненным того внутреннего достоинства, которое присуще людям, знающим себе цену, но не стремящимся показывать ее другим. Он словно постарел за пять месяцев на пять лет. Или за пять дней? Да, в эти дни, похоже, всем досталось.
– Кстати, насчет правды, – сказал я. – Помните нашу поездку прошлым летом? Я передал репортаж, где, в частности, говорилось о создании больших запасов кормов на случай суровой зимы… Как раз здесь, в Кизыл-такыре. Чабаны поверили нам…
– Эх, Атаджанов, Атаджанов, – ласково сказал Касаев. – Славный ты парень, да больно молод. Мы никого с тобой не обманули. Речь шла о решении. Понимаешь? Решение очень хорошее, оно будет непременно выполнено. Но для этого нужно время, средства, материалы. Для этого необходимо внести изменения в планы, многое согласовать и увязать. Недавно подсчитал, – Касаев невесело усмехнулся, – за последние полгода всего два месяца был дома, в совхозе. Остальное время в разъездах: согласовываю да увязываю… Спасибо, еще твоя супруга нас выручает, не знаю, что без нее делали бы!
– Какую же правду вы хотите в моем репортаже?
– Расскажи, что видел. Такого, как в этом году, больше не должно повториться.
– Может, и вы скажете несколько слов?
Он охотно согласился, уверенно взял в руки микрофон и начал:
– Воодушевленные решениями и постановлениями районного Совета…
Ну и так далее. О трудностях в его выступлении не было ни слова.
Я понял, что больше мне здесь нечего делать.
Через час попутная машина везла меня в Ашхабад. Снова поднялся ветер и пошел снег. Стало сумрачно, как вечером. Недавно расчищенную дорогу быстро заметало, и водитель выжимал из машины все, на что она была способна, опасаясь застрять в пути.
На душе у меня было так же пасмурно и смутно, как и вокруг, от сознания своего бессилия перед фактами, которые никак не хотели выстраиваться в ясную логическую цепочку.
Домой я приехал затемно. В редакцию идти уже было поздно, да и с чем бы я пришел туда? Мне предстояло провести еще одну бессонную ночь, подготавливая к утру материал. Ничего, говорят, дома и степы помогают.
К счастью, Садап была уже дома. Увидев меня, она встревожилась, стала допытываться, почему я вернулся на день раньше, не заболел ли? Успокоилась, лишь когда я сказал:
– Знаешь, я открыл секрет. Не хватает времени в командировке, когда ездишь на машине. Я провел с чабанами два дня, и этого оказалось достаточно.
Распухшие пальцы я старался держать так, чтобы она их не замечала. Удавалось мне это довольно долго. Я принял ванну, поужинал и прилег отдохнуть на полчаса. Какое блаженство – растянуться после горячей ванны на слепяще белых, накрахмаленных простынях, пахнущих прохладой! Особенно если ты два дня не раздевался, мерз на пронизывающем ветру и дремал в углу мазанки, подложив под голову старый чабанский полушубок, провонявший овцами, дымом и прогорклым салом. Право, удержаться от сна сейчас мне стоило еще больших усилий, чем тогда, в мазанке, после тяжелой ночной работы. Но я удержался. Попросил Садап заварить мне покрепче чай, встал и отправился за письменный стол. Тут она и увидела мои пальцы. Еще полчаса ушло на причитания и лечение. И вот я наконец за работой. Садап, занятая домашними делами, бесшумно двигалась по комнате, стараясь не мешать мне.
– Знаешь, – сказал я, не выдержав, – в трудные минуты я думал о тебе. Никогда не был сентиментальным, а тут вспоминал то и дело. Смешно, да?
Садап подошла сзади, обняла.
– Ты даже не рассказал, как там?
– Потом, Садап, потом…
– Молчу. А я тебе подарок приготовила. Угадай какой?
– Садап!
– Молчу!
Я просидел за столом час. И опять – ни строчки. Не помогал даже крепчайший чай. Садап уже легла, но не спала: на туалетном столике возле кровати горел светильник, она читала. Я присел на краешек кровати.
– Слушай, ты Мерета Касаева хорошо знаешь?
– Конечно, – несколько удивилась Садап моему вопросу.
– Что он за человек?
Она отложила книгу и села на кровати, вмиг преобразившись. Сейчас передо мной была уже не моя Садап, а товарищ Атаджанова. Товарищ Атаджанова в ночной рубашке, с распущенными на ночь волосами.
– Энергичный организатор, хорошо знает свое дело, – перечисляла она достоинства Мерета Касаева. – Умеет найти подход к людям, обладает большим опытом и широким кругозором… Да ты, наверное, и сам мог убедиться… А почему ты спрашиваешь?
– Не могу понять, – признался я. – Все это верно, но… Например, у него в каждой отаре по полсотни личных овец.
– Я не привыкла верить сплетням, – сухо ответила товарищ Атаджанова.
– Это прекрасно. Но мне ты веришь?
– Конечно. Однако ты поверил в сплетню.
– Об этом говорят сами чабаны! Даже тавро у этих овец другое. Я сам видел!
– Такие факты может установить только авторитетная комиссия или официальное следствие. А доморощенный Шерлок Холмс… И вообще, зачем было ввязываться? У тебя имелось определенное задание. Судя по тому, что ты собираешься сидеть всю ночь, оно не готово. И вместе с тем хватаешься за сомнительные сведения.
– Садап! – сказал я, ошарашенный ее тоном, не зная, разозлиться ли мне или расхохотаться. – Ты, наверное, забыла, кто перед тобой? Ведь это я, Садап! Смешно в ночной рубашке, перед мужем произносить такие речи, тебе не кажется?
Я был уверен, что она, опомнившись, шлепнет меня ласково или шутя брыкнет ногой: мол, ну тебя, сам же начал! Но, к моему удивлению, Садап сказала ломким от какого-то внутреннего напряжения голосом:
– Правда есть правда. В каком бы виде и где бы она ни предстала!